Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою"
Автор книги: Федор Тютчев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
– Неужели вам, Богученко, – спрашивала иногда княгиня, – никогда не было жаль убиваемых вами людей?
В ответ на это Богученко только удивленно таращил глаза и разражался самодовольным тупым смехом, но и этот смех Елена Владимировна прощала. Прощала она ему даже его попрошайничество, что вовсе, казалось бы, не должно быть свойственным джигиту и удальцу, но и этому странному для нее явлению в характере Богученко княгиня находила объяснение.
"Он немного дикарь, – думала она, – и, как все дикари, любит побрякушки".
Рассуждая так, Елена Владимировна охотно дарила Богученко всякие безделушки, в числе которых было одно из колец ее мужа. Она взяла их с собой вместе с другими золотыми вещами и драгоценностями в смутном предположении, что они понадобятся ей для подарков влиятельным горцам или вообще людям, могущим помочь ей в деле освобождения Спиридова. Богученко удалось выцыганить из всех этих вещиц несколько штук, он делал это замечательно ловко и незаметно. Прямо никогда не просил, но устраивал так, что Двоекурова полушутя-полупрезрительно сама предлагала ему облюбованную им вещь. Только кольцо он попросил сам, считая его слишком дорогим для того, чтобы княгиня сама могла предложить ему.
Есть поверье, будто подарок кольца ведет к ссоре; по отношению к княгине и Богученко поверье это оправдалось как нельзя лучше.
Несколько дней спустя после того, как Богученко выпросил у княгини кольцо, Павел Маркович, сидя с нею с глазу на глаз на террасе своего дома, в то время как Аня с Колосовым пошли в сад посмотреть, не поспела ли курага, вдруг неожиданно заговорил:
– Елена Владимировна, вы не рассердитесь на меня, старика, за правду? Поверьте, то, что я вам скажу, я говорю, любя вас, от чистого сердца.
– Что такое? – заинтересовалась княгиня таким несколько странным вступлением.
– А вот что. Зачем вы приваживаете к себе разных наших молодцов, а пуще всех этого Богученко, да еще вещи ему дарите? На прошлой неделе кольцо золотое подарили; разве можно так опрометчиво поступать?
– Но я ничего не вижу здесь худого, – возразила Двоекурова. – Кольцо он сам у меня выпросил. Вы, может быть, предполагаете, что оно очень дорогое? Уверяю вас – грошовое.
– Грошовое для вас, а для нас, грешных, оно далеко не грошовое; рублей пятьдесят, наверно, стоит?
– Немного дороже, семьдесят пять, кажется. Мужу навязал какой-то знакомый, уверив, будто бы оно старинное, а оказалось подделка.
– Вот видите, 75 рублей. По здешним местам деньги немалые. Даром, зря никто такого подарка и родному не сделает, а не только чужому, по крайней мере, так рассуждают здесь, у нас. Такую вещь можно подарить только очень близкому человеку.
– Но вот я же подарила Богученко, а он мне вовсе не близкий, – засмеялась княгиня.
– Что Богученко вам не близкий, это твердо знаем я, дочь моя Аня да еще Колосов, словом, ваши друзья, а остальные здешние господа и госпожи на этот предмет имеют свое особое мнение. Тем более неоспоримое, что сам Богученко открыто хвастает всем и каждому интимностью с вами и в подтверждение своих слов показывает получаемые от вас подарки.
– Ах, негодяй, вот не ожидала-то, а еще герой! – маскируя закипавшее в ней негодование презрительным смехом, воскликнула княгиня. – Надо приказать не пускать его. Могла ли я предполагать что-либо подобное? Объясните мне, Павел Маркович, как может такая подлость уживаться рядом с легендарной храбростью и героизмом? Я никак этого не могу понять.
