Текст книги "Тайна поповского сына"
Автор книги: Федор Зарин-Несвицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
XII
В МАНЕЖЕ
Напрасно в этот день и на следующий Настенька ждала Павлушу. Он как в воду канул. Встревожился и сам Кочкарев. Не только боязнь за молодого Астафьева тревожила его, но и неуверенность в своей собственной судьбе.
Дело Астафьева было нераздельно с его собственным делом, почти одинаковое обвинение тяготело над ними. Он знал, что Павлуша пошел по этому делу к Бирону. Что же там случилось? Отчего Павлуша не дает о себе знать?
Тревога его росла.
Марья Ивановна, видя тревогу мужа, была сама не своя.
Над всем домом словно повисла грозовая туча.
Сеня тоже не показывался.
Насте было бы легче, если бы хоть он пришел.
Артемий Никитич не знал, что предпринять. Поехать к Ушакову? Он боялся этого. Имя начальника Тайной канцелярии внушало ему невольный ужас. Ему казалось, что если он поедет к нему, то назад не вернется.
Прошло еще два дня, как однажды утром с шумом въехали во двор к нему повозки с имуществом, верховые, дорожная коляска.
Кочкарев увидел из окна это странное нашествие, но прежде чем он успел послать узнать, кто это, вбежавший казачок сообщил ему, что приехали бояре.
Это были Астафьев-отец и старый стольник.
Артемий Никитич радостно бросился им навстречу.
– Воистину положи меня, – говорил старый стольник, обнимая Кочкарева, – приехал и я в вашу басурманскую столицу, только диву даешься, как все у вас не по-человечески. Вот и приехал к самой государыне-матушке, дщери царя Иоанна Алексеевича. Уж я им покажу ужотко. Узнают, как со мной шутки шутить.
Астафьев со слезами на глазах обнял Артемия Никитича.
– Плохо, друг, последние дни пришли, – говорил он. Когда окончились первые приветствия и приятели уселись за стол, прибежали Марья Ивановна с Настей.
Кузовин раскрыл рот, увидев их новомодные костюмы. Низко поклонившись женщинам, он не мог удержаться, чтобы не промолвить:
– Ну и поганство пошло.
Астафьев, целуя руку Марьи Ивановны, не выдержал и заплакал.
– Павлуша-то, Павлуша, – проговорил он прерывающимся голосом.
Настя вся помертвела.
– Алексей Тимофеевич, – воскликнул Кочкарев, – да говори же толком, в чем дело-то!
И Астафьев рассказал.
По совету сына, он, приехав в Петербург, отправился в Измайловский полк.
– Ну и что же? Где Павел Алексеевич? – нетерпеливо спросила Настя.
– Арестован, – глухо ответил Астафьев, – а где он теперь, неизвестно. Видел я самого секретаря командирского, – продолжал Алексей Тимофеевич, – он и сказал мне, что никто не знает, где теперь Павлуша. Проклятый немец Брант такой донос настрочил, что его, голубчика, прямо сцапали. Секретарь говорил мне, что герцог приказал его немедля доставить в Тайную канцелярию… а доставили ли, не знает, а ежели и знает, сказать не хочет.
При этих словах Настя громко вскрикнула и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты.
– О, Господи, – тихо прошептала Марья Ивановна, крестясь.
– Где он теперь, – с отчаянием произнес Астафьев. – На пытке, на дыбе или в Шлюшине [5]5
Шлиссельбург.
[Закрыть]?
Слезы текли по его лицу, но он не замечал их.
«Такова и моя судьба», – подумал Кочкарев, низко опуская голову.
Старый стольник был бодрее всех, хотя вина его была тяжелее других.
Нечего и говорить, что Кочкарев был оклеветан, но и молодой Астафьев не поднял руки на Бранта.
Кузовин же прямо в лицо стрелял Бранту из мушкета, и если не убил его, то это было дело случая.
Но старый стольник был спокоен. Ему было уже восемьдесят лет.
Ему нечего было бояться людей.
Так думали Астафьев и Кочкарев.
