355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Кнорре » Без игры » Текст книги (страница 2)
Без игры
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:54

Текст книги "Без игры"


Автор книги: Федор Кнорре


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

Ах да... Была когда-то... полтора десятка лет назад, давным-давно, была у него секретарша Бася. Великолепная секретарша, точная, невозмутимая, вежливая, подтянутая. Память у нее была безукоризненная, она умела стенографировать, спокойно и находчиво справлялась с запутанными или неловкими ситуациями, у нее были прекрасные светлые волосы и мягкие руки с длинными пальцами, и, кроме того, она, кажется, его любила, и они очень привыкли друг к другу за годы работы. В год крупных перемен, когда вышестоящий руководитель лишился своего поста, и все смешалось так, что, казалось, и он сам может полететь при реорганизации, был один особенно тяжелый поздний вечер, когда все решалось и решилось, и он вернулся поздно вечером, почти ночью, в министерство, прошел через пустые комнаты и гулкий пустынный зал в свой кабинет, чтоб положить бумаги в сейф, дверь сама отворилась ему навстречу, и он в изумлении остановился с приготовленным, уже нацеленным на скважину ключом в поднятой руке. Бася дожидалась его до ночи в кабинете. Они стояли друг против друга – она в своем секретарском предбаннике, он в полутемной зале. «Ну что?» – сухими губами, почему-то шепотом выговорила она, потому что по лицу его никогда ничего нельзя было угадать, и он вдруг все понял и совсем не по-деловому, хотя она знала до тонкости все подробности происходящего, ответил совсем по-домашнему, как мог бы сказать жене, – только жена-то ничего не знала и не интересовалась ходом его дел, – к своему великому удивлению ответил: «Все, все. Обошлось... Мы в порядке...» И тогда она вдруг схватилась за голову и разрыдалась. А он пошел наливать ей из графина воды, и, когда она, сидя в кресле, пила воду, стуча зубами о край стакана, он робко погладил Басю по голове, и она вдруг поцеловала ему руку. В оправдание себе она все повторяла: «Это было бы так несправедливо...»

Потом, отпуская каждый раз своего шофера, он бывал у нее, в ее маленькой, но удивительно веселой и приветливой комнатке и однажды вдруг догадался наконец и притащил в портфеле бутылку вина и пакет с закусками. И она все это впихнула ему обратно в портфель, застегнула замки, и ему пришлось потом все нести обратно. А на маленьком столике, к его приходу покрытом салфеткой, у нее всегда стоял чайник, обмотанный вафельным полотенцем, были расставлены вазочки с пастилой, вареньем или клюквой в сахаре. Это были лучшие вечерние часы его личной жизни. И так продолжалось года два, до тех пор пока однажды, перед тем как ему уходить, она заплакала, во второй раз на его глазах. Стоя в дверях, плакала спокойно и горько и сказала, что выходит замуж... Надо же когда-нибудь выйти замуж. И он сам понимал, что действительно нужно же ей замуж. И как хорошо бы было, если б она вдруг оказалась его женой. Но сделать ничего нельзя было... И они встретились еще всего один раз, но почти не могли разговаривать, потому что она все время плакала... А лет через шесть он мельком увидел ее у входа в метро. Она очень пополнела и была уже вообще – не она, и он почувствовал облегчение, убедившись, что она его не узнала или не заметила.

Теперь все это было так далеко, так странно и так на него не похоже, что изредка, мельком вспомнив времена Баси, он не совсем уверен был, что во всем происшедшем участвовал он сам, а не какой-то другой странный, хотя и хорошо знакомый ему человек.

Теперь он жил большею частью один в пустой городской квартире. Жил, то есть ночевал, и, прежде чем отправиться на работу, пил утром кофе, а вечером, вернувшись из министерства, читал или полчасика смотрел телевизор перед сном. Приходящая старуха мыла за ним посуду – две чашки и три тарелки – и кое-как вытирала пыль.

И вот только изредка, как сегодня, он приезжал на дачу, где без дела он чувствовал себя в гостях, не зная, куда деваться.

По дороге он все думал, как ему следует разговаривать с сыном. Что ему посоветовать? И нельзя ли ему что-нибудь подарить. И ничего не мог надумать.