– Очень просто, – спокойно возразил Панкратьев, – удивляться тут нечему. Храбр Богученко потому, что родился таким, и кругом него тоже все храбрые люди, то есть люди, не думающие об опасности. Идя в засаду, он думает только о том, как ловко он срежет гололобого. Мысль же, что его самого могут срезать, ему даже в голову не приходит. На этот предмет им раз навсегда принято одно решение: чему быть, то сбудется, и двум смертям не бывать – одной не миновать. Утвердившись на этих двух пословицах, как на фундамент, Богученко и ему подобные откладывают в сторону всякую заботу о себе и думают только о предстоящем деле. Ведь и зверолов, идя на медведя, думает не о том, что медведь может ему голову свернуть, а о том, чтобы рогатиной не попортить шкуры, так как за такую шкуру ему заплатят несколькими рублями меньше. Вот это-то незамечание опасности и есть настоящая храбрость; если же человек видит опасность, сознает ее и лезет вперед, подгоняемый своим самолюбием и страхом показаться людям со стороны трусом, такой человек и в самом деле трус и особенного доверия не заслуживает. Богученко храбр по природе, как храбры собаки, лошади, дикие кошки и рысь, как храбры и наши враги горцы, но эта храбрость еще не доказывает, чтобы у него была великая душа. Напротив, душонка у него скверная. Он завистлив, злоязычен, не прочь подслужиться начальству, обидеть слабого, наклеветать даже. На женщин смотрит особенными глазами. Считает их годными только для стряпни на кухне и для любовных утех. Поверьте, он не делает большой разницы между вами и простой казачкой. В его глазах вы красивее, нежнее и благодаря своему богатству и знатности менее доступны, чем казачки, которых он побеждает при помощи дешевого платочка и бутылки "кизлярки".
Слушая Панкратьева, Елена Владимировна вполне сознавала справедливость его слов, тем более что, в сущности, она сама давно уже думала то же самое, но как-то не хотела этому верить: слишком сильно было обаяние черкесок, длинных кинжалов, косматых папах, волчьей походки и своеобразных ухваток, приобретенных среди тревог и опасностей боевой жизни. Все это вместе с рассказами о легендарных подвигах невольно застилало глаза, и она начинала видеть не то, что было в действительности, а то, что подсказывалось фантазией, разгоряченной к тому же страстными, но, как "Тысяча и одна ночь", неправдоподобными повестями Марлинского. Амалат-бек и Мулла-Нур волновали думы и сердца тогдашних юношей, девиц и молодых женщин.
После разговора с Панкратьевым Елена Владимировна очень скоро и даже резко отвадила от себя как Богученко, так и прочих молодых людей, посещавших ее, и с этих пор исключительно повела знакомство с Панкратьевыми и Колосовым, бывшим почти членом их семьи.
Колосов был прямая противоположность Богученко; скромный, немного застенчивый, он очень редко употреблял местоимение "я" и терпеть не мог говорить много о подвигах храбрости и прочих доблестях.
Однажды на шутливый вопрос княгини: "А вы, Иван Макарович, храбрый?" – он серьезно посмотрел ей в лицо и, подумав немного, отвечал:
– Не знаю, кажется, не трус. Впрочем, за одно могу поручиться, – добавил он уже с улыбкой, – первым никогда не побегу от неприятеля.
Этот ответ очень понравился Элен.
Вообще, Колосов производил на нее приятное впечатление своей порядочностью и природной благовоспитанностью. Никогда не позволял он себе никакого резкого, вульгарного слова или тем более нетактичного поступка.
"Милый молодой человек, немного неразвитой, малообразованный, но с прекрасными задатками", – определила она его. При иных условиях из него могла бы выйти недюжинная личность.
Однажды она даже сказала ему:
– Если бы вас, Иван Макарович, в Петербург да заняться вами, то есть, я хотела сказать, – поправилась она, – вашей карьерой, вы бы могли далеко пойти и иметь серьезный успех.
При этих словах Колосов поднял голову и пристально заглянул в глаза княгини каким-то тревожновопрошающим взглядом. Лицо его на мгновение побледнело и затем вспыхнуло ярким румянцем.
Он ничего не ответил и опустил глаза, выражение которых княгине показалось странным, и она долго не могла понять, что значил этот тревожно-ждущий взгляд, мимолетно устремленный на нее и как бы пытавшийся заглянуть ей в душу, чтобы там доискаться настоящего смысла сказанных ею без всякой задней мысли слов.