Астафьев добавил еще, что Павлуша позаботился о нем и оставил в канцелярии адрес Кочкарева, а то они с Кузовиным не знали бы, куда деться.
Кочкарев тотчас распорядился отвести гостям верхние горницы.
Долго приятели обсуждали свое положение.
Лично на Астафьеве не лежало никакого обвинения, все его тревоги сосредоточивались на сыне.
Иное дело были Кузовин и Кочкарев. Им угрожала непосредственная опасность.
Кузовин разрешил вопрос очень просто. Он прямо и торжественно, как надлежит боярину, поедет к самой императрице и, кроме нее, никого знать не хочет. А там, что судил Бог.
Кочкарев не знал, на что решиться, но, поборов свою гордость, склонялся к тому, чтобы ехать к самому герцогу.
Бирон в то время жил в Летнем дворце, хотя ему принадлежал и дворец у Аничкова моста на набережной Фонтанки.
На том месте, где в Летнем саду на набережной Невы при Екатерине I была воздвигнута, по случаю бракосочетания княжны Анны Петровны с герцогом Голштинским для торжеств большая деревянная галерея и зала с четырьмя комнатами по сторонам, императрица приказала, разрушив эту галерею, устроить дворец.
Дворец был одноэтажный, но очень обширный, с массой хозяйственных пристроек для жилья слуг, манежем и конюшнями.
Здесь и жил Бирон со своим семейством, состоявшим из жены Бенигны-Готлиб, урожденной Тритта фон-Трейден, и трех детей: шестнадцатилетнего Петра, двенадцатилетней Гедвиги, хилой, болезненной девочки и притом горбатой, и десятилетнего Карла, особенно любимого императрицей.
Императрица уже переехала сюда из Петергофа, временно, до переезда в Зимний дворец. Любимое местопребывание Бирона был манеж, так что даже императрица старалась развить в себе интерес к лошадям в угоду своему фавориту и под его руководством училась ездить верхом.
Здесь очень часто Бирон давал аудиенции, выслушивал важнейшие доклады, причем неизвестно, что в эти минуты его занимало, любимые им лошади или Россия.
Австрийский посланник, граф Остейн, выразился о нем так: «Когда герцог говорит с лошадьми или о лошадях, он говорит, как человек, когда же он говорит о людях, он говорит, как лошадь».
Добиться у него аудиенции было очень трудно.
Немало трудов и денег потратил Кочкарев, пока ему удалось через шталмейстера герцога, заведующего герцогскими конюшнями, получить эту аудиенцию.
Заведующий конюшнями, немец из курляндских дворян, Фридрих Петерсон, он же один из адъютантов Бирона, за приличную мзду улучил минутку доложить его светлости, что приехавший из провинции русский знатный дворянин хочет явиться к нему, чтобы выразить чувства своей преданности его светлости.
Тредиаковский был прав, говоря, что герцог любит, когда к нему являются на поклон или с просьбами родовитые русские дворяне. Он чувствовал вокруг себя скрытое недоброжелательство, затаенную ненависть и любил поражать великодушием.
Его замыслы раскинулись очень широко. Несмотря на любовь к нему государыни, он искал себе еще поддержки в лице высшего дворянства страны. В настоящей борьбе с Волынским ему тоже была нужна русская поддержка, так как он видел, что русская партия, во главе с талантливым, энергичным Волынским, все крепла. А императрица все же была русская, хотя и ослепленная любовью к нему. Кроме того, он знал, что у цесаревны Елизаветы имеется тоже своя партия, а на нее он имел свои виды. Если ему не удалось женить сына Петра на принцессе Анне, то теперь он мечтал, сокрушив Волынского, женить его на цесаревне. Породнясь с кровью Великого Петра, он навсегда упрочит свое положение, и оно уже не могло тогда зависеть от мимолетного каприза самодержавной государыни.
Он охотно дал свое согласие на прием именитого русского. Фамилию этого дворянина Петерсон упомянул вскользь, хорошо зная, что герцог уже получил рапорт Бранта.
«Пусть боярин сам объясняется, – подумал хитрый немец. – Я устроил ему аудиенцию, а там пусть разбирается».
Петерсон дал Кочкареву особый билет, пропуск в Летний дворец.
Оставив лошадей и слуг у ворот, Артемий Никитич направился по широким аллеям сада к манежу, где ему была назначена аудиенция. Его не раз останавливали караульные сторожа, но когда он показывал свой билет, они, почтительно снимая шляпы, пропускали его дальше.
У входа в манеж он случайно встретился с Петерсоном, на лице которого было выражение растерянности и некоторого страха.
– Не лучше ли, – обратился он к Артемию Никитичу, – вам прийти в другой раз?
– А что? – с тревогой спросил Кочкарев.
– Да его светлость как будто сегодня не в духе, – ответил Петерсон.
Кочкарев только рукой махнул.
– Бог не выдаст…
– Ну, как знаете, – произнес Петерсон. Весь разговор велся на немецком языке. Кочкарев хотя и не совсем свободно, но мог на нем изъясняться. Понимал же он все.
В конце манежа была устроена ложа, обитая малиновым бархатом, из которой на арену спускались ступени, покрытые таким же ковром.
Это была ложа императрицы, откуда она с высокого кресла наблюдала дрессировку лошадей, в которой герцог был действительно мастер, и его фигурную езду.
К этой ложе ей подводили лошадь, когда она изъявляла желание кататься верхом. Отсюда она стреляла иногда в цель, установленную на другом конце манежа, из лука или мушкета, в чем достигла значительного совершенства.
На ступенях ложи стоял Бирон. Зеленый полукафтан без пуговиц обтягивал его стройную фигуру. На груди были Андреевская звезда и осыпанный бриллиантами портрет императрицы.
На ногах были ботфорты с широкими раструбами.
На руках белые лосиновые перчатки-краги, в которых он держал тяжелый хлыст-палку, с массивным золотым набалдашником.
Его красивое, сухое, с правильными чертами лицо (особенно был красив его профиль) поражало одной странностью. Оно было неподвижно, как каменное изваяние. Когда он говорил, шевелился только рот. Ни дрожания ноздрей, ни подвижности щек не было в этом мраморном лице. Оно не умело и улыбаться. Герцог иногда смеялся, и тогда его смех, сухой и деревянный, словно вылетал из его слегка приоткрытых губ, не озаряя остальной части лица.
Глаза постоянно сохраняли свой холодный металлический блеск и выражение жестокости и высокомерия. Тем страшнее было это лицо в минуты гнева и бешенства: зрачки глаз суживались, из сжатых губ вылетали резкие свистящие звуки, на губах выступала пена, но лоб оставался гладок и чист, и все лицо хранило окаменелое спокойствие.
Это странное свойство лица позволяло герцогу скрывать свои истинные чувства и обманывало и пугало его врагов.
Кочкарев остановился у дверей и низко поклонился в сторону герцога.
Герцог мельком взглянул на него и сейчас же отвернулся в сторону лошадей.
По двое берейторов проводили перед ним, держа с двух сторон под уздцы, одну за другой лошадей, покрытых цветными попонами с золотыми герцогскими вензелями.
Сразу было заметно, что герцог не в духе. Он нервно бил себя хлыстом по ботфортам, изредка отпуская гневные замечания.
Он спустился на нижнюю ступеньку лестницы, ведущей от ложи, и иногда, чем-то недовольный, не разбирая, бил своим хлыстом какого-нибудь берейтора; тогда лошади фыркали, поднимались на дыбы, берейторы с трудом сдерживали кровных коней, и эта сумятица, этот беспорядок еще больше раздражали герцога.
Но вот вывели из конюшни дивную белую лошадь. Кочкарев, сам любитель и знаток лошадей, пришел в восторг от ее форм: от тонких, прямых, как стрела, ног и маленькой благородной головы, с раздутыми ноздрями и пылавшими глазами.
«Сам Саладин не ездил на лучшем коне», – подумал он.
Это действительно был настоящий арабский конь, но выдрессированный и вымуштрованный, присланный Анне Иоанновне вместе со слоном в подарок персидским шахом.
Конь был покрыт тяжелым бархатным малиновым чепраком, затканным золотыми императорскими орлами, с вензелями императрицы.
Впереди шел старший берейтор, специально приставленный к Диане, как назвала свою лошадь государыня. Двое других вели ее под уздцы.
Старший берейтор был бледен и тревожно, со страхом смотрел в сторону герцога.
Кочкарев сперва удивился, но сейчас же понял и причину бледности несчастного берейтора, и его ужас перед герцогом.
Диана хромала.
Она заметно припадала на правую переднюю ногу, и никакие силы не могли скрыть этого от зоркого взгляда герцога.
– Стой! – высоким голосом закричал герцог, когда Диана поравнялась с ложей. – Она хромает, – и он обернулся к берейтору своим страшным неподвижным лицом.
Тот, вытянувшись в струну, дрожал всем телом.
– Она хромает, – повторил герцог и, подняв свою трость, изо всей силы ударил тяжелым золотым набалдашником по лицу берейтора.
Тот пошатнулся, но устоял на ногах. По его подбородку изо рта медленно потекли две тонкие струи крови. Его рот тоже наполнялся кровью, но он глотал ее, не смея выплюнуть.
– Разбойники, разбойники, – повторял герцог, наклоняясь к лошади.
Он поднял больную ногу, опытной рукой ощупал ее и, подняв голову, кратко произнес:
– Бабка вывихнута.
Бледный, как снег, стоял перед ним берейтор с окровавленным лицом.
– Ты слышишь, негодяй! – закричал герцог, вплотную подходя к нему.
– В-в-в-а-ша светлость… – начал тот.
– О негодяй, негодяй, негодяй! – высоким голосом кричал герцог. – Погубить Диану!
И с каждым словом он поднимал трость и изо всей силы бил берейтора. Все лицо берейтора было окровавлено, глаза заплыли, он закрыл лицо руками, но разъяренный герцог со словами: «Негодяй, негодяй» – все продолжал наносить ему по голове удары набалдашником, тяжелым, как молоток.
Берейтор со стоном упал на песок манежа и лишился чувств.
– Возьмите эту падаль, – закричал герцог. – В острог его. Я еще поговорю с ним.
И он на прощание изо всей силы ударил ногой в лицо бесчувственного берейтора.
Конюхи торопливо унесли его.
– А этих в батоги! – приказал герцог, указывая на двух других, ведших Диану.
Их сейчас же увели, а Бирон распорядился немедленно прислать к Диане лекаря.
Лошадиный смотр был закончен, и герцог перешел к ожидавшим его людям.
Он махнул перчаткой…
Увлеченный новой обстановкой, всецело занятый своей судьбой, Кочкарев только теперь обратил внимание на других, тоже ждавших приема.
Вся кучка ожидавших двинулась ближе и остановилась на песке арены, в двадцати шагах от Бирона.
В первую очередь выдвинулся высокий худой немец в коричневом полукафтане.
Низко склонившись, он что-то начал говорить тихим голосом, подавая герцогу лист бумаги.
Герцог одобрительно кивнул головой и своим резким голосом произнес:
– А, адъюнкт нашей академии. Очень рад видеть вас, герр Штелин. Это что? А! плоды вашей музы…
Он небрежно принял поданную бумагу и, не глядя, передал своему адъютанту.
– Хорошо, очень хорошо, мы всегда рады покровительствовать нашим поэтам. Я доложу об этой оде всемилостивейшей государыне, и мы прикажем перевести ее на русский язык для всеобщего сведения. Очень благодарю вас, любезный адъюнкт.
И, не обращая больше внимания на что-то говорившего и униженно кланявшегося адъюнкта, он обратился к следующему.
Осчастливленный, как он это думал, Штелин с гордым видом отошел в сторону.
Затем подошел толстый генерал с рапортом о состоянии конюшенной конторы. Но так как конюшенной конторой заведовал ненавистный Волынский, то герцог сразу вышел из себя.
– У вас черт знает что делается! – закричал он. – Командир Измайловского полка до сих пор не может получить от вас строительных материалов. Я не потерплю этого.
Смущенный генерал хотел что-то сказать.
– Молчать! – снова закричал Бирон. – Убирайтесь к своему обер-егермейстеру с такими дурацкими рапортами… Он и так…
Но, боясь, очевидно, сказать что-нибудь лишнее, Бирон круто оборвал свою речь и молча указал генералу на дверь.
Толстый генерал, пыхтя, весь красный, низко поклонился и направился к выходу из манежа.
– Кто вы такой? – резко спросил Бирон очутившегося перед ним по очереди Кочкарева.
– Гвардии майор, ныне в отставке, Артемий Никитич Кочкарев, саратовский помещик.
Бирон несколько мгновений всматривался в него своими большими яркими глазами, и лицо его приняло зловещее выражение.
Зрачки глаз заметно сузились, лицо окаменело, и только слегка приподнялась верхняя губа, обнажая белые, оольшие, прекрасно сохранившиеся зубы. Герцогу шел уже пятидесятый год.
– А-а… – скорее прошипел, чем сказал он, – так вы и есть тот самый саратовский помещик, отставной гвардии майор, который поднимал крестьян на бунт против нашей самодержавнейшей милосердной государыни. Да-да, я помню, и вам помогал в сем достохвальном деле сержант Измайловского полка, как его… Ну, его я уже отправил в Тайную канцелярию… Вы пришли проситься туда же?
И жестокие, змеиные глаза герцога впились в побледневшее лицо Кочкарева.
Кочкарев был ко многому готов, но все же он не ожидал такого приема.
Не столько были грубы слова, как сам их тон, презрительная мина Бирона, третировавшего его как своего берейтора, его – родовитого русского дворянина, героя Полтавской битвы, отмеченного самим Великим Петром.
Кочкарев сдержал себя. Прерывающимся голосом он начал рассказывать подробности своего дела.
Его плохой немецкий язык, очевидно, еще больше раздражал Бирона.
Он презрительно кривил рот и нетерпеливо бил хлыстом по своим ботфортам.
– Ну да, – вдруг грубо перебил он Кочкарева. – Все вы холопы. Вы обрадовались, что у вас явился заступник.
Герцог, очевидно, намекал на Волынского. Ему казалось, что вся Россия уже узнала о двух его приговорах, не утвержденных императрицей по ходатайству Волынского.
– Ваша светлость, – начал Кочкарев.
– Молчать! – в исступлении закричал Бирон. – Молчать, когда я говорю…
– На меня еще никто не кричал, ваша светлость, – сдерживаясь, дрожащим голосом проговорил Кочкарев.
– А, он еще разговаривает! – хриплым голосом воскликнул герцог.
– Я не холоп, – уверенно, с достоинством произнес Кочкарев, – мне не запрещал говорить и сам великий император, а не то что…
– О-о-о! Ты и здесь бунтуешь, – надвигаясь на Кочкарева, прохрипел Бирон, – так я же отучу тебя от этого…
И, не помня себя, он высоко поднял хлыст.
Красные круги заходили в глазах Артемия Никитича.
«Конюх, шут», – пронеслось в его голове, и, отступив на шаг, весь дрожа от бешенства, он быстро извлек до половины из ножен шпагу и глухим, прерывающимся голосом проговорил:
– Осторожнее, ваша светлость!
При всех своих качествах Бирон был еще и трус.
Он страшно побледнел и отскочил назад. В ту же минуту двадцать рук схватили Артемия Никитича и сорвали с него шпагу…
– Вон! В Тайную канцелярию, – задыхаясь, произнес Бирон.
«Все кончено, я погиб!» – решил для себя Кочкарев.
XIII
В СЕМЬЕ ТРЕДИАКОВСКИХ
Жизнь у Тредиаковских совершенно пришлась по душе Сене.
У Тредиаковского было много книг, и Сеня с жадностью накинулся на них. Заметив чрезвычайные способности его, Василий Кириллович в свободное время охотно занимался с ним французским языком, и молодой человек, знакомый уже с латинским, легко усвоил его. В этом ему много помогала Варенька, прекрасно знавшая французский язык. Тредиаковский вечно был занят: или переводил, или сочинял, и, не переставая, дополнял и развивал свое сочинение под заглавием: «Новый и краткий способ к сложению российских стихов с определениями до сего надлежащих названий».
В этом замечательном сочинении Тредиаковский первый постиг гармонию русского стиха. В нем он доказывал, что силлабическое стихосложение не свойственно русскому языку, так как в нем нет долгих гласных. «Долгота и краткость слогов в новом сем российском стихосложении, – писал он, – не такая разумеется, как у греков и у латин в сложении стихов употребляется, но токмо тоническая, то есть в едином ударении голоса состоящая».
К сожалению, Василий Кириллович не мог доказать на деле справедливости своей мысли собственными стихами. По большей части они были смешны и неуклюжи.
Но когда впервые прозвучали стихи Ломоносова на взятие Хотина, Тредиаковский в истинном умилении воскликнул:
– Вот идет по мне сильнейший меня пиит, Пиндару равный! Он доскажет все, что я не докончил.
В свободные же минуты откровенных бесед Василий Кириллович рассказывал своему молодому другу свою жизнь, полную труда и лишений во имя науки, которой он отдал все силы своей души. Чего только не перенес он с тех пор, как нищим мальчишкой бросил свой город, дом, семью и от Астрахани почти пешком, голодая и холодая, дошел до Москвы, где добрые люди приняли в нем участие и поместили для учения в Заиконоспасский монастырь. Ему мало показалось монастырского учения, и при помощи счастливого случая, в лице торгового человека, отправлявшегося в Голландию, ему удалось уехать туда же, где он и выучился французскому языку. Томимый жаждой знаний, этот упорный в достижении своих целей сын астраханского попа без гроша в кармане пришел пешком в Париж, чтобы в Сорбонне слушать лекции по математике и философии. Говоря об этом периоде своей жизни, который он считал счастливейшим, Тредиаковский всегда с умилением останавливался на личности князя Куракина, явившегося в Парижа его благодетелем.
Могущественный вельможа принял участие в судьбе бедного студента и все время щедро помогал ему, а потом и привез с собою в Петербург.
Теперь Тредиаковский чувствовал бы себя вполне счастливым, как он говорил, если бы над ним, как черная туча, не висел неотходно ужас перед Волынским. А, как назло, обер-егермейстеру Волынскому предполагалось поручить устройство всех празднеств по случаю ратификации мирного договора. А на этих празднествах нельзя было обойтись без стихов официального придворного пиита, Василия Тредиаковского. В этом случае несчастному пииту не мог помочь даже и его вельможный покровитель, князь Александр Борисович Куракин, всей душой ненавидевший Волынского.
Да, эти мысли отравляли все существование Василия Кирилловича. А все дело из-за басенки, написанной в угоду своему покровителю. Эта басенка была написана Василием Кирилловичем давно и носила название «Самохвал».
Самолюбивый, считавший себя неизмеримо выше всех других, Волынский узнал себя в этих строках:
В отечество свое, как прибыл некто вспять,
А не было его там, почитай, лет с пять,
То за все перед людьми, где было их довольно,
Дел славою своих он похвалялся больно,
И так уж говорил, что не нашлось ему
Подобного во всем, ни равна по всему…
Но за своими работами Василий Кириллович забывал об этих опасениях, да и Варенька всячески старалась отвлекать его от них.
– Ведь в самом деле не лютый же зверь кабинет-министр, – говорила она, – да и притом не до того ему теперь.
Василий Кириллович качал головой и думал про себя:
«Зверь не зверь, а под сердитую руку может ребра поломать да приказать палками до смерти заколотить».
А что Волынскому теперь было не до бедного пиита – это было верно. Он вел последнюю игру, и ставкой была его голова…
Прошло немного времени, и Сеня стал в семье родным. Он знал все мелочи их жизни, когда и сколько получал Василий Кириллович денег, кому случайно задолжал, что работает, где бывает. Узнал он также, что Варенька была не родной дочерью Василия Кирилловича, а его падчерицей. Василий Кириллович женился около десяти лет тому назад, сразу по возвращении из Парижа, на вдове провинциального секретаря, у которого, была шестилетняя дочь. Но через год жена умерла, и Тредиаковский, совершенно одинокий на свете, всей душою привязался к девочке, она платила ему тем же, называла его отцом и ревниво охраняла его покой и работу.
По природе доверчивый и ласковый, Сеня привязался к этой семье и тоже раскрыл им все свои тайны.
Сперва Василий Кириллович был глубоко поражен словами Сени и даже не хотел верить. Но когда Сеня на пустыре за домом показал ему опыт со своей птицей, а потом и свои полеты, Тредиаковский со слезами на глазах обнял его.
– Вот воистину мастер! – воскликнул он. – Слава, слава российскому разуму. Да живет Русь православная!
Тредиаковский был весь день в восторженном настроении, про Вареньку и говорить нечего. Василий Кириллович сам был математик, но он был поражен расчетами Сени. Целый вечер Сеня показывал ему свои чертежи и вычисления. Он теперь строит новый прибор, такой, что человек может сидеть и, сидя, как в лодке, управлять рулем и парусами.
Василий Кириллович со свойственной ему добросовестностью и терпением рассматривал все чертежи и вычисления и, отобрав из них один листок и отложив его в сторону, серьезно проговорил:
– А это спрячь и никому не показывай. Люди интриганы. Без этого все устройство понять можно, но машины нельзя устроить. Понял меня?
Сеня хорошо его понял.
Действительно, одно малое вычисление, одно ничтожное соотношение двух второстепенных частей аппарата было душой всей машины.
Как ясно, как подробно все на чертеже, но без этого не устроить аппарата.
Сеня помнил, как он каким-то чудом, сам не понимая как, натолкнулся на эту мысль.
Действительно, зачем посвящать всех в тайну своего изобретения.
Тредиаковский, не теряя времени, решил поговорить с академиком Эйлером, а также с князем Куракиным, имевшим большое значение при дворе.
Исполненный радостных надежд, Сеня не мог вытерпеть и полетел к Кочкаревым поделиться своими мечтами, а также проведать, как дело Артемия Никитича, и спросить, когда можно показать ему махинацию.
Но в доме Кочкаревых он застал слезы и смятение. Кочкарев пропал без вести. Два дня тому назад он поехал к Бирону и оттуда не вернулся. Напрасно Астафьев и сама Марья Ивановна бросались, куда только могли, никто не мог или не хотел им ответить на их вопросы.
Они отгоняли от себя одну страшную мысль. Всем в Петербурге было хорошо известно, что значило, когда пропадал человек и куда он попадал. Он попадал в то мрачное здание, что стояло у Невской перспективы по направлению к слоновому двору, здание, мимо которого даже неробкие люди избегали ходить, где властвовал неумолимый, кровожадный, с ласковой улыбкой на лице и без единого светлого луча в душе генерал Андрей Иванович Ушаков.
Это была Тайная канцелярия, воскреснувший, по повелению императрицы, Преображенский приказ.
Без вести пропавшие люди находили нередко вечный покой в темных недрах страшной канцелярии, за ее толстыми стенами, которые не пропускали через себя ни самой пламенной мольбы, ни самого безнадежного вопля муки и отчаяния.
Астафьев решил отправиться и туда. С большим затруднением его пропустили в ворота. Длинными темными коридорами привели в какую-то мрачную комнату, где за столом сидел худощавый бритый человек. Он подробно расспросил Астафьева, какое у него дело до Тайной канцелярии, кто он такой, откуда, давно ли приехал и где остановился.
Астафьев обстоятельно ответил на все вопросы и в заключение снова попросил сообщить, не в Тайной ли канцелярии для дознания находятся его сын и друг.
Человек записал все его вопросы, встал и молча вышел. Астафьев остался один. Жуткое чувство охватило его. Глубокая тишина царила вокруг. Иногда ему казалось, что он слышит словно звон цепей и глухие шаги в каменном коридоре. Он опустился на железную скамью. Прошло полчаса, час. Он все ждал. Никто не показывался. А что, как его оставят здесь тоже? Да поведут на допрос? Ведь он друг Кочкарева. Захотят узнать, не говорил ли когда Артемий Никитич чего-либо против герцога, и мало ли еще что?
И Астафьев был прав, такое положение было вполне возможно. За одним виновным тянули к допросу целую цепь его родных, знакомых, слуг.
Тревога Астафьева росла.
Его жизнь и честь находились теперь во власти Ушакова. И как он раньше не подумал об этом? Как дерзнул сам броситься в пасть дракону? И что он выиграл? Оставаясь на свободе, он мог добиваться спасения своего сына, пойти к тому же Бирону, молить его, в крайнем случае, искать возможности просить саму государыню.
А что теперь?
Время тянулось. Астафьев хотел встать и уйти, но боялся. Он не знал дороги. Быть может, еще попадет туда, откуда вовсе никогда не выпустят.
Он взглянул на свои часы. Оказалось, что он сидит уже больше двух часов в этом каменном гробу.
Наконец дверь неслышно отворилась, и появился тот же бритый человек.
Астафьев вскочил со скамьи.
– Вы можете идти, сударь, – начал этот человек, – понеже сие есть Тайная канцелярия, то и дела ее суть тайные. А коли вы в чем надобны будете, то вас не преминут пригласить к следствию и допросу, тем паче что вы сами заявились сюда.
– Но здесь ли мой сын? – воскликнул в тоске Астафьев.
Вместо ответа бритый человек позвонил в колокольчик, стоявший у него на столе, и почти в то же мгновение не замеченная ранее Астафьевым позади стола дверь отворилась, и вошли два солдата с ружьями.
– Проводите до ворот, – коротко приказал бритый человек и вышел из комнаты.
Опять Астафьева повели по темным коридорам, ему казалось, что его вели теперь другим путем.
Его вывели во двор и выпустили в ворота.
Когда тяжелая железная калитка захлопнулась за ним, он облегченно вздохнул и перекрестился.
До дому было недалеко. Там уже ждали его в тяжелой тревоге.
Он рассказал все, что с ним произошло, и у всех на душе стало еще тяжелее, потому что, по-видимому, уже не могло быть сомнения в том, что и Артемий Никитич, и Павлуша попали в цепкие лапы Ушакова.
Мало того что они находились в Тайной канцелярии, теперь было очевидно, что опасность угрожала и находящимся пока на свободе.
– Воистину положи меня! – воскликнул старый стольник. – Нет спасения. Еду к всемилостивейшей государыне Анне Иоанновне.
Сам не свой вернулся Сеня к себе. Варенька даже вскрикнула, увидев его бледное, измученное лицо. Он рассказал все, что узнал.
– Плохо дело, – проговорил Василий Кириллович, – только одно остается – просить государыню. Да что! – сейчас же безнадежно махнул он рукой. – Она на все смотрит очами герцога.
И, как недавно Кузовин, он с тяжелым вздохом закончил:
– Нет спасения!
«Вот когда я могу отблагодарить за все, – снова подумал Сеня. – Только во мне спасенье».
Он не поделился с Тредиаковским своею мечтою, но жадно стал расспрашивать, видел ли он Эйлера или Куракина и что они сказали ему.
Василию Кирилловичу удалось утром повидать Эйлера, и он сумел заинтересовать ученого своим рассказом об изобретении Сени.
Куракина повидать не удалось.
Эйлер с удовольствием разрешил Сене прийти к нему с чертежами, обещая, в случае, всякое со своей стороны содействие.
Сеня поблагодарил доброго Василия Кирилловича за его заботы и решил на другой день рано утром отправиться к ученому академику, жившему на Васильевском острове.