При встрече он поцеловался с сыном и потом во время семейного ужина каждый раз, поднимая глаза от тарелки и встретясь глазами с Андреем, исподлобья улыбался ему улыбкой, которая казалась хмурой и несколько ироничной, хотя на самом деле была застенчивой и нерешительной.

Ужин, как всегда, проходил скучновато, несмотря на Зинкину болтовню. Он за долгие годы совсем отвык и разучился разговаривать с домашними. Они не были ни его сотрудниками, ни подчиненными, ни представителями смежного ведомства, ни тем более руководителями, и получалось, что, сидя дома, дела не делаешь и попусту теряешь время.

Сын всегда ему очень нравился, он был гораздо красивее его, выше ростом и шире в плечах, здоровее. Ему нравился его голос, легкая упругая походка. Он двигался, садился, вскакивал с места легко и свободно, как человек, никогда не таскавший тяжелых сапог и корявой одежды. Он бойко переводил подписи под цветными фотографиями в американских журналах, которые отец разбирал не без труда.

Усталый, занятой, сгорбившийся за многими письменными столами своей жизни, пожилой человек, он чувствовал, что в сущности нет у него никакого права руководить этим молодым, полным сил и уверенности представителем совершенно нового, какого-то «раскованного» и как будто гораздо более счастливого поколения.

Когда они остались вдвоем за столом, он своим обычным, как бы ироническим тоном неумело попробовал затеять разговор.

– Все это очень интересно, твои впечатления... И о тебе хорошие отзывы... Но мне хотелось бы... какие ты проектируешь планы на дальнейшее? Тебя тянет в море. Это неплохо, но...

– Да, конечно, надо. Училище и так далее... Тянет, ты спрашиваешь? Видишь ли, в море меня очень тянуло на берег. Оно мне чертовски опротивело, это море... но скоро потянет и отсюда.

– То есть тебя тут тоже ничего не притягивает? – как-то виновато и вскользь влезая в чужие дела, спросил отец.

Сын молчал.

– Извини, что я спрашиваю... У вас все пошло врозь...

Андрей кивнул молча. Потом пожал плечами.

– Жаль, на меня она произвела, знаешь, хорошее впечатление. Очень хорошее.

– На меня тоже.

– Ну, ну, смотри сам.

После этого несостоявшегося разговора они разошлись по комнатам. Андрей разделся, лег и погасил свет.

Лежал и смотрел на чуть присыпанную снегом, голубовато освещенную садовым фонарем ветку серебристой ели за окном. И вдруг вспомнил белые босоножки Юли. Он их совершенно не замечал и не помнил их у нее на ногах и вот почему-то вдруг вспомнил, что они стояли на полке под задним стеклом автомобиля во время ночевки где-то на берегу моря. Теперь они возникли перед ним с такой ясностью, как если бы стояли в освещенной витрине ювелирного магазина. Стояли рядышком, ярко освещенные низкой луной. Под них подложен был листок газеты...

Вот, значит, откуда ему были знакомы эти босоножки, стоявшие теперь у нее в комнате между кроватью и шкафом.

Вот оно в чем дело... Ну и ладно, – подумал он и вскоре уснул.

Все дальше от центра города, от людных перекрестков новых районов уходила машина в темноту пустыря, за которым вдруг вырастали несколько высоченных домов.

– Давай, давай дальше! Покажем, где нам надо! – грубо командовал верзила, сидевший за спиной у Инспектора.

Инспектор послушно вел машину, куда ему указывали, и все время не выпускал из виду краешка зеркальца, отражавшего то, что делалось у него за спиной, очень ненадежно отражавшего – руки человека были скрыты спинкой сиденья. Пассажира, сидевшего рядом, он тоже видел все время боковым зрением. Но все-таки были мгновения, когда он сосредоточивался только на дороге и упускал из поля зрения то зеркальце, то руки сидевшего рядом. Или видел только дорогу и странно зашевелившиеся пальцы того, кто сидел с ним рядом. Тот то и дело задремывал. Или делал вид, что задремывает, совсем раскисает, и опять таращит глаза, встрепенувшись спросонья.

Если это «они», чего им больше ждать? Место самое удобное. Может быть, хотят с удобствами доехать до какого-то определенного пункта? А может, просто медлят, не решаются? Он был все время в состоянии готовности номер один... Вот сейчас... И вдруг он весь напрягся, когда сзади рука легла и нажала ему на плечо.

– О! Тут!