XXIV
Однажды, сидя на террасе за потухшим уже самоваром, Элен рассказывала Панкратьеву и сидевшим с ним рядом Ане и Колосову разные происшествия из придворно-дворцовой жизни. Павел Маркович страстно любил эти рассказы. Его чрезвычайно интересовала всегда интимная жизнь дворца и все, что касалось царской фамилии. О многих исторических событиях он узнал только теперь от Двоекуровой, и они искренне поражали его, приводили в восторг или повергали в сомнения и даже уныние. Особенно потрясающее впечатление произвели на добродушного Павла Марковича подробности трагической кончины Павла Петровича. Сначала он верить не хотел, когда же поверил, то долго не мог успокоиться и растерянно твердил: «Как же это так, как же это так, не понимаю, как допустили, как могли допустить и после того никому ничего, все знали и молчали, не понимаю!»
Больше всего интересовали Павла Марковича рассказы об императоре Александре I, но загадочная натура, резкие противоречия характера и ореол страдальца на престоле, неповинного искупителя чужих грехов трогали Панкратьева до слез.
В тот вечер Элен коснулась посещений императором Александром знаменитой парижской дивы-прорицательницы и ее таинственных предсказаний, большею частью уже сбывшихся с удивительной точностью.
Выслушав известную легенду о показанных императору изображениях в зеркалах, Павел Маркович усмехнулся.
– Ну, такая-то даже и у нас есть, – сказал он, – тоже предсказывает, и с большою точностью.
– Где у нас? – спросила Элен.
– Да здесь, в нашем поселении. Зовут ее Секлетея; прелюбопытная, надо вам знать, личность. Родом она казачка. Давно, очень давно ее шестнадцатилетней девушкой абреки умыкнули в горы и вскорости продали туркам. Там она потурчилась и какими-то судьбами попала в Египет, где прожила очень долго. Что она там делала, как жила, одному Богу известно, но только лет десять тому назад она неожиданно появилась в наших местах древней старухой. В станице, где она жила, у нее из всей родни оказался в живых один племянник, сын младшего брата, родившийся лет двадцать спустя после того, как Секлетея была увезена в плен. Теперь это был хилый старик, расслабленный продолжительной болезнью и живший мирским подаянием. Секлетея взяла его к себе, но в родной станице они почему-то не ужились и перебрались в другое место, а оттуда какими-то обстоятельствами их занесло в нашу штаб-квартиру. Они живут здесь вдвоем. Секлетея знахарствует и гадает, а племянник ее присматривает за домом.
– И вы говорите, предсказания ее сбываются?
– Говорят. Я лично не гадал, не знаю.
– Я знаю один очень странный случай ее провидения, – вмешался Колосов. – Года два тому назад тут был убит офицер. По случаю какого-то праздника шел кутеж, и вот в самый разгар его одному из присутствующих офицеров докладывают, что его просит выйти на минуту Секлетея. Офицер удивился, однако вышел.
У крыльца стояла старуха.
– Что тебе надо? – спросил он ее не очень дружелюбно, досадуя на то, что она его оторвала от пирушки.
– Ступай домой и ложись спать, если хочешь остаться жив, – прошамкала Секлетея, строго смотря на офицера.
Тот изумился.
– С какой стати, с ума ты сошла? – воскликнул он.
– Если не послушаешься моего совета, ты не увидишь восход солнца. Я предупредила; делай, как знаешь.
С этими словами она торопливо пошла прочь от крыльца.
Офицер, разумеется, и не подумал последовать совету старухи, но, вернувшись к товарищам, рассказал им о сказанном ему. Все были очень удивлены и ломали голову, почему дальнейшее пребывание на пиршестве угрожает смертью одному Никифорову (так звали офицера). Долго толковали, но, наконец, надоело, и все снова принялись за кахетинское. В эту минуту в комнату вошел всем нам известный и любимый молодежью капитан Ревунов; он был болен и потому в пирушке не участвовал.
– Господа, – возгласил он, – что за чертовщина! Сейчас ко мне приходила Секлетея и пристала, как с ножом к горлу: "Ступай, батюшка, где офицеры кутят, там сейчас несчастье будет, постарайся помешать, а главное, чтобы Михаил не сидел против Петра. Понял? Михаил против Петра". Три раза повторила: "Михаил против Петра" – и ушла.
В ответ на это сообщение офицеры рассказали то, что Секлетея только что говорила Никифорову.
Все не на шутку смутились.
– Господа, уж не идти ли Никифорову и впрямь домой? – предложил кто-то.
– Вздор! – возразил другой голос. – Это было бы смешной трусливостью. После этого она, когда ей вздумается, любую нашу компанию расстроить может. Все на смех подымут.
Остальные охотно примкнули к этому мнению, и было решено продолжать пирушку.
Единственная уступка, какая была сделана во внимание к предсказанию Секлетеи, что Никифорова (его звали Петром) пересадили с его места нарочно против офицера-немца, носившего имя Карл. Ревунов, однако, остался.
Часа два продолжалась попойка, и, по-видимому, ничего не было такого, что могло бы повлечь к несчастью. Напротив, все были веселы и дружелюбно настроены. Вдруг под окном, против которого сидел офицер-немчик, а против него Никифоров, показалась какая-то растрепанная, пьяная фигура. Просунув всклокоченную голову в окно, фигура обвела присутствующих глазами и вдруг с диким воплем: "Вот ты где, немчура проклятая, так на же тебе!" – выхватила из кармана широких шаровар пистолет. Грянул выстрел, и Никифоров с простреленной головой покатился со стула. Хотя он сидел дальше от окна, чем офицер-немчик, но тот как-то успел отклониться в сторону, и предназначенная ему пуля угодила прямо в лоб Никифорову.
– Кто же был убийца? – спросила Элен, живо заинтересовавшись рассказом.
– А так, один пропойца, бывший офицер, выгнанный со службы. Дня за три перед тем он из-за чего-то поссорился с нашим немчиком, но потом это забылось. В этот день, однако, он с утра пьянствовал, и в пьяном угаре ему вспомнилась его ссора с немцем. У пьяного своя логика, и вот ему пришло в голову убить немца. Он схватил заряженный пистолет и пошел его разыскивать с злобным упорством человека, одержимого белой горячкой. Вместо немца он попал в сидевшего напротив Никифорова и, здорово живешь, уложил его на месте. На другой день, когда он проспался и ему рассказали о его злодеянии, убийца долго не хотел верить, и когда его привели и показали труп убитого им человека, он заревел неистовым голосом, упал на землю и начал колотиться головой об пол, безумно выкрикивая: "Прости, прости меня, окаянного!"
– Да, странный случай, – задумчиво покачала головою княгиня, – но все же ваша Секлетея немного соврала. Она сказала, чтобы Михаил не сидел против Петра, но вы сами сказали, что против Никифорова Петра вы посадили Карла; стало быть, пророчество хоть и сбылось, но не совсем точно.
– Представьте, точнее точного, – возразил Колосов. – Мы сначала сами удивились этому, но когда полковник-командир посмотрел послужной список немца, оказалось, что у него, как и у каждого лютеранина, есть несколько имен, и в том числе Михаил. Он сам забыл об этом и был поражен не менее нас.
– Удивительное происшествие, право, удивительное, – заметила Елена Владимировна. – Вы так заинтересовали меня вашей Секлетеей, что я непременно хочу съездить к ней. Только одна я как-то трушу, да и где я буду ее искать? Вы, Иван Макарович, наверно, знаете, где она живет?
– Знаю.
– Ах, вот и отлично. Надеюсь, вы не откажете проводить меня? Приходите ко мне завтра утром, напьемся вместе чаю, а затем я прикажу заложить карету, и мы пойдем к вашей Секлетее. Согласны?
– С удовольствием, – почтительно поклонился Колосов.
XXV
Странный день выпал на долю Ивана Макаровича, странный по тем ощущениям, которые он в течение его испытывал.
К княгине он пришел часам к десяти и застал ее уже за самоваром.
– А, вот и вы! – ласково протянула Двоекурова Колосову свою словно из мрамора выточенную руку, которую тот осторожно поцеловал, причем почувствовал, как кровь прилила к его вискам. – А я уже готова. Вот только напьемся чаю, и поедем.
Говоря так, княгиня, проворно и грациозно играя пальчиками, налила Колосову чашку ароматного чая.
– Вы как любите, со сливками или с лимоном? – тоном заботливой хозяйки спросила она.
– Мне все равно, позвольте с лимоном, – краснея, отвечал Колосов, как-то робко, исподлобья поглядывая на княгиню. Никогда она не казалась ему такой красивой, как в это утро. Свежая, розовая, немного возбужденная предстоящей поездкой, она была оживлена и весело болтала, то и дело вскидывая на Ивана Макаровича свои удивительные темно-голубые, продолговатые глаза из-под густых и длинных ресниц. Ее продолговатое лицо слегка разрумянилось, и не сходившая с него приветливая улыбка придавала ярко-пурпуровым губам и сверкающей из-за них белизне зубов особенно красивое, дразнящее выражение. По случаю жаркого времени, – стоял конец апреля, – она была одета в легкое платье, все состоявшее из кружев, с низким воротом, из которого изящно и грациозно выступала ее обнаженная шея. Широкие рукава открывали руки от самого локтя; широкий шелковый пояс стягивал талию и висел длинными концами до самого пола.
– Почему вы сегодня такой сумрачный? – спросила Элен своего гостя, видя, что он хранит упорное молчание. – Или вам, может быть, почему-либо не хочется ехать?
– Помилуйте, что вы, княгиня! – возразил Колосов. – Я молчу, так как не умею делать двух дел разом.
– Как двух дел? Какое вы еще дело делаете?
– Восхищаюсь вами, княгиня, – неожиданно для себя, очень просто сказал Иван Макарович.
Двоекурова рассмеялась.
– Это имеет то достоинство, что очень откровенно, – произнесла она, – но, юный друг, позвольте вас спросить: какое вы имеете право кем-либо восхищаться, помимо вашей невесты?
– Иными словами говоря, – медленно и раздельно проговорил Колосов, – мне не по рангу восхищаться такой женщиной как вы, княгиня; для меня – Аня Панкратьева, и о чем-нибудь выше ее я не смею мечтать. Это вы хотите сказать?
– Нет. Вы сегодня положительно невозможны, – искренно рассердилась княгиня. – Мне бы следовало прогнать вас тотчас же. Я бы это сделала, если бы не столь сильное мое желание видеть вашу знаменитую Секлетею и невозможность сию минуту заменить вас кем-нибудь другим в роли провожатого. Тем не менее я должна вам дать солидную головомойку. Слушайте, вы, mauvais sujet[12]12
Негодяй (фр.).
[Закрыть], если я говорю вам о том, что вы не имеете права любоваться другими женщинами, то единственно только в силу моего глубокого сознания, насколько ваша невеста мила и прекрасна во всех отношениях: она хороша собой, умна, достаточно образованна.
– Достаточно, – ввернул многозначительно Колосов.
– Да, достаточно. Что вы хотите этим сказать, злой херувим? Но кроме всего этого, у нее золотое сердце. Чего вам больше?
– Я ничего и не ищу, – возразил Колосов, – и вы, очевидно, меня не понимаете. Неужели вы думаете, что я не боготворю свою невесту, не считаю ее совершенством…
– Но тогда к чему все предыдущие слова ваши?
– К чему? А вот к чему. Вы признаете Аню совершенством?
– Признаю.
– Хорошо. Теперь отвечайте же честно, положа руку на сердце, смотрите, княгиня, только по совести, я все равно угадаю правду по выражению вашего лица; отвечайте, если бы ваш родной брат…
– У меня нет братьев…
– Все равно, представьте себе, что есть. Итак, если бы ваш родной брат захотел сделать Анне Павловне предложение и от вас зависело согласиться или не согласиться, допустили бы вы этот брак? Отвечайте, но только, повторяю, честно.
– Нет… то есть да, позвольте, – заволновалась княгиня, – тут надо принять в соображение…
– Довольно, княгиня, я понял, – холодно произнес Колосов. – Вы только что говорили, что брак свой с Анной Павловной я должен почитать за счастье и честь, и тут же признаете, что для вашего брата это не только не честь, но нечто недоступное.
– Нет, так невозможно! – нервно подернула плечами Двоекурова. – Вы софист и умышленно искажаете смысл моих слов. Я не говорила вам, будто бы брак моего предполагаемого брата с Анной Павловной немыслим, я хочу сказать, что люди, находящиеся в разных условиях…
– Мне больше ничего не надо, – снова перебил ее Колосов. – Вы сами говорите: "В разных условиях", и я о том же толкую, т. е. про эти самые разные условия. Для вас – высшего положения, для меня же – низшего. Но вот тут-то и является роковой вопрос: почему? Помните, вы как-то однажды сказали мне, что если бы меня перенести в Петербург и заняться мною… потом вы поправились – заняться моею карьерою, то из меня бы мог выйти… и т. д. и т. д. В этих словах я почувствовал нечто еще и другое, недосказанное, а именно, если бы я был не тем, чем есть, не армейским пехотным подпоручиком, а хотя бы таким же подпоручиком, но гвардейским и титулованным, тогда меня можно даже полюбить, а пока я только илот. Нам в училище как-то учитель рассказывал, будто бы римские матроны считали своих рабов настолько не людьми, что не стеснялись при них купаться. А у нас некоторые помещицы бесцеремонно в летний зной выходят к старосте в одной рубашке и юбке. И когда им на это указывают, они наивно говорят: да разве он для меня мужчина? Он просто староста Сидорка, которого я во всякую минуту имею право выдрать на конюшне…
– Но вы просто ужас что только говорите тут! – всплеснула княгиня руками и даже уши закрыла. – Я ничего больше и слушать не хочу, у вас просто болезненно развито самолюбие. С чего вы взяли, будто я гляжу на вас, как римская матрона на своего раба, а ваша невозможная помещица, о которой вы рассказываете такие ужасы, на своего старосту Сидорку? В моих глазах даже какой-нибудь Богученко и тот далеко не раб и не Сидорка, а вы?
– А я? – пристально посмотрел ей в глаза Колосов.
– А вы, – вдруг рассердилась княгиня, – вы mau-vais sujet, как я уже вам говорила, злой херувим и очень скверный жених. Если бы я не боялась огорчить Анну Павловну, вашу милую невесту, которой вы вовсе не стоите, я бы сегодня же насплетничала бы ей на вас, пускай бы она хорошенько нарвала бы вам уши.
– За что? За то, что я восхищаюсь вами? – тем же спокойным тоном продолжал Колосов. – Она это знает.
– Как знает? – изумилась княгиня. – Вы не бредите ли иногда наяву? Это бывает при некоторых болезнях.
– Ничуть. Я не брежу, а говорю совершенно серьезно. Моя невеста, Анна Павловна Панкратьева, знает, что я любуюсь и восхищаюсь вами. Она находит это вполне естественным и разделяет мое восхищение перед вами, сознавая отлично, насколько это восхищение не может вредить ни ей, ни нашему будущему. Одно другому не мешает. Немецкий бюргер-жених, простоявший целый час под ручку со своей невестой перед изображением Мадонны Сикстинской в Дрезденской галерее, возвращается таким же любящим и верным своей Амальхен, как и до посещения картинной галереи. Сикстинская Мадонна не мешает ему жениться на Амальхен, та это отлично понимает и не мешает ему любоваться, сколько ему угодно.
– Но ведь то Мадонна, нарисованная на полотне, фантазия художника; а я, если же вам угодно меня с нею сравнивать, думаю, живой человек, – с выражением искреннего изумления воскликнула Элен. – Мадонна не сидит и не понимает направленного по ее адресу, оно не оскорбляет ее…
– А вас разве оскорбляет?
– Разумеется! То есть нет, напротив… ах, нет, что я говорю… постойте, вы совершенно сбили меня с толку. Признаюсь, такого разговора мне не приходилось никогда вести и ни с кем. Откровенно говоря, я даже не знаю, обидеться ли мне на вас или сделать реверанс и чувствовать себя весьма польщенной… Как бы то ни было, однако, – добавила она вдруг строго, – прекратим этот разговор. Карета нас ждет. Идемте. Я только пойду надену шляпу.
Сказав это, Двоекурова быстро удалилась к себе в будуар, откуда через минуту вышла в высокой белой, отделанной страусовыми перьями шляпе и кружевной светлой накидке.
В шляпе ее лицо показалось Колосову более строгим и надменным, или, может быть, она нарочно приняла это выражение после их разговора.
У подъезда, едва сдерживаемая толстым кучером, горячилась на диво подобранная тройка гнедых лошадок, запряженная в небольшую щегольскую двухместную каретку, сверкавшую своей лакировкой, как зеркало. Богатый набор упряжи горел в ярких лучах солнца, как золотой. Ярко раскрашенная дуга блестела над черной, как чернила, гривой коренника, широкого и статного иноходца с лобастой мордой. Нервные, поджарые пристяжные с налившимися кровью глазами, раздувая ноздри, семенили и топтались на месте, приседая и извиваясь всем телом, отчего нанизанные на шлейках бубенчики пугливо вздрагивали.
– Где только вы достали таких орлов? – не утерпел Колосов, большой любитель лошадей.
– Во Владикавказе, – отвечала Двоекурова. – А не правда ли, хороши? Сама лично выбирала, – добавила она с гордостью и счастливо и весело засмеялась.
Почувствовав себя после смерти мужа совершенно свободною, Елена Владимировна, первое время живя в Петербурге, не сразу могла отделаться от тяжелого гнетущего чувства, владевшего ею на продолжении долгих лет, и только с приездом на Кавказ она вдруг словно переродилась. Как птица, выпущенная на свободу, радостно взмахивает крыльями и долго носится в голубом просторе раньше, чем наконец усядется на высокую ветку, так и Элен всецело отдавалась новой жизни, наслаждаясь природой и своей независимостью, стараясь не думать ни о чем печальном и главным образом не заглядывать в будущее.
Отчаяние, овладевшее было ею в Петербурге при известии о плене Спиридова, с приездом на Кавказ значительно ослабело и уступило надежде на скорый и благополучный исход задуманного ею предприятия: выкупа Петра Андреевича. Теперь он не представлялся ей таким трудным и сложным делом, как там, в далекой столице. За короткое время своего пребывания на Кавказе она уже успела встретиться со многими побывавшими в плену у горцев. Хотя их рассказы о перенесенных ими лишениях леденили кровь в жилах, но, тем не менее, все они так или иначе довольно скоро получали свободу, и это за сравнительно ничтожный выкуп, за сотни рублей, тогда как Элен готова положить на это дело десятки тысяч. Даже сам храбрый полковник Панкратьев тоже был в плену и тоже освободился по милости Абдул Валиева; неужели тот же Абдул Валиев не сумеет теперь устроить дело выкупа Спиридова? Разумеется, устроит, и, может быть, всего через какой-нибудь месяц, много два, Петр Андреевич будет здесь. А дальше как? Уедут ли они в Петербург или останутся на Кавказе? В Петербург ее не тянет. Напротив, он полон для нее унизительных, тяжелых воспоминаний, тогда как Кавказ с первых дней очаровал и обворожил ее своей дивной, сказочной природой и своеобычностью. Не будет ли лучше, если они останутся здесь, обвенчаются в местной скромной церкви, устроят дом и заживут исключительно для себя?
При мысли о венчании княгиню точно что слегка толкнуло в сердце. Давно ли она была "женою", т. е. чем-то неполноправным, зависимым от воли другого лица, не смеющим распоряжаться собою вполне по своему усмотрению? Какая разница между этим подчиненным существованием и той жизнью, какую она ведет теперь, когда она является единственным и бесконтрольным господином всех своих действий, здесь, среди вольной природы, среди этих гор, не знающих себе преград и населенных гордыми, свободолюбивыми племенами, готовыми ценой последней капли крови отстаивать свою независимость, не признающих над собой даже тени какой-либо власти. Елене Владимировне особенно невыносимым показалось ее недавнее существование в подчинении у деспота. Здесь она как-то сразу научилась дорожить своей свободой и личностью. "Хорошо ли я сделаю, если, вырвавшись из власти одного человека, сейчас же подпаду во власть другого; не пожалею ли я утерянной независимости? Положим, Петр Андреевич не Двоекуров, но все-таки теперь она знает над собой один закон: ее собственную волю; тогда явится над ней другая воля, воля близкого, любимого человека, но все-таки же не своя".
Такие и подобные мысли вихрем проносились в мозгу княгини, пока резвые кони бойко несли их по пыльным широким улицам слободки. На каждом повороте и перекрестке Колосов высовывал свою голову из кареты и коротко отдавал приказания: направо, налево, прямо. Кроме этих слов, он за всю дорогу не проронил ни одного звука, но сердце его усиленно билось; карета была узкая, так что он невольно принужден был почти касаться своим боком Элен. Никогда она не сидела так близко к нему, никогда ее лицо не было на таком коротком расстоянии от его собственного. Он чувствовал теплоту и благоухание ее роскошного тела, слышал легкое дыхание ее груди, туго стянутой корсетом. Казалось, нельзя быть двум людям более близко друг от друга, чем были они, и в то же время огромная пропасть разделяла их. Причина этой пропасти была не его помолвка с Аней, эту причину он признал бы законной, а нечто другое, неуловимое и в то же время глубоко оскорбительное. Если бы он и не был чьим-либо женихом, он никогда бы не мог обнять это стройное тело, прижаться своими воспаленными губами к этой на диво выточенной белой и упругой шее, над которой так причудливо завиваются прихотливые завитушки золотистых, тонких, как самый дорогой шелк, волос.
– Вот и приехали, – отрывисто сказал Колосов и, в последний раз высунувшись из окна, показал кучеру на небольшой домик, стоявший на отшибе, среди густой зелени окружающих его, но не к нему принадлежащих садов. Сады эти, за каменными высокими заборами, тянулись двумя параллельными зелеными, густо заросшими четвероугольниками, образуя между собой длинный узкий переулок, на конце которого, на небольшой полянке, стояла веселенькая и чистенькая хатка. Переулок был узок, так что кучер затруднился въезжать в него с каретой, запряженной тройкой. Пришлось вылезать из кареты и идти пешком.
По наружному виду домик Секлетеи ничем не отличался от прочих домов слободки. Те же крошечные, почти квадратные окна с почерневшими рамами, такое же крылечко с навесом и низкие двери с высоким порогом. Стены, чисто выбеленные известкой, весело блестят на солнце под соломенной почернелой крышей, на которой весело воркуют голубки. Только отсутствие неизбежного при всяком доме огорода и традиционных подсолнечников придает хижине Секлетеи какой-то своеобразный, вымороченный вид. Кругом неё голо, хоть шаром покати, нет никаких пристроек: ни хлевушка с ночующей в нем коровой, ни курятника с заботливыми наседками, писклявыми цыплятами и всегда готовым на драку бойким петухом. Даже сарая нет, где у каждого обывателя вы непременно встретите разобранный тележный ход, опрокинутые полозьями вверх салазки и пришедшее в полную негодность, но для чего-то сохраняемое колесо. Всего этого нет вокруг домика Секлетеи, и он стоит одиноко, как часовой, на ровной, поросшей мелкою травою площадке, зорко поглядывая своими крошечными стеклами.
Незнакомому человеку при виде такого, лишенного всяких пристроек, домика может показаться странным и даже непонятным отсутствие огорода, птицы и кормилицы-коровушки, но для тех, кто знает образ жизни Секлетеи, в этом нет ничего удивительного. Иначе и быть не могло. Секлетее не надо ни коровы, ни кур, ни огорода. Каждый день у нее прием болящих и ищущих узнать свою будущую судьбу, и так как в слободке деньги, особенно у более бедных ее жителей, вещь редкая, то в благодарность Секлетея получает полагаемый ей гонорар натурою. Поэтому-то в ее глубоком леднике вы всегда найдете груды всякой овощи, десятки кринок с молоком кислым и свежим, с простоквашей, сметаной и творогом; красивыми пирамидами подымаются крупные, отборные яйца. Скупые на деньги хозяйки на приношения натурой очень тароваты, памятуя, что ежели знахарка останется недовольной поднесенным ей подарком, то и колдовство ее не поможет, как бы оно следовало.








