Текст книги "Тайна поповского сына"
Автор книги: Федор Зарин-Несвицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
X
ВЕСТИ ИЗ САРАТОВА
Прошло несколько дней, и Павел Астафьев получил от своего отца письмо.
Отец писал, что к нему тоже заявился Брант с отрядом для взыскания подушных. Заплатить, конечно, ни у него, ни у крестьян нечем было, но Брант все же никакого насилия не употребил, а сделал и того хуже. В Саратов, неизвестно почему, прислали еще два армейских полка, и так как в городе квартир для них не хватает, а содержать их, говорит Брант, не на что, ибо подушных он собрать не мог, а подушные деньги идут именно на кормление и прочее содержание войск, то он и решил прислать на постой в Астафьевку две роты на крестьянские хлеба. Квартирьеры уже приехали, и по деревне пошел вой. Что дальше будет, одному Богу известно
А посему он, Астафьев, решил немедля, продав, сколь возможно, хотя бы и с убытком, хлеб, ехать в столицу искать заступы хоть у самой всемилостивейшей императрицы, а сыну наказывает подыскать достойное помещение. У старика Кузовина было еще хуже. Он всякими поносными словами ругал Бранта и чуть не застрелил его из фальконета. Брант хотел его арестовать, но старый стольник успел бежать в Астафьевку и скрывается теперь там, а Брант думает, что он поехал в Саратов либо в Астрахань, где и приказал его ловить. Кузовин тоже решил ехать в столицу искать правосудия у государыни и твердит одно, что императрица дочь царя Иоанна, при коем он состоял стольником, и в обиду его не даст.
К сему старик Астафьев прибавлял удивительное известие. Старик Кузовин вечно прибеднялся, а как дело дошло до края, бежал и привез с собою целый бочонок золота.
«Всю, говорит, казну растрясу, а правды добьюсь».
С этим письмом Астафьев поскакал к Артемию Никитичу.
– Слава Богу! – сказал Кочкарев, прочитав письмо. – Хоть целы.
Обсудив положение, Артемий Никитич предложил Павлуше вовсе не искать для стариков помещения, а привезти их к нему. Действительно, дом, нанятый Кочкаревым, был очень вместителен и даже велик для него.
– Лошадьми будем пользоваться обще, – говорил Артемий Никитич, – слуги общие, а тут все вместе: и поговорить, и посоветоваться. Право, так-то лучше, да и дешевле.
Павлуша вполне согласился с доводами Артемия Никитича и стал ждать приезда отца.
Не рассчитывая до отъезда получить от сына письмо, так как надо было спешно бежать, старик Астафьев и не просил ответа, а написал, что прямо приедет к сыну в Измайловский полк.
Старик Кочкарев устраивался на новоселье, Астафьев помог ему приобрести экипажи. Пришел портной, снял мерки с него, с его людей, заказали себе разные платья Марья Ивановна и Настя, и через неделю, когда Кочкарев выехал в новомодной коляске на рессорах, с форейторами и выездными лакеями, кататься по Невской перспективе, он ничем не отличался от придворной знати, бешено скакавшей там же. Только в одном была разница: он запрещал так скакать, как скакали они. Обычай этой бешеной езды так укоренился в высшей знати, что перед ним была бессильна сама императрица. Напрасно издавались строгие указы против подобной езды. Господ штрафовали, кучеров нещадно били кошками, ничто не помогало. Был случай, что фельдмаршала Миниха сбили с ног, не говоря о том, как давили «подлый» народ.
Настя в своем серебристом роброне, с широкими разрезными рукавами, с узкой талией и в высокой прическе выглядела так, что Астафьев только ахнул, смотря на нее восхищенным взглядом.
Серебристые туфельки с высокими каблуками делали ее выше и как бы стройнее.
Трудно было узнать провинциальную боярышню из глуши Саратовской губернии в этой изящной светской девушке, могущей занять не последнее место при одном из роскошнейших дворов Европы.
Настя чувствовала себя в этом наряде так свободно, словно выросла при дворе.
Пришедший к Кочкаревым Сеня даже обомлел, увидев «новую» Настю. Он почувствовал себя еще более далеким для нее.
А Настя вертелась перед ним во все стороны и весело приговаривала:
– Хорошо, Сеня? Правда, славно? а? что ж, тебе разве не нравится?
Горло сжималось у Сени. Ему хотелось сказать, что она больше нравилась ему в простом кисейном сарафане там, далеко, на берегу родной Волги, когда она так восторженно смотрела на его дивную птицу и доверчиво вложила в его руку свою маленькую теплую ручку.
Но он не сказал ей этого.
– Ты давно, Сеня, не был у нас, – продолжала она. – Где ты теперь живешь, как твоя махинация?
Сеня рассказал ей, где и как он устроился, а про свою махинацию сказал, что еще не кончил всех работ.
Настя довольно рассеянно слушала его, она, видимо, находилась в ожидании.
Сеня это почувствовал, и ему захотелось уйти.
– Я пройду к Артемию Никитичу, у меня до него дело есть, – тихо сказал он, вставая.
– Ну что ж, иди. Ты еще зайдешь? – спросила Настя.
Но вдруг она вспыхнула: в дверях в блестящем мундире, веселый и оживленный, появился Павлуша.
«Так вот оно что», – подумал Сеня, уловив взгляд, которым они обменялись. Он давно уже подозревал это.
«Боже, – думал он, – ужели ни глубокое чувство, ни беззаветная преданность, ни вдохновенье – ничего не значат в глазах женщины? Крылья, крылья мне!» – с отчаянием пронеслось в его сознании.
Астафьев любезно поздоровался с ним, сказал, что барон, то есть Густав Бирон, еще не вернулся из похода, а с ним уехал и его приватный секретарь Розенберг, но что возвращение их ожидается со дня на день, и тогда он непременно поговорит с Розенбергом о деле Сени.
Сеня поблагодарил его и с тяжелым сердцем пошел к Артемию Никитичу.
Тот встретил его очень ласково. Сеня рассказал ему, где и как устроился, и передал ему совет Тредиаковского.
При имени начальника Тайной канцелярии Артемий Никитич вздрогнул. Уже девять лет, со времени восшествия на престол императрицы Анны Иоанновны, страшное имя Ушакова, начальника учрежденной ею Тайной канцелярии, было синонимом пыток, крови и ужаса.
Опустив голову, выслушал он Сеню.
– Да, он прав, – после долгого молчания произнес Артемий Никитич, – ждать нечего. Надо пробовать все ходы. Ну, а ты, как твои дела, – спросил он, переменяя разговор, – что твоя махинация?
Сначала робко, потом постепенно воодушевляясь, Сеня начал рассказывать. Он рассказал, каких трудов, скольких бессонных ночей стоила ему его работа. Рассказал о той минуте своего торжества, когда деревянная птица, сделанная им, взвилась и полетела…
– Птица Борели! – воскликнул, оживляясь, Кочкарев. – Да, я помню, ты читал его сочинение «De motu animalium» в моей библиотеке. Впрок пошло тебе мое ученье. Но как же тебе удалось оживить эту птицу? Признаюсь, считал ее доныне измышлением праздного ума.
– Настасья Алексеевна видела, – возразил Сеня.
– Ну, ну, – прервал его Артемий Никитич, – я верю тебе и без Насти.
Но когда Сеня рассказал про крылья да еще про снаряд, придуманный им, что будет летать без помощи ног, Кочкарев стал серьезен.
– Уж не зашел ли у тебя ум за разум? – спросил он. – Понимаешь ли ты, что тогда та держава, у которой будут твои крылья, мир может покорить? Понимаешь ли, что будет?
– Понимаю, – взволнованно ответил Сеня, – понимаю и доведу о сем до сведения царицы!..
Кочкарев обнял его.
– Помоги тебе Бог, – сказал он, – у меня теперь у самого петля на шее, не могу оказать тебе покровительства. А ежели деньги тебе понадобятся, то весь твой. А махинацию твою привези показать, сам видишь, какой простор у нас.
Сеня ушел совсем растроганный и в сотый раз давал себе клятву, что единой наградой за свое изобретение попросит только милости для Артемия Никитича и его семейства.
«Отплачу, отплачу тебе за все, – восторженно думал он. – Все отдам вам, мне ничего не надо…»
Но при мысли о Настеньке горькие слезы закипали в его душе, хотя он уже не чувствовал себя таким одиноким, как в последнее время в Артемьевке, все же теперь были люди, с которыми он мог поговорить по душам – это гонимый и осмеянный профессор элоквенции Василий Кириллович Тредиаковский и его дочь, Варенька.
«Почему Варенька не Настя?!» – приходила ему в голову мысль, когда Варенька так внимательно, так участливо слушала его рассказы.
XI
ГУСТАВ БИРОН
Вблизи Красного канала на Миллионной улице стоял замечательно красивый дом с четырьмя колоннами из черного с белыми полосками мрамора, привезенного из северной части Карелии и взятого на церковной земле Рускеале.
Дом этот был построен по плану академика Крафта и по праву считался одним из лучших домов Петербурга той эпохи.
Этот роскошный дом принадлежал подполковнику лейб-гвардии Измайловского полка, генерал-адъютанту Густаву Бирону, брату страшного герцога Курляндского, фаворита государыни.
Ко дворцу то и дело подъезжали экипажи. Приемная была наполнена офицерами. Их красные полукафтаны, с золотыми пуговицами и галунами, с золотой перевязью через плечо, живописно выделялись среди темных форм других полков.
Генерал вернулся из похода.
То здесь, то там стояли отдельными группами офицеры и вполголоса вели беседу.
Молодой барон Мейендорф, совершивший с генералом кампанию, с увлечением передавал подробности похода. Фельдмаршал Миних поручил ему везти трофеи и пленных. Но, торопясь в столицу, генерал оставил в Киеве пленных и трофеи и привез сюда с собою только пленного хотинского пашу. В другой группе говорили о готовящихся наградах, причем Густаву Бирону пророчили не меньше как чин генерал-аншефа. Говорили, что никогда не видели генерала таким довольным и веселым.
Среди присутствовавших был и Павлуша Астафьев. Он с тревогой прислушивался к разговорам. Одно его радовало, что командир в хорошем расположении духа. Но на душе молодого сержанта было скверно. Он уже знал, что в канцелярии получена о нем строгая бумага, а сегодня он был вызван к командиру. Дело могло принять скверный оборот.
К нему подошел его товарищ, известный кутила и гуляка Толбузин, тоже бледный и встревоженный. Он знал о беде, угрожавшей его приятелю, но старался ободрить его, хотя ему самому тоже грозила, быть может, тяжелая ответственность.
– Не вешай носа, Павлуша, – сказал Толбузин, – перемелется все, мука будет, мое дело тоже не важно.
И он рассказал, как с компанией приятелей он, князь Солнцев и Хрущев кутили в кабачке у Вознесенского кладбища. Этот кабачок был хорошо знаком всей гвардейской молодежи.
– Играли на бильярде, пили, в карты играли, ну и того, компанию прекрасную себе подобрали. Вдруг прискакали на тройках офицеры Конного полка, Зиновьев со всей своей ватагой, человек пять. И уж пьяны. Первоначально хотели у нас бильярд отбить, так мы их киями, они в нас бутылками. И пошла писать… А потом, как нечаянно я попал в зубы Зиновьеву кием, он и очертел, да за шпагу. Я бросил кий, тоже за шпагу. Ей-ей, не помню, что было. Помню только, что вышибли мы их на улицу. Зиновьев с товарищами славные ребята. Сегодня мы их, завтра они нас. Не впервой, и доносить не станут. А только молодой Бирон узнал, что его офицеров мы малость продырявили, у Зиновьева оказалось плечо проткнуто, а у Теплова рука сломана. С этого и началось, тот к отцу. Дядя к племяннику, племянник к дяде, сам к брату, брат к нему. Такую кашу заварили, что не дай Бог.
И Толбузин невольно рассмеялся. Улыбнулся и Астафьев.
Всем было известно, что между дядей Густавом, командиром Измайловского полка, и его племянником Петром, сыном герцога, командиром Конного полка, существовал некоторый антагонизм на почве ревности по военной службе.
Молодой Петр непременно хотел, чтобы его полк считался первейшим и чтобы он был ближе всех к императрице. Но императрица ближайшим к себе считала полк Измайловский, учрежденный ею как ее личная гвардия во время восшествия на престол. Особую милость оказала она своему полку, назначив себя его полковником.
Соперничество командиров породило и соперничество между офицерами полков. Хотя отношения их и были совершенно товарищескими, некоторые были даже между собою дружны, но тем не менее каждому хотелось восторжествовать над другим. Если измайловец мчался как безумный, не разбирая дороги, по Невской перспективе, офицер Конного полка считал своей обязанностью обогнать его и срезать ему нос, как говорят моряки, то есть занять место впереди, под самой мордой лошади противника. Встречаясь где-нибудь в кабачках, они или кутили вместе, или устраивали ссоры подобные той, о которой рассказал Толбузин. На балах они старались отбить друг у друга красивейших дам.
И так везде и во всем. Никто не обращал внимания, если эти соперничества кончались доброй попойкой, но зато если ссора доходила до оружия и крови, то можно было легко ожидать суда, разжалованья и ссылки в какой-нибудь Архангельский или Пелымский гарнизон.
Толбузин тоже чувствовал себя скверно.
– Эх, – тряхнув головой, произнес он, – все едино. И не такие, как мы, попадали в Сибирь.
В то время, когда волнуемая надеждами, страхом, радостью предстоящих наград толпа офицеров ждала приема своего командира, сам командир торопливо слушал доклады о состоянии его родного Измайловского полка. Он сидел в кабинете со своим секретарем Розенбергом.
Кажется, ничего не было дороже его сердцу, чем его дорогой полк. Далекий от придворных интриг, уверенный в непоколебимом положении своего могущественного брата, он всю жизнь свою отдал любимому полку.
Ловкий Розенберг уже успел узнать все придворные новости и, как человек умный и дальновидный, не мог не чуять надвигавшейся на семейство Биронов опасности со стороны кабинет-министра Волынского. Но Густав не придавал этому никакого значения.
Он сидел за большим столом, заваленным бумагами, и, слушая своего секретаря, просматривал счета по продовольствию полка за его отсутствие.
Густаву Бирону в это время не было еще и сорока лет. Высокого роста, прекрасно сложенный, с красивым и открытым лицом, он производил внушительное и приятное впечатление.
Большие светлые глаза его смотрели ласково, и на полных красивых губах постоянно играла добродушная улыбка.
Строгость совершенно не шла к этому доброму, пышущему здоровьем лицу.
Но Густав Бирон был очень вспыльчив, и тогда его добрые глаза сверкали гневом, он топал ногами и кричал громоподобным голосом.
Вернувшись из похода, сразу принятый и обласканный императрицей, он чувствовал себя безмерно счастливым. Да и как ему было не чувствовать себя счастливым. Его судьба была поистине сказочна. В течение нескольких лет он из младшего офицера польских панцирников, из никому не известного искателя добычи и счастья сделался, благодаря чудесной судьбе брата, командиром одного из лучших полков в великой империи, разгромившей Турцию, империи, с которой наперерыв заискивали и австрийский кесарь, и французский и польский короли, и даже гордая Англия. Милости сыпались на него, как из рога изобилия, чины, почести, богатство. Солдаты его обожали, офицеры любили, потому что нельзя было найти во всей армии более заботливого командира, более справедливого, готового всем пожертвовать в защиту «своих детей».
И солдаты, и офицеры знали, что командир их не выдаст.
Его люди всегда были сыты, одеты, и только в одном он был строг до педантизма – это в соблюдении всех артикулов.
И действительно, на всех смотрах и парадах Измайловский полк отличался выдержкой и дисциплиной.
Никто во всей пехоте не умел так стройно отбивать на марше «короткие темпы».
Кроме того, он чрезвычайно заботился о здоровье солдат.
Все это создало ему особую любовь и популярность.
Из всех братьев Биронов он являлся счастливым исключением.
Старший брат Эрнест, фаворит, как известно, отличался необычайной жестокостью. Другой брат, Карл, генерал-аншеф, несколько лет квартировавший в Стародубе, вел себя, по свидетельству архиепископа Георгия Конисского, как самый свирепый азиатский султан. «Его скаредства, – пишет он, – мерзят самое воображение человека».
Самой незначительной вещью считалось отрывать от грудных детей молодых матерей и доставлять их на псарню Карла Бирона для выкармливания щенков из его псовой охоты.
Если Густав примирялся с жестокостями Эрнеста, считая их государственною необходимостью, не понимая, а веря на слово старшему брату, то поступки Карла вызывали в нем дрожь отвращения.
Густав Бирон перенес в жизни только одно горе – это смерть любимой им красавицы жены, принцессы Меншиковой, Александры Александровны, дочери знаменитого сподвижника Великого Петра – Данилыча. Долго он не мог забыть этой черноглазой красавицы, но прошло несколько лет, молодость, походы изгладили из его души образ первой жены, и в настоящее время Густав не на шутку влюбился в красавицу Якобину Менгден, фрейлину императрицы.
Она, по-видимому, отвечала ему взаимностью, и молодой генерал чувствовал себя бесконечно счастливым.
Все содействовало его счастливому настроению. Он чувствовал себя, кроме того, героем.
Он сыграл решительную роль в знаменитой Ставучанской битве, когда с тремя тысячами своих гвардейцев много часов удерживал бешеный натиск тринадцати тысяч отборного войска янычар, и тем дал возможность фельдмаршалу Миниху совершить свое великолепное фланговое движение и уничтожить армию Вели-паши.
Из всего доклада Розенберга относительно борьбы между Волынским и герцогом он вынес только одно убеждение, что теперь ему не удастся привести в исполнение свое намерение, которое состояло в том, чтобы выстроить для своих солдат слободу.
Для этой цели он обратился с официальной просьбой отпустить Измайловскому полку взаимообразно бревна, ценою в пятьсот шестьдесят рублей, запасенные конюшенною конторою для зверового двора. А так как Волынский был обер-егермейстером и, следовательно, начальником конюшенной конторы с ее зверовыми дворами, то, естественно, при обострении отношений между герцогом и Волынским Густав не мог рассчитывать на удовлетворение его просьбы.
Это было единственное, что он видел в распре, грозившей падением его брату, а значит, и ему.
Розенберг, выслушав эти опасения генерала, только пожал плечами и перешел к другим докладам.
Но для настроения Бирона этот день был неудачный. Словно все сговорились испортить счастливое расположение его духа.
Промемория командира Конного полка Петра Бирона о смертоубийстве офицеров всемилостивейше вверенного ему полка, с резолюцией самого герцога, конечно, на немецком языке: «Разыскав, примерно наказать каналий офицеров».
«Ну, это еще куда ни шло. Поссорились молодые люди, – думал Бирон, – можно и замазать». Но вот что заставило его схватиться за голову. Рапорт начальника Саратовского гарнизона майора Бранта об оказании ему со стороны помещика Кочкарева, при содействии ему в том сержанта лейб-гвардии Измайловского полка Астафьева, вооруженного сопротивления и возбуждении к бунту крестьян, при исполнении им служебных обязанностей по сбору подушных недоимка по указу ее императорского величества и по повелению его светлости.
– О, вот чего брат никогда не прощает! – с тревогой произнес он.
И действительно, на рапорте твердым почерком герцога была положена резолюция: «Сержанта Астафьева немедля предоставить в Тайную канцелярию. О Кочкареве дело будет особо».
– О-о! – произнес Густав. – Брант, майор Брант! Знаю, в тридцать четвертом году вместе служили, трус и вор в армии был преизрядный!..
– Тайная канцелярия! – прервал он самого себя. – Ишь, кто там! А! простой генерал Ушаков, а здесь Измайловский полк.
– А вот, – проговорил Розенберг, подавая ему бумагу, – вот и указ Тайной канцелярии в канцелярию полка о незамедлительном доставлении в оную сержанта Астафьева.
Бирон ударил кулаком по столу и шумно вскочил.
– Указ из Тайной канцелярии! Указ! – с ударением проговорил он. – Я покажу им указ! Я покажу! Ладно, садись, пиши…
Розенберг послушно сел. Густав Бирон крупными шагами ходил по кабинету, щеки его побагровели, глаза сверкали. Он начал диктовать по-немецки. Потом эту бумагу перевели и отправили в русском переводе. Прежде всего, в этой бумаге было сказано: так как Измайловский полк лично принадлежит императрице, то без доклада ее величеству не только офицер, но даже рядовой никому не может быть выдан. А затем, гласил этот замечательный документ, командир полка приказал уведомить Тайную канцелярию, чтобы впредь она благоволила относиться в Измайловский полк не указами, которых принимать не будут, а промемориями, как уже сносится с полком военная коллегия, место выше Тайной канцелярии, так как там заседают фельдмаршалы, а не простые генералы, как господин Ушаков. Полк гвардии, продолжал Бирон, не под именем своей канцелярии зависит, но канцелярия под именем полка состоит, так как в оном присутствует ее величество полковником.
Кончив диктовку, Бирон приказал прочесть написанное вслух и потом громко рассмеялся, потирая руки.
– Генерал Ушаков шельма и останется шельмой. А своего офицера я не отдам ему.
Но через минуту его лицо приняло озабоченное выражение.
– О, эта молодежь, молодежь, – вздохнул он, – трудно с ними. Ну, да Бог милостив, Астафьев хороший офицер, его сам брат отличил… Бог даст, устроим, но острастка нужна! Вот я их сейчас!..
И, придав своему лицу строгое выражение, нетерпеливо обдернув на себе Александровскую ленту и золотую перевязь, он вышел в приемную.
В большой приемной настала мгновенная тишина, когда на пороге появилась высокая, величественная фигура командира в красном мундире, с лентой через плечо, со звездой, ловко перетянутая лосиной портупеей с золотым галуном.
На стройных ногах были надеты ботфорты, с раструбами и медными шпорами, шею подвязывал белый галстук из тонкого полотна, завязанный бантом. Рукава кончались сборчатыми манжетами безукоризненной белизны. В руках Густав держал черную пуховую шляпу, с круглой тульей и загнутыми кверху полями, обшитую золотым галуном и украшенную плюмажем из белых и красных перьев.
Он так низко держал в руке свою шляпу, что ее пышные перья касались пола.
Лицо его было строго, брови нахмурены, и при взгляде на него у Астафьева и Толбузина упало сердце.
Они сразу увидели, что генерал раздражен и что можно ожидать свойственного ему припадка вспыльчивости.
Сухо поклонившись собравшимся, он торопливо обошел всех лиц, не принадлежавших к его полку, сухо и коротко поблагодарил за приветствия, передал Розенбергу, следовавшему за ним, полученные прошения, по большей части с ходатайством о переводе в его полк, и, видимо, торопился отпустить посторонних, чтобы остаться поскорее со своими офицерами.
Когда наконец все посторонние ушли, Густав велел своим офицерам построиться в шеренгу и тогда сообщил им, что командир Конного полка пожаловался на его офицеров, что они будто бы, как разбойники, напали на конных офицеров и предательски избили их.
– Кто это сделал? – закончил Бирон, оглядывая ряд неподвижно стоявших перед ним измайловцев.
– Я, – выступая из фронта, произнес Толбузин, – только никакого предательства не было.
– Я! – повторил князь Солнцев.
– Я! – как эхо, отозвался Хрущев.
Все трое, бледные и неподвижные, остановились перед командиром.
Густав окинул их хмурым взором и продолжал:
– Его светлость очень недоволен, его светлость приказал таких каналий офицеров…
Он не успел кончить. Толбузин, побледневший еще больше, сделал шаг вперед и громко произнес:
– Мы не канальи, мы офицеры лейб-гвардии ее величества Измайловского полка.
– Молчать! – закричал Густав, топая ногами. – Как смеешь ты прерывать меня!..
– Барон, возьми от него шпагу, – обратился он к Мейендорфу.
– Мы русские офицеры, и никто нас оскорблять не может, – весь дрожа, повторил Толбузин, отстегивая шпагу.
– Это сказал брат, – отворачиваясь, произнес Густав. – Подожди, – остановил он Мейендорфа. – Ну, расскажи, как было дело.
Оправившись от волнения, Толбузин рассказал, как на них в кабачке напали офицеры Конного полка и что затем произошло.
Суровость с лица Густава мало-помалу исчезла, и, когда Толбузин окончил свой рассказ, он уже улыбался своей обычной добродушной улыбкой.
– Так ты говоришь, их было пять? – спросил он Толбузина.
– Пять, ваше сиятельство, – ответил тот.
– А вас три? И они бежали! Ай да молодцы! Я говорил, измайловцы всегда победители! Я расскажу брату! На таких молодцов можно надеяться!..
Но вдруг Густав опомнился. Он постарался снова придать своему лицу строгое выражение и отрывисто произнес:
– Ходить по кабакам, проливать кровь братьев, когда мы там бились с неверными… Барон, шпаги господ офицеров, на гауптвахту!
Но все вокруг уже улыбались. Гроза миновала. Теперь, очевидно, все дело кончится арестом. Арестованные почти весело отдали Мейендорфу свои шпаги и последовали за ним.
– Сержант Астафьев! – крикнул Густав. Астафьев вышел из фронта.
– А с тобой у нас иной разговор, – нахмурив брови, произнес Бирон, – дело пахнет Тайной канцелярией.
И, отпустив кивком головы остальных офицеров, искренне встревоженных за участь Астафьева, он приказал молодому сержанту пройти к нему в кабинет.