Один-единственный восьмиэтажный дом торчал среди голого поля, белого от снега.

Вот сейчас все решится...

Он круто притормозил машину, освободил руки и разом заглушил мотор, чтоб его звук не мешал слышать. Сзади щелкнул замок, открылась дверца.

– А-а! – удивленно растопыривая глаза, промычал сидевший рядом.

Его руки поползли в сторону, одна ухватилась за спинку, другая за ручку. Согнувшись, он тяжело вывалился, шагнул на дорогу и поскользнулся.

Пассажиры внимательно осмотрели счетчик, ворча, что много нащелкало. Бросили на сиденье грязную трешку, рубль и, обшарив все карманы, насобирали еще сорок копеек мелочью.

С облегчением и горькой досадой, как будто его обманули, Инспектор развернул машину и поехал обратно к центру. Ночь еще только началась, и можно попробовать вернуться к вокзалу или ночному ресторану.

После снегопада началась оттепель, и, когда он в седьмом часу утра вернулся домой, за окнами стоял туман и сырость, как будто окна забило ватой, пропитанной влагой. Квартира была пуста.

Только поджидавший его у самого порога Прыжок, сильно толкнув его лапами в живот, умчался, на полной скорости сделал два круга по столовой и с разгону опять налетел на него и стал нетерпеливо поскребывать лапами, чтоб с ним поговорили, погладили и успокоили после того, как он целую ночь протосковал один-одинешенек в пустой квартире. Пока Инспектор его гладил, он внимательно, с удовольствием выслушал его ласковые слова и пошел следом за ним на кухню, зная, что будет дальше. Зашумит струя воды из крана, наполняя чайник, загорится, после чирканья спички, газ... Минуты через три-четыре Инспектор заметил, что так и остался бессмысленно стоять перед чайником на плите, горбясь от тяжелой усталости.

– Ну что? – раздраженно вслух одернул он сам себя. – Опять все зря? И все другие зря. Ну и что? А ты как думал?

Чайник ничего не думал, и он, не дав ему вскипеть, выключил газ, пошел в спальню, сел на край кровати и медленно, ленивыми пальцами стал расшнуровывать ботинок.

Под утро он услышал во сне запах кофе, и ему сразу стало уютно и спокойно на душе. До чего это приятно – спать, чувствуя, что ты уже не один в пустой квартире. Сразу делается уютно, точно тебе, как в детстве, постельку постелили и заботливо подоткнули одеяльце. Спишь и во сне знаешь, что Юля варит кофе, мягко ходит по комнатам, осторожно ступая, и ждет, когда он проснется.

Спать было приятно, но мысль о том, что будет, когда он встанет, была тоже так приятна, что очень охотно он совсем пробудился от нетерпения.

Не раскрывая глаз, он улыбнулся, кашлянул и открыл глаза.

Дверь сейчас же чуть приотворилась, и в щелку любопытно просунулась шершавая морда с одним настороженным ухом.

Вопросительно присмотревшись, Прыжок убедился, что хозяин проснулся, и, без церемоний отпихнув дверь, упругой рысцой, как в цирке бегают по кругу дрессированные лошадки, вбежал в комнату. Очень довольный жизнью весельчак показывал всем видом, что он находится в прекрасном настроении. Ткнул носом лежащего в плечо, в руку, тщательно обнюхал ботинки, брюки и все углы в комнате, выясняя, все ли там в порядке.

Тогда и Юля окликнула отца из столовой.

Последнее время они с дочерью жили почти все время вдвоем.

Года два назад у Юлии Юрьевны, жены Владимира Семеновича, начало побаливать колено. Она стала иногда прихрамывать, жалобно похныкивать, потирая ногу. В поликлинике ей прописывали таблетки, потом какие-то «токи», которые как будто немножко помогали, но в обиход семейной жизни уже вошло новое явление: «мамино колено». Маму жалели очень искренне, но что поделаешь, у нее, бедняжки, было «ее колено», и не оставалось ничего другого, как примириться и свыкнуться с этим. Юлия-младшая к тому же вдруг без памяти влюбилась. Дело дошло до свадьбы, и мама, прихрамывая, пришла во Дворец бракосочетаний, где, к общему удивлению, вдруг расплакалась, что вышло немножко по-деревенски. Но через минуту она уже рассмеялась над собой, вытирая глаза, а после свадебного банкета в ресторане горячо поцеловала Андрея, погладила его по голове и тихонько шепнула на ухо, что главное – не надо обижать друг друга, или что-то в этом роде, чего тот, кажется, почти не расслышал и во всяком случае тут же позабыл.

А когда Юля вернулась домой из свадебного своего путешествия к морю, она узнала, что мать уже взяли в клинику на обследование, и очень скоро все поняли, что в доме началось несчастье.

С этого времени семья стала жить по другим законам. Отошло на задний план, отодвинулось, стало неважным все, кроме одного: беды, обрушившейся на мать. Все теперь делалось только для нее и ради нее. Катастрофа собственной любви к Андрею стала казаться Юле сначала как бы второстепенной, чужой, бесплотной. А спустя некоторое время даже постыдной для нее самой, пускай невольной участницы этой увеселительной свадебной поездки и безобразной истории в то время, как мать, стиснув зубы, мучилась от разрывающей ее боли.

Отношения в семье совершенно изменились. Семья, жившая по самым ординарным законам привязанности, бытовой заботы и нередко равнодушия, невнимания, забывчивости, – после того как обстоятельства объявили войну их обычному благополучию, стала жить по законам сострадания, жалости, бдительной любви, неусыпной заботы друг о друге.

Теперь Юлии Юрьевне приходилось уже большую часть времени лежать в клинике. «Лежать» вовсе не значит, конечно, что она так все время и лежала в постели. Просто ей необходимо было раз за разом проходить длительный курс лечения, сложный, мучительный, но необходимый, позволявший ей время от времени возвращаться домой иногда на месяц-полтора, не больше. Потом все начиналось сначала: опять клиника и отпуск из нее на короткий срок, и пребывания в клинике делались все продолжительней, а отпуска домой все короче.

Остановить болезнь, победить ее было невозможно. Можно было только отчаянными усилиями удерживать, тормозить ее продвижение.

Это все было так достоверно известно всем: врачам, самой больной и ее близким, что давно уже никто не говорил об этом вслух. Никто уже и в мыслях не позволял себе ясно сформулировать положение дел. Все жили от одного «отпуска» до другого, ждали его как праздника, радовались ему безмерно и уже научились, все зная, так наглухо заслоняться от размышлений о будущем, как будто оно им было неизвестно.

Теперь как раз приближался срок перерыва, когда ей можно будет вернуться в свою квартиру, отдохнуть от лечения, поспать на своей постели, посмотреть из своих окон, пообедать за своим столом вместе со своим мужем и Юлией. И Владимира Семеновича тревожила и мучила мысль, что на этот раз он не сможет даже попросить отпуска на время пребывания жены дома. Придется ежедневно говорить неправду, что вот, как назло, так обидно все сложилось, приходится ему отсиживать скучное дежурство в управлении по ночам. В то время как он будет рыскать по городу в фуражке таксиста, выбирая себе по вкусу пассажиров в надежде, что ему или одному из многих, таких же, как он, наконец повезет... Повезет вместо безымянного таксиста подставить свою спину убийцам...

Как ни странно – хотя, в общем, это и не очень странно, жизнь в доме шла обычным будничным своим путем. Посторонний наблюдатель, заглянув в квартиру, послушав, о чем там говорят, не поверил бы, что какая-то черная туча нависла над ее обитателями, что они живут в предчувствии надвигающейся последней беды. Тут вставали, пили чай, шутили и обсуждали, как лучше всего приготовиться к предстоящему празднику возвращения в дом Юлии Юрьевны. Дочери и мужу это представлялось пределом их общего счастья, а все, что лежало за пределами его, было вне обсуждения.

Соседи по палате, где лежала Юлия Юрьевна, считали их обоих заботливыми, но какими-то равнодушными, не догадываясь о самом простом объяснении: от жестокой обиды, несправедливости, от обыкновенного несчастья можно горько плакать, сетовать и жаловаться на судьбу, впадать в отчаяние, а при настоящей смертельной опасности, неотвратимом несчастье – надо держаться с поднятой головой и, не отворачиваясь, твердо, глаза в глаза, глядеть навстречу надвигающейся беде.

Да попросту – нельзя было, проплакав ночь, являться в клинику с распухшими глазами. Приходилось и дома держать себя на коротком, тугом поводу...

Они, садясь за стол, обменялись коротким кивком, сопровождавшимся чем-то вроде легкого жуликоватого подмигивания, что показалось бы весьма нелепым тому, кто не знал, что лет пятнадцать назад маленькая Юлька, усаживаясь за завтрак, точно так же подмигивала отцу. Все это потихоньку от матери, которая часто ловила их за этим глупым перемигиванием, и тогда делалось совсем весело. Они, горячо оправдываясь, сваливали вину друг на друга, кто первый начал, и оба неправдоподобно врали, и в доме с утра стоял смех.

Теперь смеха не было. Был только знак: «Ты помнишь?» – «Помню!» – и они принялись за завтрак. Не спешить с расспросами – тоже было одно из установившихся правил.

– Ты осталась у мамы ночевать? – спросил Владимир Семенович, осторожно и внимательно прихлебывая кофе из чашки.

– Да, просто так получилось: сначала ей было нехорошо, и мы мало разговаривали, потом, когда все успокоилось, ей захотелось побыть вместе, и мы поболтали, посмотрели картинки в книжке, которую ты принес, и было уже поздно ехать. А утром все было тихо. Ты когда к ней поедешь?

– Скоро. Лезвин обещал принести еще книжку. Музей какой-то. Испанский, кажется, такого у нее не было... Да, тут без тебя этот заходил... Андрей.

– Да. Я по телефону позвонила, хотела тебя предупредить, что останусь у мамы, и вдруг он снял трубку... Ничего... Приехал. Прибыл... А ты сегодня опять на всю ночь?

– Да, пока все так. А почему мы без занавесок живем? Не выстирала?

– Все отглажено давно, только зачем я их стану сейчас вешать. Они уже будут непраздничные, если повисят неделю. Лучше вечером прямо накануне ее возвращения. Тогда их сразу и повесим. Да?

– Конечно. Правильно. Да, а эти конфеты? Они у нас не высохнут?

– Они в холодильнике, в полиэтиленовом мешочке.

– Вы о чем-нибудь с мамой говорили? Ты ей сказала?

– Что он вернулся? Конечно, сказала. Мы долго разговаривали.

– Ну-ну... Я не вмешиваюсь.

– Вот уже и вмешался. Неважно, что у нас там произошло...

– Я и не спрашиваю.

– Нет, я только объясняю тебе: неважно, что именно. Может, это и лучше, что все так наглядно и быстро определилось. Потом было бы все труднее, труднее... и так уж было... – плечи у нее вдруг съежились, она крепко зажмурилась. Всю ее передернуло, как в ознобе. Сквозь стиснутые зубы прорвался какой-то нудный, скрипучий звук. Через минуту расслабилась, даже усмехнулась. – Я маме сказала: «Милая моя мамочка, ну и вырастила же ты дуру».

– А она что?

– Говорит: «Да, да...», улыбается и гладит меня. Немножко всплакнула. И опять говорит: «Да, да, я знаю. Это ничего».

– Нет, тут я вмешиваюсь! Она тебе сказала: «Это ничего»?.. Так к чему ж вы там пришли?

– Ни к чему мы не приходили. Все само уже пришло... Видишь ли, когда-то я себя уверила, что все это еще только начало, дальше целый новый мир откроется жизни «вместе». И мы стоим на самом ее пороге... вот-вот отворится зеленая дверь в стене, за которой волшебная, блистающая страна с поющими цветами и доверчивыми синими птицами, ну... и все такое, что может себе представить такая дура... И как будто все началось, вот что меня обмануло... ведь что-то все-таки было... – у нее чуть-чуть перехватило дыхание, и он пришел на помощь:

– Затянули все-таки они свои песенки, твои цветочки? – в голосе у него была ободряющая усмешка.

– Такими робкими, знаешь, слабенькими голосенками. Если б мне тогда сказали, что через десять лет он может меня разлюбить, я бы этого не перенесла, умерла бы от ужаса...

– Не перенесла?

– Нет. Он ведь меня любит. Как умеет. Столько, сколько он умеет... Я произнесла волшебное заклинание: «Сезам, отворись!» – и стукнулась носом о запертую дверь. Нет – хуже! Дверь оказалась просто нарисованной на стене. И табличка: «Хода нет», кривыми буквами. И вот тогда я себя увидела. Как будто я стою на коленях и молюсь чему-то, и верю – вот-вот будет чудо. А мне вдруг говорят: «Да вы опомнитесь, милая гражданка, ведь это же автобус!» И я сама вижу, что правда – автобус. Колеса, толстая резина, ступеньки затоптанные, пузатый кузов с забрызганными стеклами. Он вообще-то ничего. В нем люди ездят, только зачем же перед ним вдруг на колени!.. Это очень смешно.

– Очень. В особенности нам с тобой. Одно хорошо: все, что кончено, то прошло. Так?

– Не так. Но кончено.

– А что мама говорит?

– Что «вход есть». Просто мне не повезло, и она за меня боялась. Сейчас она уже спокойна.

– Она так и сказала, что спокойна за тебя?

– Ну, что я не свихнусь... ну, понимаешь, в том смысле: «Эх, все один обман и грязь, ничего не жаль, на все наплевать, все сволочи» – и так далее, ну ты знаешь?!

– Еще бы... Раз мама так сказала, все обойдется. Все в конце концов обходится, если не потеряешь самого себя... Хм... Да... А вот уж кто с ума сойдет от радости, когда наконец мама вернется.

Тот, кто должен был сойти с ума, лежал в кресле, подняв одно ухо, и с живым интересом наблюдал за тем, как едят люди за столом. Сразу поняв, что речь идет о нем, он неторопливо соскочил, сладко потянулся, подошел и, одной лапой опершись о стул, другой поскреб хозяину колено.

– Ты разве не гулял?.. Гулял? Так что ж ты меня со стула соскребываешь?

Полным неторопливого достоинства движением Прыжок повернул голову и слегка загипнотизировал лежащие на краю стола нарезанные ломтики колбасы.

– Это безобразие – кормить собаку за столом, – сказал Владимир Семенович. – Очень стыдно приличной собаке лопать у стола!

Песик одобрительно подрожал коротеньким обрубком хвоста, в знак того, что отлично понимает, до чего это правильно и приятно закусывать за компанию, всем вместе, и мягко взял губами протянутый ломтик.

– Да уж он станцует... знаешь, как только я решу идти с ним гулять на улицу, он угадывает это безошибочно – сам нырнет головой в поводок, замрет и не шелохнется все время, пока я его застегиваю, а потом уж мы как вырвемся с веселым скандалом во двор, распугаем всех кошек, ворон и больших собак. Он ведь очень мужественный, верно?

Одобрительно прислушиваясь к ее голосу, а вероятно, и к знакомым словам, пес подошел к Юлии, ткнулся носом ей в ступню и с размаху грохнулся, перевернувшись на спину.

– Нельзя его так расхваливать в глаза, он зазнается, – сказал Владимир Семенович.

– Мама каждый раз требует полного отчета, что он делал, как себя чувствует... Она мне раз сказала: вот если бы он, тепленький, мог спать, свернувшись, у нее в ногах на постели и посапывать во сне. Ей было бы в клинике уютно, как дома... Она его вспоминает и говорит, что ей иногда вдруг кажется, что он большой такой, крупный пес, а то кажется, что он совсем маленький...

– Да, правда, про него никак и не скажешь: маленькая собачка, а ведь в сущности он очень небольшой.

– Он настоящий серьезный большой пес, только небольшого роста.

– Да, что-то в этом роде... Мне мама тоже говорила, что мечтает его погладить, поерошить... Все время мечтает о доме... как вернется... На две-три недели они ей теперь обещали.

Он поставил допитую чашку на блюдце и, осторожно нажимая одним пальцем на ручку, сосредоточенно стал поворачивать чашку, точно переводя стрелку часов.

– Давно когда-то она тоже мечтала: одну неделю... Да, да... после войны. Комнатка у нас, по правде говоря, была плохонькая. Окна чуть выше тротуара. Темновато, сыро, и все такое. Ну, как у всех после войны. Она еще в цеху работала. Там ее толкнуло, и она упала на чугунную плитку, ушибла плечо и колено, и пришлось ей безвыходно... все в этой комнатке, все одной... вот она лежала и мечтала.

– А где я в это время была?

– Трудно сказать. Мы тебя ждали, так мечтали о тебе. А ты где-то задерживалась. Почти десять лет тебя ждали. Волокита какая-то, там тоже бюрократизм, наверное. Тогда мы даже не знали, как тебя назовем – Юлька или Юрка.

– Ах, так я, может, не к месту получилась? Кого вам лучше?

– Юлю, Юлю!.. И она еще мечтала, чтоб у нас было светлое окошко. Распахнуто настежь, ветерок шевелит легкую занавеску, а на столе, на белой скатерти, – баночка айвового варенья просвечивает на солнце. И кругом тишина и покой. Муха жужжит, и больше ничего не слышно... да, и белый хлеб свежий, толстыми ломтями нарезан, лежит на столе, и никто нам не завидует, у всех людей вокруг – тоже белый хлеб и варенье. Сколько хочешь... И мы сидим друг против друга и знаем, что и завтра так сможем сидеть, и так целую еще неделю... «Целая неделя, – говорила она, – ведь это целая жизнь! Только бы дожить до этого!..»

Отрывистый, не злой, но как бы серьезно предупреждающий лай донесся из прихожей, куда стремительно умчался, точно подброшенный пружиной с пола, Прыжок.

– Я еще руку до звонка не дотянул, а он уже слышит, чертенок! – одобрительно приговаривал Лезвин, входя.

Песик обнюхал его очень внимательно, не из недоверия: Лезвин был старый знакомый, – а просто чтоб разузнать, где тот был и с кем встречался.

– Вот альбомчик принес, не знаю, интересный ли. Не испанский. Какого-то старого немца. Рисунков много.

Нагнувшись над столом, они развернули и бегло перелистали альбом.

– Хороший. Спасибо. Ей, наверное, понравится.

– Вы думаете, сгодится? Испанцев мне все равно достать обещали.

– Нет, нет, и этот хорош. Нам же не обязательно великие мастера. Нам нужны лучше всего такие картинки, где много чего нарисовано, чтоб ей подольше разглядывать хватало.

Юлия улыбнулась, и Лезвин отметил, что улыбка у нее удивительная: шутливо извиняющаяся и нежная, когда она произносила это «нам». Точно не о матери говорила, а мать о своем маленьком: «нам нужно потеплее одеться».

– Ведь понимаете как? Пускай там на переднем плане какой-нибудь дворец, и войско марширует по площади, и какой-нибудь, хоть Наполеон, на коне, и если долго внимательно разглядывать, вдруг замечаешь, что далеко от дворца под деревом привязан ослик. Или еле видный человечек, крошечный, как козявка, тащит, согнувшись, тачку с мешком, или другой на лодке гребет через реку... ну, всякое, и она размышляет, а куда это он гребет? Что он за человек?.. Мало ли до чего додумается человек, когда у него слишком много времени лежать и думать... Я пойду вам кофе приготовлю, посидите.

– Не стоит, ведь я на минутку! – неуверенно согласился Лезвин и неодобрительно чмокнул языком, когда Юлия выходила на кухню. – Я, знаешь, на похоронах был, – сказал он тихо, когда дверь за ней затворилась.

– A-а... Этого? Иванова?

– Ну да. Машин двести такси съехалось. И когда музыка кончила играть – все включили звуковые сигналы. Секунд пятнадцать стоял рев. Прямо рядом со мной один нажал кнопку и держит. Нарушает правила. И смотрит на меня. А я – на него и, как глухой, ничего не слышу. Никто не слышал, ни один милиционер.

Ведь это как прощальный салют. И всем им опять выезжать на линию. Как им запретишь... «Моя милиция меня бережет», – сказал один таксист, когда все кончилось. Я тоже этого не слыхал. Что ему ответить? Правда. На нас лежит эта тяжесть.

– Лежит. Ох как лежит. Тут хуже всего эта бессмысленность, изуверская жестокость, а расчет на копейки. Ну да ладно.

– Ты оружие с собой берешь?

– Нет, не решаюсь. Что ты! Сам подумай – риск. Сумеет сзади тебя по голове... какой-нибудь болванкой. И готово – у них в руках пистолет. А с пистолетом они в десять раз опасней. Нет, нельзя с оружием. Надо так управляться, а вот и кофе едет, я с тобой, пожалуй, еще выпью, а потом вместе и выйдем. Спасибо за картинки, по-моему, ей понравятся. Я скажу ей, что это ты принес.

– Тебя к телефону! – умирающим от скуки голосом простонала Зина и, когда Андрей живо соскочил с дивана, снисходительно добавила: – Не она! Не она!

– Ну и не звала бы, – он приглушил проигрыватель, лениво волоча ноги, поплелся в другой конец зимней террасы и взял трубку. – Да! – сказал он зло.

– Это я, Элла, – нервно запинаясь, проговорил слабый голос. – Прости, пожалуйста... Простите, мне не следует звонить?

– Есть какое-нибудь дело?

– Нет, никакого дела нет.

– Тогда мне сейчас некогда.

– Ну и отлично! – Это она выговорила вдруг без прежней робости, бодро, точно головой встряхнула. Наверное, успела улыбнуться, прежде чем положить трубку и зареветь.

Андрей это почувствовал и поморщился от досады. Опять повалился на диван и поддал громкости проигрывателю.

– Это что, Муська?.. Нет, Муська – та нахальнее. А это кто был-то?

– Не зови ты меня, когда они звонят.

– Ты бы их перенумеровал: «Звонит номер седьмой!» – «Нет его дома!» – «Номер одиннадцатый!» – «Он неожиданно и навсегда покинул этот город!»

– Столько не наберется: одиннадцать.

– «Говорит номер икс!» – «Не кладите трубку! Он тут, ждет вашего звонка!..» Чего ты сам ей не позвонишь?

– Неужели не догадалась?

– Что она тебе отвечает?

– Нам нет надобности встречаться.

– И все?

– Мама больна.

– Ну уж отговорочка!.. У всех мамы, и у кого они здоровы!.. Ну, хочешь, я ей позвоню?.. Хочешь, я к ней поеду? Ну хоть встретитесь, поговорите, как люди.

– Не станет она с тобой разговаривать.

– Ну так ты совсем дурак. Как это не станет? Со мной она не расходилась. Я не знаю и знать не хочу... во всяком случае могу не знать, чего у вас там произошло, но нетрудно догадаться, что ты что-нибудь нахамил или насвинячил, а с ней этого нельзя, – она вдруг сделала круглые глаза, высоко вздернув брови: – Уу-у?.. Прямо-таки вот до чего?

Андрей с каменным лицом встал и вышел из комнаты, даже не выключив музыку.

У себя в комнате он повалился на диван и предался совершенно непривычному занятию: стал размышлять, думать.

Произошло с ним вот что: накануне вечером он в первый раз в жизни лег спать и не заснул. Он и представить себе не мог, как это с людьми бывает, что они закроют глаза, полежат-полежат и вдруг обнаружат, что им не засыпается. Мысли сами собой потекли по автотрассе Москва – Симферополь, смутно замелькали смазанные на ходу, неясные очертания березовых перелесков, еловых пригорков, долгие ряды придорожных тополей, потом крутые горные повороты, окаймленные темными кипарисами, все это проскользнуло, тотчас сменившись какими-то картинками, ярко освещенными солнцем, но почему-то оставшимися в памяти, беззвучными, как цветное кино с выключенным звуком... Да, были остановки, короткие и долгие, пока они добирались до моря. С ними вместе увязалась на двух машинах компания его старых знакомых, тоже завзятых автомобилистов. Было суматошно и как будто весело, как бывает, когда люди твердо решили веселиться и специально с этой целью проехали тысячу километров. По пути прихватывали и подвозили чьих-то знакомых, пересаживались из машины в машину, но теперь, когда он все это бегло вспоминал, оказывалось, что вспоминать почти нечего, все выдохлось, как вино в давно раскупоренной бутылке. Кажется, ничего решительно не происходило, машина бежала по скучной степи, однообразно гудела, горячо нагретый воздух ровной струей вдувался через приоткрытое переднее стекло и шевелил кончики темных волос на голове у Юли, перевязанной в дороге тряпочкой легкого шарфика. Она сидела, откинувшись в уголок переднего сиденья, и по ее лицу было видно, что ей хорошо, она наслаждается быстрым и долгим ходом бегущей машины, горячим блеском солнца на капоте, предчувствием появления где-то на горизонте громадного теплого моря. Совсем убаюканная своей безграничной, даже чуточку самодовольной уверенностью в нем, в их неразрывной близости, она полна беззащитной доверчивостью, которая видна даже в том, как, ласково расслабившись, улеглась ее рука, откинутая на спинку сиденья, как беззаботно далеко открылись ее загорелые голые коленки из-под помятого края полотняного платья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю