412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Тютчев » На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою » Текст книги (страница 7)
На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 03:41

Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою"


Автор книги: Федор Тютчев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Время от времени, когда напор воды был особенно силен, он останавливался, переводил дух и, устойчивее укрепившись на ногах, подвигался вперед короткими, до крайности осторожными шагами. Вполне доверяя его инстинкту, Петр Андреевич бросил поводья и только думал о том, чтобы сидеть на седле как можно смирнее, не беспокоя коня и не мешая ему самому выбирать дорогу и справляться с бурным течением. От неистового грохота и рева волн у Спиридова невольно кружилась голова, так что он несколько раз принужден был закрывать глаза из опасения свалиться в воду. От водяной пыли, столбом окружавшей его, он промок до нитки и, бодрый и освеженный, выехал на противоположный берег на посвежевшей лошади, подняв за собой целую радугу брызг.

Увидев себя на русском берегу, Спиридов ощутил в своем сердце чувство неизъяснимого блаженства; ему казалось, что теперь все опасности миновали, по крайней мере для него лично, осталась забота о казаках, но теперь он почему-то был уверен, что ему удастся спасти их. До ближайшего казачьего поста оставалось несколько верст, только не надо было терять времени. Петр Андреевич слегка прищелкнул плетью. К большой его радости, Карабах охотно и бодро взял с места легкой, размашистой рысью, по чему Спиридов мог заключить, что силы вновь вернулись к нему.

Дорога шла по слегка холмистой местности, заросшей орешником и диким виноградом, черешневыми кустами и дикими яблонями. Бесчисленное множество птиц весело перекликались в густых зарослях.

В воздухе потянуло предвечерней прохладой. Как бы предчувствуя скорый отдых, Карабах прибавил ходу. Утомленный пережитыми за целый день ощущениями, Спиридов, далекий от мысли о какой бы то ни было опасности, ехал, бросив поводья, рассеянно поглядывая по сторонам и обдумывая, как ему лучше и скорей подать помощь казакам. Вдруг прямо перед ним, между деревьями замелькали какие-то фигуры, и через мгновенье совершенно неожиданно для себя Спиридов очутился лицом к лицу с целой толпой каких-то оборванцев в косматых папахах, черкесках, с кинжалами у пояса и ружьями за плечами. Их было человек десять, если не больше, все пешие, кроме одного, сидевшего на тощей белой кляче. Как ни был озадачен Спиридов неожиданной встречей, но от него не ускользнуло смятение, овладевшее оборванцами при его внезапном появлении. Надо было поспешить воспользоваться их оторопелостью, и Спиридов, недолго думая, выхватив из кобуры пистолет, стремительно помчался на ближайших к нему бродяг.

Он был всего в каких-нибудь пяти шагах от них и уже поднял дуло пистолета, тщательно прицеливаясь в стоявшего впереди приземистого, широкоплечего парня, как вдруг услыхал торопливо произнесенные слова:

– Ваше благородие, стойте, что вы делаете? Мы русские.

– Как русские, откуда? – изумился Спиридов, разом останавливая коня и с удивлением всматриваясь в лицо парня, в которого он только что целился.

– Охотники, ваше благородие, – весело ухмыляясь, произнес тот, подходя к Спиридову и останавливаясь подле его лошади. – Охотники Каспийского полка, на кабанов идем.

В те времена в каждом пехотном полку, стоявшем на Кавказе, была особая команда охотников, прототип тех военно-охотничьих команд, которые заведены сравнительно недавно во всей русской армии. Охотники набирались из самых отчаянных головорезов всего полка. Название охотников им было присвоено не за участие в охотах, как это принято в ныне существующих охотничьих командах, а за то, что они являлись охочими людьми при всяком особенно опасном предприятии против горцев. При штурме особенно неприступных завалов, при переправе через реки под губительным огнем неприятеля для устройства утлого моста над пропастью, на противоположном берегу которой засели абреки, всегда вызывались охотники. Они с песнями и смехом свершали величайшие подвиги, перед которыми бледнеют все великие геройства древних и средних веков и о которых мы, русские, к сожаленью, очень редко вспоминаем. Для более успешной борьбы с неприятелем, чтобы при случае ввести его в заблуждение, охотники одевались по-туземному, в черкески и папахи, так же, как и мусульмане, брили себе головы, а некоторые даже красили бороды и по-чеченски подстригали усы. Оружием у них были бельгийские штуцера и кинжалы. Благодаря этому при первой встрече даже опытный глаз мог легко принять их за горцев.

– Кто же ваш начальник? – спросил Спиридов, недоверчиво вглядываясь в курносое, рябое лицо заговорившего с ним парня.

– А вот стоит, – указал тот рукой на всадника.

В тоне, которым были произнесены эти слова, Спиридов у почудилась едва уловимая ирония.

Он подозрительно оглянулся на столпившиеся вокруг него лица и вдруг как-то сразу, инстинктивно почувствовал страшную опасность. Мысль, что он грубо обманут, молнией мелькнула в его уме. Кроме говорившего с ним парня и еще двух-трех человек с несомненно русскими лицами, остальные были очевидно татары. Стоило было взглянуть на их загоревшиеся мрачной ненавистью глаза, на жилистые, сухие, нервные лица, на то, с какой волчьей повадкой они, не спуская с него взглядов, медленно подвигались со всех сторон, чтобы исчезло всякое сомнение.

– Прочь с дороги! – яростно закричал Петр Андреевич, выхватывая шашку и замахиваясь ею над головой парня. Тот едва успел отстраниться. В ту же минуту Спиридов почувствовал, как несколько сильных рук схватили его за локти, другие уцепились за поводья рванувшегося было вперед Карабаха.

Все это произошло с ошеломляющей быстротой, и раньше чем Петр Андреевич успел что-либо сообразить, он уже очутился лежащим на земле под навалившимися на него со всех сторон разбойниками.

В одно мгновенье он был обезоружен и туго связан волосяным арканом, лишавшим его возможности не только сопротивляться, но даже шевельнуться.

Только теперь представился Спиридову со всею ясностью ужас его положения.

Бессильная ярость овладела им. Избегнуть преследования многочисленного, хорошо вооруженного неприятеля для того, чтобы без всякого сопротивления попасться в руки каких-то бродяг, которых он чуть было не разогнал одним своим появлением, – что могло быть хуже и унизительней этого?

Задыхаясь от бешенства, Спиридов грозно взглянул на курносого парня, так предательски остановившего его своим русским видом и речью.

– Мерзавец, – не удержался Петр Андреевич. – Мерзавец, зачем ты это сделал?

Парень ничего не отвечал, а только презрительно усмехнулся и, засвистав, отошел прочь.

Тем временем бродяги, захватившие Спиридова, собравшись в одну кучу, о чем-то оживленно спорили. Спор этот продолжался по крайней мере с полчаса времени, пока, наконец, сидевший на лошади и изображавший из себя действительно подобие какого-то начальства не вышел из терпения. Сверкая глазами, он разразился целым потоком ругательств, чем разом восстановил общее согласие. После этого к Спиридову подошло несколько человек татар и, сняв с него аркан, с проворством опытных мошенников раздели буквально донага, сняв даже рубашку и носки. Понимая всю бесполезность какого бы то ни было сопротивления, Спиридов безропотно покорился своей участи. Обобрав его дочиста, разбойники взамен его платья бросили ему какие-то донельзя грязные, вонючие лохмотья и жестом приказали одеться в них. При других обстоятельствах Петр Андреевич даже мысли не допустил бы облачиться в такую мерзость, полную всяких насекомых и насквозь пропитанную потом и грязью, но теперь ему не было выбора: или оставаться в костюме Адама, или воспользоваться любезностью своих грабителей.

Он предпочел последнее и, содрогаясь от омерзения, набросил на себя неизвестно кому принадлежавшие хламиды, которые, в сущности, представляли из себя одно сплошное собрание прорех.

Когда переодевание было окончено, Спиридову без церемонии скрутили руки назад, после чего конец аркана взял сидевший на лошади татарин.

– Це, це, це, – защелкал он языком с таким равнодушным видом, как будто имел дело с бараном, и для вящей вразумительности взмахнул над головой плетью.

Спиридов вспыхнул и яростно рванулся в связывавших его веревках.

– Эй, ты, как тебя! – закричал он курносому парню, стоявшему тут же. – Скажи ему, что я пешком не пойду, пусть посадит меня на лошадь. – И для придания своим словам большего эффекта Спиридов с решительным видом уселся на землю.

Увидя это, татарин пришел в неистовую ярость.

– Дэле мастагата, гяур керестень! – завопил он пронзительным голосом. – Ты осмеливаешься еще не слушаться, когда я, Азамат, сын Нура, приказываю тебе. Ты усаживаешься, как будто я пригласил тебя к себе в гости! Постой же, неверная собака, я сумею сделать из тебя самого послушного осла, какого ты только когда-нибудь видел.

Говоря так, Азамат вплотную подъехал к Спиридову и, изогнувшись на седле, изо всех сил, сплеча принялся стегать его толстой ременной плетью. Маленькие, глубоко запавшие глаза его засветились, как у волка, а лицо перекосилось от свирепой жестокости.

Напрасно Спиридов вскочил на ноги, хотя пытался уклониться от сыпавшихся на него ударов: Азамат удерживал его арканом, и он в конце концов принужден был покориться.

Весь избитый, окровавленный, задыхаясь от бессильной злобы и отчаяния, опустив голову, шагал Спиридов подле своего мучителя, чувствуя над собой его плеть, которой он время от времени похлестывал его по обнаженным плечам.

Спиридову несколько раз доводилось слышать рассказы про участь пленных у горцев, но ему никогда и в голову не приходило, чтобы что-нибудь подобное могло случиться и с ним. Ему казалось это совершенно невозможным, а потому, когда невозможное в предположении сделалось в действительности совершившимся фактом, он окончательно растерялся и впал в глубокое отчаяние, затмившее в нем на время даже рассудок.

Он был ошеломлен, унижен, потерял способность мыслить. Все, что занимало его до того момента, как, осыпанный ударами плети, он, инстинктивно спасаясь от них, торопливо и покорно двинулся вперед, – все это разом испарилось из его головы. С этого момента он почувствовал себя совершенно другим человеком, и даже не человеком, а чем-то таким, чему он не мог подобрать названия. Он как-то разом всем существом своим понял, что отныне он потерял все человеческие права. По сравнению с ним закованный в кандалы каторжник был свободный человек: он имел право на жизнь, которую никто не смел отнимать у него, о нем заботились, он был на учете, тогда как жизнь Спиридова зависела от прихоти любого из этих дикарей. Стоило кому-нибудь захотеть, и он мог забить его плетью, заколоть кинжалом, подвергнуть каким угодно мукам и унижениям. В хаосе мыслей, теснившихся в его голове, Спиридов вспомнил об оставленных им казаках.

Благодаря его плену они обречены на гибель. До ночи они еще, может быть, как-нибудь продержатся, с наступлением же сумерек их, несомненно, перебьют. Но к удивленно своему, Спиридов теперь не чувствовал никакой жалости к ним. Ко всему, что не касалось его плена, он относился с полнейшим равнодушием. Не только происшествие вчерашнего дня, но все бывшее с ним несколько часов тому назад представлялось ему как что-то очень, очень отдаленное. Между тем временем, когда он был свободным человеком, и моментом, превратившим его в раба, легла целая вечность. Все, даже сама природа, казалось ему совершенно в ином виде, и он смотрел вокруг себя, на небо, на землю, далекие горы, на идущих рядом с ним людей странным, недоумевающим взглядом как на нечто новое, не виденное или виденное, но совершенно в другом освещении.

Как бы погруженный в тяжелый кошмар, шагал Спиридов, не чувствуя ни усталости, ни боли, не замечая ран, которыми быстро покрылись его не привычные к ходьбе босиком ноги. Он даже не заметил, как снова переправился на противоположный берег не в том месте, где переезжал несколько часов тому назад, а гораздо ниже.

Очнулся Петр Андреевич только при наступлении ночи, и то лишь потому, что ведшие его разбойники, выбрав удобное место у подножиоя скалы для предстоящего ночлега, приказали ему остановиться.

Он машинально повиновался и тотчас же лёг на спину там же, где стоял, и устремил глаза на бесчисленные звезды, мигавшие над ним в безбрежном пространстве темно-синего неба. Сколько прошло времени, Спиридов не знал, и не мог дать себе отчета. Он не спал, но в то же время это и не было бодрствованием, так как он ничего не чувствовал и не видел из всего происходившего вокруг него. Он лежал и смотрел на звезды, а в голове его вяло бродили какие-то бесформенные, нелепые мысли. Вдруг он увидел подле своих ног чью-то знакомую фигуру; он пристально вгляделся и в окружающем полумраке распознал суровое лицо Дорошенко. Как ни неожиданно было появление Дорошенко в такую минуту и в таком месте, но Спиридова это нисколько не удивило: он продолжал лежать в той же позе и молча и сосредоточенно рассматривал лицо старого казака. Вдруг губы его слегка дрогнули и зашевелились, он начал что-то говорить, но звука его голоса не было слышно. Впрочем, Спиридов и не слыша понял все, что хотел ему сказать Дорошенко.

Дорошенко рассказывал ему о своей смерти, о смерти товарищей. О том, как свирепые горцы изрубили их, отсекли им всем четверым головы и, раздев донага, бросили на растерзание хищникам. И теперь наши страшные, изуродованные головы с отрезанными ушами и носами, с вырванными глазами будут торчать на острых шестах вокруг аульной мечети, и мальчишки с визгом и воем, подобно чертенятам, станут вертеться вокруг, плевать и бросать в них грязью. Тем временем голодные чекалки по клочьям разнесут тела наши, далеко на все стороны растащат кости, и никто никогда не узнает места, где геройскою смертью легли мы, четыре храбрых казака, не пожелав спасаться врассыпную, а решив: лучше умереть, да вместе, поддерживая один другого до последнего издыхания.

– Ты думаешь, – прозвучал беззвучный вопрос Дорошенко, – я не мог уйти? Мог. И я, и Панфилов, мы оба могли уйти, у нас у обоих лошади были еще свежие, а до Терека оставалось немного, но мы остались, так как видели, что ни Пономареву, ни тем паче Шамшину на его хромом коне не ускакать от погони; и мы, видя это, остались, а ты вот ускакал, но пользы тебе от этого не вышло никакой.

– Никакой, – соглашается Спиридов, – лучше бы я остался с вами, смерть легче, чем то, что я испытываю теперь.

– Верно. Зачем же ты уехал?

– Вы же уговорили меня. Я думал спастись самому, спасти и вас, вернуться назад с казаками и прогнать чеченцев.

– И ты мог это сделать, если бы не был так непозволительно глуп. Где были твои глаза, как мог ты попасться в такую дурацкую ловушку? Если бы ты не послушался голоса этого мерзавца, беглого русского солдата, ты легко бы проскакал через их толпу. Стрелять бы они в тебя вблизи казачьих постов не посмели бы, чтобы выстрелами не навлечь на свою голову русских, а догнать и захватить живьем тоже не могли бы. Они были пешие, а ты на лошади. Как же ты не сообразил всего этого и сам добровольно отдался им в руки? Вот за это тебя и бьет теперь Азамат, и долго и часто будут бить и всячески унижать. Это тебе будет расплатой за то, что ты сманил нас и ради своей прихоти повел на верную смерть. Зачем ты выбрал тот путь, по которому поехал? Чтобы несколькими днями раньше приехать в Петербург? Чтобы показать свою удаль? Впрочем, ты хорошенько и сам не знаешь зачем. Письмо, полученное тобою, вскружило тебе голову. Ты только об одном и думал, как бы поскорее, поскорей увидеть ту, к которой некогда рвалось твое сердце и которую, не напиши она тебе, ты бы в конце концов позабыл.

– Нет, никогда бы не позабыл, – возражает на это Спиридов. – Все три года, что мы расстались, ее образ жил в моем сердце, и душа моя тянулась к ней как к недосягаемому, но страстно желаемому блаженству.

– Ты так думаешь, потому что еще живешь, но когда смерть разлучит тебя с телом, ты поймешь, насколько все это ничтожно, как все те блаженства, какие ожидали тебя, далеко не могут окупиться твоими теперешними страданиями и теми, которые тебя ждут впереди. Как жестоко, безрассудно поступил ты, обрекши из-за них нас четверых на мученическую смерть и лишив наши тела погребения. Впрочем, не думай, что мы сердимся на тебя за это; нет, мы, умирая, даже и не думали обвинять тебя, мы, выезжая с тобой из крепости, знали, на что шли, и, зная, все-таки поехали. Ты спросишь: почему? По той простой причине, что с детства привыкли верить в непреложную истину: от судьбы не уйдешь и того, что написано на роду, не минуешь. К тому же мы смотрели на поездку с тобой как на службу. Для тебя это было личное дело, блажь, а для нас – служба, святой долг, исполняя который мы не задумавшись сложили свои головы. Однако я заболтался с тобой, мне пора к товарищам, туда, где теперь, во мраке ночи, сиротливо белеют их изуродованные тела. Они зовут меня, я слышу их призыв; при жизни мы были вместе, вместе пали под ударами вражеских шашек, не разлучаемся и после смерти.

Сказав это, Дорошенко встал, наклонился над Спиридовым, пристально взглянул ему в его широко открытые глаза и вдруг постепенно стал таять и, мало-помалу превратясь в легкое облачко, исчез в окружающем полумраке.

XIV

На другой день, когда разбойники, проснувшись при первых лучах солнца, подошли к Спиридову, они увидели его лежащим без движения, с бледным, посинелым лицом, какое бывает только у покойников. В первую минуту горцы подумали, что он умер. Азамат уже обнажил было кинжал, чтобы по горскому обычаю срубить гяуру голову, с тем дабы впоследствии украсить ею стену мечети, как вдруг Спиридов тяжело вздохнул и полуоткрыл глаза, но вслед за этим снова впал в беспамятство.

Озадаченный Азамат предположил сначала, что проклятый гяур притворяется; он яростно схватился за плеть, но никакие самые жестокие удары не могли принудить Спиридова подняться; он открывал глаза, стонал, но не шевелился.

– Брось, Азамат, – сказал наконец рябой парень, подходя к татарину и вырывая из рук плеть, – не видишь, заболел человек. Оставь его в покое, дай вылежаться, может быть, и очнется.

– Я его зарежу, проклятого! – скрежеща зубами, закричал Азамат.

– Что ж, пожалуй, режь, – хладнокровно возразил ему парень, – только какая тебе от этого польза? За голову его тебе не дадут и старого черствого чурека, а за живого ты можешь получить столько денег, сколько не только тебе одному, а десяти таким дуракам, как ты, никогда и не сосчитать. Я знаю этого офицера, он очень богат и притом сын главного русского генерала; если ты его живым и целым доставишь Шамилю, он, наверно, по-царски наградит тебя.

Выслушав речь парня, Азамат задумался.

– Хорошо, – согласился он, – ты, Иван, правду говоришь. Пусть живет, проклятая собака; но что же мне с ним делать?

– Я же тебе говорил. Оставь его в покое, пусть лежит хоть до вечера, а там видно будет.

Азамат в раздумье поцокал языком, почесал ногтем свою бритую голову и, махнув рукой, отошел от Спиридова, оставив подле него Ивана.

Прошло достаточно времени, раньше чем Петр Андреевич тяжело открыл глаза и осмотрелся кругом усталым, апатичным взглядом.

Около него на корточках сидел Иван и с некоторым не то страхом, не то любопытством рассматривал его лицо.

Должно быть, в лице Спиридова ему показалось что-то особенное, потому что он сочувственно спросил его:

– Что, ваше благородие, дюже не можется?

– Ослаб очень, – тихим голосом прошептал Спиридов, глядя в лицо Ивану и не ощущая в себе ни малейшего следа той ненависти, которая душила его еще вчера при виде этого человека. Напротив, сегодня он ему даже нравился.

Это был человек лет 32–35, небольшого роста, широкоплечий, один из тех, про которых принято говорить: неладно скроен, да крепко сшит. Скуластое широкое лицо с рыжими, по-чеченски подстриженными усами и круглой бородой было испещрено рябинами и носило печать природного добродушия, плутовства и беззаботности. Голубые глаза, большие и немного наглые, смотрели насмешливо, и в то же время в глубине их зрачков под этой насмешливостью как бы скрывался, чуть тлея, огонек затаенной печали. Одет он был, как и прочие горцы, в рваную черкеску, большую папаху и бурку. У пояса болтался кинжал, за плечами ружье.

– А мы думали, – слегка усмехнувшись краями губ, снова заговорил Иван, – что ты, ваше благородие, помер. Азамат тебе уж голову собирался резать.

– Я слышал.

– Слышал? Вот чудно, а со стороны смотреть – совсем у покойничком лежал. Стало быть, это у тебя болезнь такая. Часто с тобой приключается?

Спиридов промолчал.

Такие припадки с ним за всю жизнь были только два раза. Первый раз, когда ему было 8 лет. Отец, не разобрав хорошенько, в чем дело, подвергнул его жестокому и позорному наказанию. Он снес его с изумившим тогда всех стоицизмом, но затем впал в какой-то странный не то сон, не то столбняк. Целый день продолжалось это странное состояние, похожее на каталепсию. Родители не на шутку перепугались за его жизнь, и с тех пор, несмотря на всю свою горячность, отец ни разу не тронул его пальцем и всегда щадил его самолюбие. Другой припадок, но значительно слабее первого, с ним произошел в тот памятный день, когда он, оскорбленный до глубины души, но несмотря на это полный страстной любви, вернулся от Элен после их последнего объяснения. Третий припадок случился теперь.

Не дождавшись ответа, Иван заговорил снова:

– А не хочешь ли ты, ваше благородие, есть? Небось отощал?

– Не знаю, – усталым голосом произнес Спиридов.

– Как не знаешь? Чудно, брат, – разорялся Иван, – ты когда же ел?

– Вчера утром.

– Утром? А теперь уже дело к вечеру идет. Как же не хочешь есть? Постой, я принесу тебе чего-нибудь. Хоть не важно едово-то у нас, а на пустое брюхо и за то спасибо скажешь.

Иван вскочил на ноги и развалистой походкой пошел к расположившейся невдалеке от прочих татар группе из трех человек. Хотя люди эти одеты и вооружены были так же, как и прочие разбойники, но зато во всем остальном резко отличались от них. Их широкие лица, русые волосы, массивность костей и могучая неуклюжесть движений при первом же взгляде выдавали русскую национальность. Все трое были дезертиры. Один казак, остальные армейские пехотинцы. Лица у всех троих были сумрачны, особенно у казака, которого звали Филалей. Он лежал, нахмурив рыжие брови, и когда Иван подошел к ним, окинул его злобно-насмешливым взглядом.

– Слышь, ребята, – заговорил Иван, – а ведь его благородие совсем плох. Едва ли они его пешком идтить заставят.

Ответом на слова Ивана было глубокое молчание. Очевидно, к его известию все трое отнеслись более чем безучастно.

– А жаль; парень быдто хороший. У меня на это нюх есть, сичас человека узнаю, каков он, добер тоись или нет.

И на эти слова не последовало никакого ответа.

– Я думаю, братцы, Азамата как-нибудь уломать. Пущай на свою клячу посадит.

– Посадит, жди, – буркнул один из дезертиров, высокий, рослый мужчина, черноглазый, с цыганским лицом. Звали его Сидор.

– Ежели ему втолковать как следует, то, конечно, посадит. Надо только, чтобы он понял свою выгоду. Вы вот что, братцы, ежели я что говорить буду, поддержите, слышите?

– Пожалуй, нам все едино, а только с чего это тебе о нем такая сухота пришла, – сродственник, что ли, какой?

– С привычки, – злобно усмехнулся Филалей, – сколько лет при господах холуем состоял, вот у него и доселе по них сердце мрет.

– Не бурчи, дядя Филалей, – мы хоша и действительно, как ваша милость выражаться изволите, в холуях были, да и то не в холуях, а в денщиках, да зато в трех боях участвовали, походы ломали, может быть, и Егорья получили бы, да не потрафилось. А твоя милость, кажись, только по тюрьмам да по этапным дворам променаж имели, пока в горы не ушли.

– Зубоскал, корявая форма, сам рано ли поздно в тюрьму попадешь, а то и на осину.

– Всяко случиться может, однако я за делом пришел. Ей, Акимушка, не человек, а скотинушка, – обратился он к третьему, такому же приземистому и коренастому, как и он сам, молодому парню с загорелым красивым лицом и серебряной серьгой в левом ухе, – достань-ка мне мою торбу, там, подле тебя. Надоть его благородие подкормить, со вчерашнего утра не ел.

Говоря так, Иван развязал свою торбу и торопливо начал вынимать из нее завернутые в грязную тряпку куски овечьего сыра, похожего на мыло, и превращенные в окаменелость чуреки.

– А ты, слышь, господин денщик, – снова привязался к Ивану Филалей, – ты бы твоему благородию киклетку изжарил. Не впервой, чай, кухарить, не забыл еще.

– Киклетку! – добродушно передразнил Иван. – То-то, язык-то суконный, и назвать-то по-настоящему не умеешь. Необразование.

– Куда мне уметь. Я барских тарелок отродяся не лизывал.

– Еще бы тебя с тарелок кормить, тебе и плошку дать, так плошке обидно станет.

– А ну вас, сведенные, не надоело еще вам грызться-то, – махнул на них Сидор. – Кш… окаянные.

– Не трожь, это мы любя. Потому приятели.

– Черт тебе приятель, – грубо огрызнулся Филалей, – такой ужо язык у него, за все чипляется, как репейник.

– И чего языком чешут, – вздохнул Аким, – нет того, чтобы помолчать.

– А для чего же молчать? – полюбопытствовал Иван.

– А для того, что умные люди всегда молчат.

– Так, верно. В самую центру попал. Я сам всегда так думал. Когда я еще в полку служил, у нас в роте медведь ручной был. Никто от него никогда слова не слыхивал, а такая умная была скотина, что и сказать невозможно, немного разве глупей тебя.

– Бреши, бреши, перебрех собачий, – флегматично произнес Аким. – Ну и язык – язва. На том свете беспременно черти тебя на крюк за него повесят.

– А ты про то их спрашивал?

Сказав это, Иван весело рассмеялся и тою же развалистой походкой вновь направился к Спиридову.

– Вот, ваше благородие, принес, ешьте; смотрите только, зубов не поломайте – еда мягкая, черт кусал, кусал, да нам послал.

Спиридов равнодушно, не поблагодарив, взял из рук Ивана сыр и чуреки и принялся медленно и апатично жевать.

Несколько минут длилось молчание.

– Зачем ты вчера остановил меня? – вдруг совсем неожиданно спросил Спиридов, но в голосе его не было ни упрека, ни досады.

– Черт меня знает, – почесал затылок Иван, – я теперь и сам не рад.

– Рад не рад, а сколько народу сгубил; кроме меня, еще четырех.

– Это каким же манером?

– А так, брат. – И Спиридов рассказал Ивану о своей поездке через горы и оставленных им казаках. – Теперь они все перебиты, – со вздохом заключил он свой рассказ. – И виноват ты.

– Ах ты, Господи, грех какой! – с искренним сокрушением покрутил головой Иван. – Вот кабы знать. Так ведь я сдуру, больше шутки ради. Вижу, скачешь. Дай, думаю, подурачу, посмотрю, поверит али нет, а ты и поверил. Неужли ж мы и взаправду на охотников похожи были?

– А ты как в горы попал? Со службы бежал, что ли?

– Есть грех. Дезертир я, и те вон трое, – указал Иван на товарищей, – тоже дезертиры. Здесь, в горах, много нас, таких-то горемык.

– А давно ты в бегах?

– Да уже три года скоро будет.

– Поди, и мусульманство принял?

– Без этого, ваше благородие, нам, беглым, никак нельзя по тому самому, что тем, кто веру свою блюдет, никакого доверия от татар нет. Всегда в подозрении, и чуть что им, гололобым, померещится – на цепь и в яму. Такому хуже, чем пленнику; пленник на выкуп может надеяться или просто-напросто выберет минутку поудобнее да и лататы задаст, а беглый куда пойдет?

– Да, это верно.

– К тому же, – все более и более оживляясь, продолжал Иван, – и то подумать надо, как здесь и веру свою блюсти? Ни тебе церкви, ни образа, ни креста даже, дни давно порастеряли, когда какой праздник не знаешь, какому святому – не ведаешь. Постов не блюдешь, к святому причастию не ходишь, стало быть, о чем и толковать. Что так, что иное, а все выходит одна басурманщина.

В тоне, которым были произнесены Иваном последние слова, Спиридову ясно послышалась давно накипевшая боль сердечной, глубоко затаенной раны.

– А ты из-за чего бежал-то, проворовался, что ли?

– Помилуй Бог! Тоже скажете! – как бы даже немного обиделся Иван. – Нет, слава Господу Богу, этого художества за мной никогда не водилось, я бежал от немца.

– Как так от немца? От какого немца? Что ты, брат, путаешь? – удивился Спиридов.

Иван звонко засмеялся.

– Чудно вам? Ей-богу, правда. Кабы не мое горе, не попался я своему немцу, я, может быть, теперь ундером был. Желаете, – расскажу.

Спиридов в знак согласия кивнул головой. Болтовня Ивана приносила ему значительное облегчение. Она отвлекала его от тяжелых мыслей, к тому же ему было приятно иметь подле себя человека, искренне ему сочувствовавшего. В этом жалком бродяге, может быть, убийце и преступнике, Спиридов видел земляка, такого же одинокого, такого же заброшенного, как и он сам. Правда, Иван был на воле, но эта кажущаяся свобода мало чем была лучше плена, и еще вопрос, чье положение было тяжелее: у Спиридова, по крайней мере, оставалась надежда рано или поздно вернуться к своим, зажить прежней жизнью, а у Ивана даже и того не было.

XV

Все эти мысли пришли Спиридову на ум в то время, когда он внимательно слушал подробный, растянутый рассказ Ивана о его прежнем житье-бытье. Очевидно, Ивану воспоминания эти доставляли удовольствие, и он, охотно уклоняясь от главной нити своего повествования, пускался в подробности, иногда даже вовсе не шедшие к делу.

– И жилось мне в денщиках у моего барина, сказать надо, очень даже хорошо, потому што барин мой, прапорщик Вахрамеев, царство ему небесное, был человек души ангельской, такой добрый, такой добрый, я вам и сказать не могу. Другого такого, должно, и не было никогда, и не будет. Пять лет прожил я у него, как в царствии небесном, на шестой год приключилась беда, убили его в перестрелке. Не поверите, ваше благородие, все солдаты в роте плакали, как по родному, право слово, а про меня уж и говорить нечего, до сих пор, как вспомню, так сердце и заноет. Опосля смерти барина моего, прапорщика Вахрамеева, меня из денщиков взяли обратно в роту. Но только недолго довелось мне послужить в строю. Месяца не прошло, как перевели к нам в полк офицера одного. Офицер-то этот был не русский, а немец, и немец-то настоящий, из немецкой земли. Из себя он, надо правду сказать, был молодец, высокий такой, плечистый, грудь колесом. Молодой еще, лет тридцать было ему али нет – не знаю. Говорили у нас промеж солдат, быдто его король немецкий нарочно на Кавказ прислал воевать учиться, по тому самому, что супротив кавказских войск другой армии и на свете нет. Наш фельдфебель такой человек был, про всех все знал, так вот он рассказывал про этого немца. Призвал, грит, его прусский царь, так и так, говорит, дошло до меня известие, у соседа моего, русского царя, есть армия, такая ли армия, что каждый солдат десятка стоит, а про офицеров и говорить нечего. Кабы, грит, пожелали, я бы, грит, их всех к себе тремя чинами выше взял, да не пойдут. Вот я и надумал, чтобы послать тебя, герр Штольц – немца Штольцом звали – на тот самый Кавказ, поезжай, поучись, как там кавказская армия воюет. Постарайся высмотреть все досконально. Все ухватки и сноровки ихние, а как вернешься – я тебя сичас в генералы произведу и других офицеров на выучку отдам. Учи их, чтобы они, значит, под стать русским были. Выслушал Штольц приказание царя своего, вздохнул тяжеленько, по тому самому, что на Кавказ-то ехать его страх брал, одначе спориться не стал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю