Текст книги "Без игры"
Автор книги: Федор Кнорре
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
– А, вот оно что! Кто же у нее был папуля, в смысле: твой дедуля, – тебе это известно?
– Ясное дело. Стрелочник. Понял? На железной дороге станция Поныри.
– В таком случае, может быть, бабуля?..
– Ну кто у стрелочников жены бывают? Стрелочница. А что ты к ним вдруг прицепился?
– Да так. К твоему сведению, стрелочники, как правило, редко позволяли себе такое хобби, чтоб скупать безделушки из платины, некогда им было, понимаешь, возни много с этими стрелками.
– Ну уж и не мама его себе купила!.. Она шеф-поваром работала. Готовит – ахнешь. Только не любит, когда ей напоминают про такой серый период ее биографии... она дальше завстоловой так и не выросла. Пока не устроилась на должность жены к нашему отцу. Ух ты, по карточкам она красивая была.
– Ну, дело не наше, сказала мамаша, а ты лучше не таскай по автобусам такой ломоть платины с дыркой.
– Вот, видали? Еще не верит. Ну, давай спорить, я тебе докажу. Платина! Ага, не хочешь спорить!..
– Ты не думай, что я что-то у тебя выклянчиваю или хочу тебе доказать. Это все у меня прошло, все уже позади, – в это время тихо и быстро спешил договорить Андрей. Он не поднимал головы, не глядел на Юлию.
А она, наклонившись в другую сторону, сидела низко согнувшись, уткнувшись локтями в колени и стиснув переплетенные пальцы. Видно было, что она, слушая его, терпит, сдерживая дыхание, как от боли, и ей очень трудно терпеть.
– Я думаю не о том, чтоб себе сделать лучше, я теперь думаю о тебе, то есть за тебя, чтоб тебе не было больше больно, обидно и плохо. Раньше мне такое в голову не могло прийти.
– Да? – сказала Юля, на минуту удивленно приподняв голову и тотчас снова ее роняя. – Тебе, значит, тоже довелось хлебнуть из этого горького стакана? Бояться до смерти, но за другого, не за себя? Куда больнее чувствовать чужую боль, чем свою?.. Ох, тяжело от этого избавиться... и долго... Я не думала, что это тебе достанется... Мне очень жаль... за тебя.
– Юля, – выговорил он почти шепотом. – Не бросай меня совсем.
Она тихонько простонала с закрытым ртом и начала раскачиваться, слева – вправо, вся согнувшись, не поднимая головы.
– Ну как же?.. Что я-то могу сделать? Я знаю, многие просто сдаются. Ну, бывает, из-за детей... чтоб выросли благополучные детки. Сломаются или согнутся – и волочат свою жизнь дальше, чтоб все снаружи было благополучно, пускай внутри затоптанные сапогами слабые цыплячьи крылышки чьей-то робкой мечты, униженная гордость, выродившаяся в угрюмую сварливую покорность. Живут, сговорившись молчать, как два сообщника, у которых в доме, в шкафу запрятана жертва их общего, скрываемого преступления... Мне очень худо, но я не потеряла веры, что можно еще жить... с открытым шкафом.
Они так долго молчали, что Зинка сама к ним обернулась и Дымкову позволила.
– По телефону мне можно, иногда? Пожалуйста!
– Ну, почему же?.. – сбивчиво пробормотала Юлия, вставая навстречу подходившей Зине. – Мне пора...
– Я тебя провожу, пойдем, – властно объявила Зина. – Я тебя привела, я и отведу, не спорь.
Кое-как распрощались. Дымков, не задавая никаких вопросов, галантно-расторопно подал пальто, и они стали спускаться по скрипучей деревянной лестнице. Дымков потихоньку вышел за ними следом на верхнюю площадку, похожую на балкон с резными перильцами. Он стоял и озабоченно смотрел сверху им вслед. Увидел, как растворилась входная дверь во двор, белый от пушистого снега, с наискось протоптанной дорожкой, как дверь снова захлопнулась, взвизгнув на блоке с противовесом, но никто не вышел. Зина и Юлия остались стоять в темных промерзших сенях, и слышно было, как Юлия всхлипывает все короче и сильней, упустив долго копившиеся, сдерживаемые слезы. Зинка прижимала ее голову себе к плечу, поглаживала, что-то приговаривая... пожалуй, даже причитая потихоньку, ласково и успокаивающе, жалобно, с какой-то снисходительной усмешкой.
С величайшим изумлением, точно наткнувшись на поразительное открытие, слушал Дымков, ушам не веря, Зинкин голос.
Да и вправду, откуда у такой Зинки, родившейся на свет при собственной машине с дачей, собственной квартире среди большого города, с раннего детства пичканной фигурным катаньем, музыкальной школой, курсами испанского, отличными курортами – деревню видавшую только по телевизору, – откуда у нее взялись эти древние бабьи, жалостные, горестные и утешительные причитания шепотом и нараспев, с какими лет тысячу назад успокаивали горе обиженных детей деревенские старухи.
– Как это ужасно... – невнятно вздыхала между всхлипываний Юля. – Зина!.. Как жалко... как жалко...
Дымков неслышно вернулся в квартиру и тихо прикрыл за собой дверь.
– Что там?.. Что там такое?.. Мне пойти?
Андрей мотался взад-вперед по комнате и кусал ногти, что на него было совсем не похоже.
– Никуда не надо ходить... Выпей лучше водки. Немножко пришибет... Да не бери ты рюмку. Вот я тебе налью полстакана. Только запей чем-нибудь... Ну вот, брат. Ушла. У тебя что? Слабость по кобелячьей линии? Очень уж ты отличался?
– Подумаешь, я один такой, – тоскливо и нехотя, как-то вяло отмахнулся Андрей. – Да и где это написано, что вот столько – это ничего, а дальше уже это плохо?
– Да что тут писать? Вылопаем сейчас эту бутылку и посидим, покурим, и нам ничего. А трахнем четыре, кто тогда знает, что мы изобразим?
– Это совсем другое дело... Бутылка сама к тебе в руки не просится.
– Да, это дело действительно хуже. На тебе пинжак в шотландскую клетку, и из него высовывается интересный профиль. И еще при автомашине. Донжуан и тот пешком ходил, куда ему за тобой! Все при тебе остались, только она одна и ушла.
– Моралист ты, однако! – беззлобно ткнул его Андрей.
– Моралист – это который жулик? Другим говорит, а сам гадит? Вот уж я не моралист. Я как все, ну, стараюсь разбираться, где что. Где, например, трогать лапами не надо. Почему? А я не знаю. Нехорошо... Был у нас на танкере один грузин из Абхазии или, может быть, абхазец из хевсуров, вообще, скорее всего, он турок, но с усами. Глянет на бабу – сразу глаз как у голодной собаки в мясной лавке. Достигнет своего дивного результата – и сейчас, высуня язык, дальше, как проклятый, точно его гонят: давай, давай!.. Он, дурак, небось себе рисовался в виде ужасного победителя женского персонала, а на самом деле он что? Кляча! Как попал в запряжку к злому хозяину смолоду, так тот и гонит его, нахлестывает в два кнута, до последнего издыхания!
– А чего это ты мне-то рассказываешь?
– Нет. Ты не турок... Ты не гонялся. Они тебя сами тащили. А ты мягкий.
– Чем это я мягкий? Душевед-самоучка!
– Ты влюблялся хоть раз? Вот скажи правду. Об отсутствующих не говорят.
Андрей надолго задумался и вдруг безнадежно мотнул головой.
– Конкретно? Нет. Не влюблялся я.
– Верно. А почему? Времени не хватало. Только ты наладишься, только ты насторожишься, а она уже: «Я вся твоя...»
– Шут ты гороховый... Гадко мне, братец, гадко... Мерзко мне...
Снег шел с самого утра весь день, не переставая. Шел в синих сумерках, и, когда опустилась совсем черная ночь, неустанно и не спеша, он продолжал свое дело: укрывал, все утолщая, пухлый слой на каждой крыше, ложился на тротуары и деревья, устилал бесконечные проспекты засыпающего, спящего города.
Ночные фонари лили с высоты свой голубой беззвучный свет на толстые снежные валы по краям обезлюдевших тротуаров.
Несколько такси с зелеными огоньками дежурили в ожидании закрытия ресторана при большой гостинице.
Швейцар уже несколько раз возникал за стеклянной дверью. Щелкала задвижка, дверь приотворялась, выпуская посетителей, покидавших ресторан перед самым закрытием. Выливался как будто издалека отголосок музыки, казавшейся очень странной в тишине падающего снега на улице.
Очутившись сразу после тепла, шума и многолюдства ресторанного зала на воздухе, люди вели себя по-разному. Одни поднимали воротники и медленно уходили, не оглядываясь, другие, смеясь, протягивали ладони, ловили снежинки, но больше всего было таких, которые, заметив ожидающие машины, боясь их упустить, сразу же бросались к расчищенному проходу в снежном барьере против подъезда гостиницы.
Водитель, чья машина стояла первой, каждый раз равнодушным жестом прожженного старого таксиста, молча тыкал пальцем назад себе через плечо, указывая на машину, стоявшую за ним следом. Так он упустил уже десятка два пассажиров, парами и целыми компаниями к нему устремлявшихся. Некоторые успевали схватиться за ручку, распахнуть дверцу и сунуться внутрь.
– Такси! Свободен?
Ни грубо, ни вежливо, с полным равнодушием, механическим жестом большого пальца через плечо он молча указывал назад, бесстрастно выслушивая: «Чего же ты зеленый огонек держишь!.. Еще выбирает!» – после этого дверца громко хлопала, а он оставался сидеть, не двигаясь, безучастно наблюдая за теми, кого выпускает швейцар на улицу. Вышла неторопливая пара под ручку, швейцар вежливо приподнял фуражку на прощание.
Машин то прибывало, то убывало. Сквозь двойные двери, сквозь стены время от времени пробивалась на улицу слабая тень звуков оркестра, безмятежно игравшего в ресторане.
Подкатила из города машина и высадила пассажиров у подъезда гостиницы. Как бы замешкавшись в растерянности, таксист так и остался стоять, заняв, будто нечаянно, первое место, рассчитывая подхватить первого же пассажира из ресторана, прежде чем успеют возмутиться водители задних машин.
С неожиданным проворством угрюмый таксист, все тыкавший пальцем через плечо и упускавший пассажиров одного за другим, выскочил на снег, дернул дверцу и оказался лицом к лицу с ловкачом, устроившимся на первом месте.
– Почему машину не на место ставишь?
– Кто не на место? Ослеп? Я пассажира привез? – завел волынку водитель, разыгрывая удивление и распаляясь для спора, чтоб затянуть разговор.
Как всякому виновному, ему хотелось почувствовать себя невинно оскорбленным. Совсем хорошо ему было бы, если б его обругали. Тогда и он может огрызнуться, и перебранка пойдет на равных. Но едва успел он только завести: «Да ты кто такой, нашелся тут еще?..», когда увидел перед самым носом красную книжечку и услышал:
– Быстро, становись на место!
– А я что делаю, товарищ Инспектор?.. Исключительно для того и... становлюсь, пожалуйста!
Он дал газу и, лихо описав широкую дугу, встал в хвост за последней машиной.
Из дверей уже выходили две пары – одна компания – и смеясь наперегонки бросилась к первой машине.
Упрямый таксист, как всегда, не оборачиваясь, ткнул пальцем через плечо, показывая, куда идти. Девушка наклонилась к самому стеклу и показала ему язык. Он это заметил, не отрывая взгляда от подъезда.
Еще одна ночь впустую. Попробовать разве к вокзалу? Из ресторана, вероятно, скоро выйдут последние посетители. Музыка уже кончилась, молчит. Еще одна ночь. И завтра опять все сначала.
Швейцар притронулся к фуражке, провожая мужчину в пышной меховой шапке с дамой в подоткнутом вечернем платье. Мужчина сделал знак рукой. Они подождали, пока подъехало к расчищенному месту очередное такси.
Нет, конечно, не то... Еще одна ночь проходит впустую...
Он давно уже выработал в себе способность в долгие часы терпеливого ожидания, ничего не упуская, видеть все, что происходит вокруг, а думать о своем.
«Точно меня двое, – с усмешкой подумал он: – один стоит как часовой у своего объекта и не мешает другому преспокойно отдыхать, развалившись в кресле, и раздумывать о своих делишках».
Юлия на днях вернулась домой зареванная, с распухшими глазами до того, что, накрывая на стол, сунула чашку мимо края стола. Он нагнулся помочь ей собрать осколки, а она опять расплакалась и села на пол, обняла его одной рукой за шею, все осколки снова рассыпались, и они, обнявшись, добрались до дивана.
– Что, дело плохо? – спросил он, сжал ее лицо в ладонях, повернул к себе.
Ее губы послушно сложились в ниточку, пытаясь улыбнуться. Жалко прищурился ее и без того полузакрытый припухший глаз.
– Дело? Совсем плохо... Грязь, папа... Такая грязь.
– Ты сейчас с ним видалась?.. И ничего?
– Слова... Такие хорошие слова он говорил, и все они правда. И все равно это только слова... Жалко.
– И его жалко?
– И его. Он ведь тоже переживает.
– Все мы всё переживаем, только какими мы выкарабкиваемся из этого «переживания».
– Какими?
– Кто как. Одни, чуть их согнет, ломаются, другие гнутся и распрямляются. Вот как ты.
– Ты правда так думаешь?
Он бодро подмигнул по их обычаю, кивнул, и она, ткнувшись носом, мокро поцеловала его руку, лежавшую на ее плече...
– Соплюшка, – так он ей говорил, когда они когда-то были приятелями. Лет пятнадцать – семнадцать назад.
Она это вспомнила и, сильно хлюпнув, вытирая нос, пошла в ванную к умывальнику...
...На тротуаре появился очень бодрый пьяный в пальто нараспашку и с ходу попытался проникнуть в ресторан. Дверь не поддалась. Он выпятил живот и стал бодать дверь, налетая на нее животом, как тараном. Возник швейцар и через стекло строго указал на табличку «Ресторан закрыт», потом он яростно и угрожающе погрозил пальцем. Пьяный тоже погрозил ему пальцем и показал кулак, гикнул и, ухватившись за ручку обеими руками, рванул во всю силу. Руки у него сорвались, он отлетел и с размаху сел в сугроб. Дверь со швейцаром он, видимо, потерял из виду. Посидел немного, припоминая, что к чему, и стал счищать шапкой верхний легкий снежок с довольно твердой основы сугроба. Видимо собираясь прилечь. Потом что-то припомнил, с третьей попытки вылез из снега, с ненавистью брыкнул то место, на котором сидел, и, надменно запахнувшись, удалился, брезгливо сощелкивая снег с рукавов, единственного места на его пальто, где снега не было.
Инспектор проводил его взглядом, и тотчас мысли его, как всегда, вернулись к жене. Он знал, но никогда не думал о том, что уже только месяцами отмерен срок ее жизни. Этот вопрос был выясненный, и предаваться размышлениям о нем значило думать о себе, о своих чувствах, или о том, что с ним и с Юлией будет, когда они останутся одни, – а думать надо было не о себе, а о ней, о Юлии Юрьевне, Юлии-старшей, его милой юной Юленьке, с которой началась его жизнь. Думать непрестанно, толково, расчетливо – что можно еще сделать, чтоб ей помочь: избавить от боли, тоски, доставить радость.
На днях ему с немалыми хлопотами, с помощью еще двух товарищей удалось получить не то на время, не то совсем, сиреневый куст, готовый распуститься зимой. Когда он привез его домой, закутанным в солдатское одеяло, их с Юлей долго не покидал восторг ожидания, как поразится и восхитится мама, когда ее отпустят на побывку домой, надолго, может быть, даже на целый месяц, как она войдет, прихрамывая, с мороза, уже заранее празднично радуясь, что все трое они еще раз все-таки вместе в своем доме, а тут вдруг в глаза ей бросится этот невероятный, живой летний куст, готовый цвести прямо у них посреди квартиры. Юля уже придумала поставить невдалеке вентилятор, чтоб шевелились молодые сиреневые листики. Все это вовсе не потому, что мама скорей всего уже не увидит даже через окно, как наступит лето и зацветет в институтском скверике сирень, вовсе не потому... Они радовались, когда Прыжок, встав на задние лапки, с любопытством обнюхивал куст. Они сговорились, Юля пошла и купила вентилятор, и, когда его установили поодаль на полу, листики не совсем, но все-таки немножко как-будто ожили...
А вот все связанное с тем давним вечером в концерте вспоминать было тяжело и непоправимо стыдно. Его Юлия, для других Юлия Юрьевна, как многие женщины, питала какую-то слабость к музыке. Так он всегда думал.
Она постеснялась бы, как другие, объявить: «Я люблю музыку!» Как будто какой-то знаток, ценитель, который с музыкой запанибрата. Нет, она могла бы разве что решиться сказать: «Я люблю слушать музыку!» Она ходила иногда на какие-то концерты, когда он был занят.
Да когда и не очень был занят, он обычно старался увильнуть. Очень уж неуютно ему делалось при мысли, что придется напяливать черный костюм, завязывать галстук и, вместо того, чтобы спокойно отдохнуть дома, отправляться куда-то. Да еще с обязательством просидеть, ничего не делая, весь вечер на одном месте в зале, где и кашлянуть нельзя. Но в тот вечер жена была уже нездорова, ей трудно стало ходить, болела нога, и он не решился отпустить ее одну. Правда, сначала он всячески пытался ее отговаривать, и теперь стыдно было об этом вспоминать... Хорошо еще, что в конце концов он сдался и они поехали. Он сел рядом с ней на стул, приготовясь отскучать вечер.
Музыканты на эстраде выглядели почему-то совсем по-другому, чем на экране телевизора. Позже всех вышла на эстраду некрасивая и немолодая женщина, похожая на акушерку, нарядившуюся в вечернее платье, с голыми руками. Ни на кого не глядя, она прошла и села к роялю. Все стройно рассаженные, строго одетые оркестранты приготовились и замерли в ожидании, что она будет делать.
Не хотел бы я оказаться на ее месте, успел подумать Инспектор, и тут она как-то вся выпрямилась и вдруг грянула с обеих рук по клавишам. Минуты не прошло, стало видно, кто тут хозяйка. Громадный зеркально-черный рояль стал маленьким и послушным. Она с ним делала, что хотела, а он в ее руках гремел, переливался тоненькими колокольчиками, бушевал грозно нарастающими раскатами и вдруг замолкал, уступая место оркестру, а потом неожиданно все скрипачи опускали руки со смычками, и опять один рояль, бесстрашно врезаясь в полную тишину зала, бросался вперед, увлекая все эти скрипки, виолончели и валторны. И тут Инспектор вдруг заметил, что он уже не смотрит, а слушает. Это чувство было такое же явственное, точно ты погрузился в воду после того, как долго только стоял и смотрел на нее с берега. Потом это чувство вдруг остывало, ему делалось скучновато, но еще раза два оно возвращалось снова. Ах ты, черт возьми, думал он, есть же на свете какие-то другие миры, как вот эта музыка, а ты прожил, копошась, в непрерывной текучке своего дела, такого однобокого, узкого, и вот обидно прозевал столько прекрасного, что было совсем рядом, даже не догадываясь об его существовании. Сколько раз и сколько лет он мог бы вместе с Юлией слушать эту ее музыку. Если б он только знал! А разве он не знал? Не знал, потому что не очень-то хотел знать. Он ставил себе в заслугу, что так снисходительно, терпимо относится к ее безобидному чудачеству. А ведь у них могла быть эта, так сближающая, общая радость. Год за годом он мог, как тупая скотина, благополучно жить, упуская, не понимая того, что, может быть, было половиной радости ее жизни. После этого единственного их концерта он вдруг припомнил, что, когда они только еще получили квартиру, она, стесняясь, как-то уклончиво попросила, нельзя ли им будет когда-нибудь, не сразу, конечно, понемногу скопить денег на пианино. «Да ведь ты же, по-моему, не умеешь даже играть! И куда мы его поставим?» – «Это правда, – созналась она виновато. – Почти не умею... А как хорошо бы...» И разговор кончился ничем. Она больше не просила. А вот через годы и годы вдруг вспомнил с острой болью и стыдом, в тот вечер, когда у нее очень болело и приезжала неотложка. После ее отъезда все успокоилось, она заснула, а он долго смотрел на ее спящее лицо. Во сне ей, кажется, было тоже не очень хорошо. Губа в уголке рта так и осталась чуть прикушенной, как будто капризно, но на самом деле от боли, которую она терпела, всегда стараясь насмешливо улыбнуться. У нее была эта манера: пытаться подшутить над своим недомоганием, представиться капризным, изнеженным, слабым существом, но он-то догадывался, а потом и узнал, какую жестокую боль она терпела с этой своей капризной, привередливой гримаской улыбки... Тупица проклятый, толстокожая морда... хоть бы что... хоть бы пианино купил – когда пианино еще было кому-то нужно...
...Еще двое, выходя из ресторана, застряли в дверях, бесцеремонно закуривая, пока швейцар, наливаясь ненавистью, поневоле держал дверь. Потом появился и третий, и они все, прикуривая друг от друга, совсем загородили проход, мешая закрыть дверь. «Хамоватые типы, – отметил Инспектор. – К сожалению, это ровно ничего не значит». Сколько таких и похуже он отвозил в отдаленные глухие районы и преблагополучно высаживал, получив двугривенный на чай.
Швейцар следом за ними наконец захлопнул дверь и громко щелкнул задвижкой.
Пустая пачка от сигарет отлетела на два шага, отшвырнутая прямо на тротуар. Красный квадратик ясно обозначился на снегу. Ага, «Прима»! Интересно знать, сколько таких пачек от сигарет в день люди выбрасывают не в урны, а на тротуары, куда попало. В машине убитого таксиста тоже на полу валялась такая красная пачка – одна из тысячи. Или двести тысяч, брошенных как попало. Ладно. Значит: один шанс из тысячи тысяч.
Он смотрел, как они приближаются к его машине. Худой парень в нейлоновой модерной курточке с меховым воротником подошел первым. Длинное, бледное, как бы девичье лицо. Другого было не рассмотреть, только шляпа как-то напялена не очень складно. Собирались садиться только двое. Инспектор распахнул дверцу, и оба влезли на заднее сиденье. Тот, с девичьим лицом, сел прямо за спину водителя, за ним второй. И когда они уже уселись, отставший третий в последнюю минуту открыл дверцу и сел на место рядом с водителем.
По тому сноровистому движению, как он, разом скользнув на место, машинально прихлопывая за собой дверцу, по привычке как будто, чтоб не помешала баранка, разом откинулся на спинку, и по тому, как он поставил ноги, Инспектор безошибочно отметил: водитель. Сразу чувствовалась долгая профессиональная привычка. Мужик лет за сорок, пальцы короткие, толстые, сильные, не пьяны, все трое не пьяны, только выпивши. «Трое это плохо», – подумал мельком, и уже не подумал, а всем телом почувствовал: «Кажется, начинается».
– Куда ехать? – спросил сварливо, без малейшего интереса и включил счетчик.
– Давай по набережной. Где Суворов стоит, знаешь?
– К Кировскому мосту, пожалуйста! – вежливо сказал длиннолицый.
– Ах, пожалуйста, пожалуйста! – передразнил тот, кого Инспектор счел за шофера. – А радиво у тебя почему молчит? – и, не дождавшись ответа, как у себя дома, проворно сунул руку и включил приемник.
Приемник был заранее отключен.
– Испорчен, – сварливо буркнул Инспектор.
Шофер, шофер, это точно! В машине – как у себя на рабочем месте. Значит, если это правда «они», его задача перехватить вовремя руль и вести дальше машину.
В кабине стоял сивушный и табачный дух. В тесноте кабины они сидели плотно вчетвером. Инспектор и трое убийц. Или просто подвыпившая компания – видно будет.
Он чувствовал свой беззащитный затылок, который так нетрудно проломить ударом молотка, или гири, или чем-то, что у них припасено за пазухой. А может быть, проволока? Струна? Накинут на горло и с силой дернут назад, запрокидывая ему голову, перерезая горло, как Иванову. Он помнил, как Иванова приготовляли, чтоб можно было показать жене... Страха за себя еще не было. Он боялся, что это окажутся опять не «те», а «те» в это время где-нибудь в далеком переулке глушат ударом по голове или душат проволокой еще одного таксиста, которого придется идти осматривать в морге и извещать жену... а может быть, возлюбленную или дочь?.. Но думал он как будто не о себе, а о ком-то другом, кто был за пределами кабины.
Сам же он только слушал, смотрел и ждал, был наготове.
Поворот на набережную получился грубым, крутым, он заставил себя расслабиться.
Площадь осталась позади с ее фонарями. Там было безопасно. А как на прямой – вдоль набережной? Нет, вероятно, постараются отъехать подальше.
На мгновение он увидел далеко позади вынырнувшую из-за угла машину Коптелова, которая должна за ними следовать.
Выдалась спокойная минута, пока ехали по освещенному широкому мосту. На долгом, прямом Кировском проспекте он вел машину, не сбавляя хода... Еще мост...
– Вот тут свороти-ка!
Он в первый раз услышал сиповатый голос того, кто сидел сзади справа. Ох, честное слово, похоже, опять обыкновенная компанийка.
– Да, да, тут направо, а там мы покажем! – девичий подростковый голос сидевшего у него за спиной длиннолицего, в курточке, был почему-то очень примирительный, успокаивающий.
Нет, что-то тут есть, опять почувствовалось Инспектору.
Они уже два раза сворачивали. Улицы навстречу открывались уже потемнее, только это еще решительно ничего не значило, но тут произошла маленькая заминка: «Вот тут свернем!» – сказал один, а другой поправил: «Нет, нет, подальше». Так тоже бывает, но вежливый, в курточке, почему-то поспешил замять:
– Верно-верно, я спутал!.. А там вы нас подождете несколько минут, мы недолго, и тут же обратно к Невскому!
– Ладно, только если недолго, – ворчливо буркнул Инспектор.
– Нет-нет. Три минуты... Мы долго не задержимся.
Шел снег. Спал город. Светили высокие фонари, нагнувшись над безлюдными заснеженными, как пустынная степь, улицами. Сворачивая на углах, бежала машина с четырьмя людьми. Маленькая, защелкнутая, закупоренная коробка в путанице бесчисленных притихших улиц.
Все реже фонари, все длиннее озеро глубокой тьмы от одного островка света до другого. Мотор ровно стучал. Люди дышали, молчали, ждали. Ровно, как метроном, отстукивавший обычные часы и минуты жизни Инспектора, счетчик теперь работал на последнем пределе – не секундами, а неуловимыми мгновениями. Упущенная частица секунды – непростительное ротозейство, вялое промедление – проигрыш всего. И надо молчать, не выпуская из поля зрения дорогу и зеркальце, в котором видны головы и толстое левое плечо в сером сидевшего сбоку пассажира.
Два раза на поворотах он успевал заметить бесконечно далекую машину Коптелова, но потом совсем потерял ее из виду. Может быть, ребята его упустили?.. На крутом повороте эти не рискнут наповал ударить по голове человека за рулем. На большой скорости, пожалуй, тоже неразумно, может, поэтому он и гнал машину так, что Коптелов отстал?.. Да кто знает, поступят ли они разумно или глупо? Теперь он уже почти совсем был уверен, что они «поступят». Это были «они». Он страстно желал, чтоб это были наконец «они», кого высматривал столько времени. И в то же время он почти чувствовал уже замахивающуюся руку со свинчаткой у себя за спиной, всем затылком, хрупким, как яичная скорлупа, чувствовал опасность. И тут же ему вдруг представлялось, что это не он сидит, а какой-то незнакомый, не виданный им никогда, безымянный, беспомощный таксист Иванов, которого он во что бы то ни стало должен прикрыть, выручить, защитить, принять за него предательский удар сзади. Ведь до тех пор, пока он здесь, на своем месте, тот в безопасности.
И вдруг все перевернулось. Из-за угла им навстречу медленно выехала патрульная милицейская машина. Облегчение такой силы, что оно было почти восторгом, хлынуло на него. Поразительное чувство, когда ты вдруг оказался в полной безопасности... Спасение, покой, счастливый отдых от предельного напряжения... Прекрасная, как грозный мигающий ангел, машина все приближалась, уже он мог разглядеть родное, незнакомое, братское лицо за стеклом, два лица, смотревшие прямо на него. Затормозить, выскочить, крикнуть «вот они!», и все будет прекрасно, он сделал свое дело и спасся сам, ох, если б он только совсем наверняка, точно, безошибочно был убежден, что это действительно «они». Но он, собственно, ровно ничего не знал, только чувствовал. Искушение выпутаться из игры неудержимо толкало его ногу на тормоз, руку – распахнуть дверь...
Патрульная машина поравнялась... прошла мимо... он держал ровный газ, уходил все глубже в одиночество, пустынное, безлюдное одиночество, неподвижное, напряженное. Он видел по-прежнему дорогу, толстопалые руки сидевшего рядом шофера, плечи и головы сидящих сзади. Там что-то изменилось: правый слегка передвинулся к середине и сидел не двигаясь. Сидеть в углу удобнее. Зачем ему понадобилось подвигаться?
О идиот проклятый! Он стиснул зубы от ненависти к себе за то, что упустил свой шанс. Теперь-то ему ясно стало: конечно, это «они». При появлении патрульной машины до чего они разом примолкли, а у шофера совсем изменились руки, так неподвижно смиренно успокоились на коленях. И вот до сих пор они все трое продолжают молчать.
Если бы сейчас ему снова встретилась патрульная машина, он бы ее остановил не задумываясь. Но она не встретится больше никогда, он прозевал. Хорошо, что их все-таки видели ребята на этой пустой улице, где никакого движения, ни пешеходов в такой поздний час.
Вдруг он уже ясно почувствовал, что «это сейчас будет»... Почему? Сразу после встречи они не решаются, молчат, затаились, но потому-то теперь они и тянуть долго не станут. Он не раздумывал, не делал умозаключений, только знал: вот-вот, сейчас!
Вежливый у него за спиной шевельнулся, сквозь гул мотора только мышь могла расслышать такой шорох, но он его уловил.
– Может, закурим? – голос был бесцветный, бессмысленный, слова лишены значения.
– Ага, – откликнулся шофер. – Это можно!
Пачку от «Примы» у ресторана они бросили. Должны бы вскрывать новую. Нет, никто не доставал ничего из кармана. Вместо этого другой торопливо напряженно выпалил:
– А спички есть?
В ту же секунду он уловил у себя за спиной едва слышный, мгновенный звук ненатянутой струны, вскользь коснувшейся железа.
Толстые пальцы шофера точно проснулись. Локоть левой руки отодвинулся чуть назад, а пальцы правой незаметно, еле шелохнулись, начиная движение приоткрывания: большой палец отошел от указательного, как бы готовясь сделать рогульку, чуть шелохнулись и замерли, как бегуны на старте. Шофер, наверно, сам вовсе не заметил, что его пальцы едва заметно начали движение, к которому он только мысленно готовился. И в то же момент он начал неожиданно громко:
– Спички е... – и оборвался, не договорил: «есть».
Инспектор мгновенно нагнул голову, упираясь подбородком в грудь и прикрывая локтем лицо, упал на баранку и во весь оборот крутанул ее влево. Машину занесло на таком сумасшедшем, аварийном повороте, что она неизбежно должна была бы перевернуться, если б не врезалась в плотный снеговой барьер у тротуара. Всех в машине отшвырнуло к правой стенке, даже и самого Инспектора, который один из всех этого ожидал. Отлетая в общую кучу, успел отметить, как закинутая петлей струна обожгла руку и сорвала с него фуражку, сдирая кожу со скулы, успел первым дотянуться и раскрыть дверцу и уже рванулся, начал толчок, чтобы выпрыгнуть хоть плашмя, как бросаются в воду, из машины, – но последнее, что он помнил, был оглушающий тупой удар по голове и чувство полета куда-то головой вперед.
Два дня тому назад, в воскресенье, вся семья была в сборе, на даче. Такая уж была традиция: в воскресенье, собравшись всем вместе, отсидеть полчаса за завтраком. Потом каждый отправлялся куда хотел, но за эти полчаса Анна Михайловна, как установила их много лет назад, держалась неотступно.