Текст книги "Тайна поповского сына"
Автор книги: Федор Зарин-Несвицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
XIX
У КОМАНДИРА ИЗМАЙЛОВСКОГО ПОЛКА
Когда на приеме у императрицы старый боярин Кузовин обвинял Бранта и был помилован, командир Измайловского полка, барон Густав Бирон пропустил мимо ушей подробности дела. В эти минуты он всецело был занят собою. Любовь к прекрасной Якобине так овладела им, что жизнь без нее казалась ему невозможной. Хотя Менгден и высказывала ему все знаки своего расположения, но последнее слово еще не было сказано, и вот в этот день наконец, решилась его судьба.
Робко краснея, в ответ на его пламенные мольбы юная Якобина шепнула ему: "Да".
Весь мир исчез из глаз бравого генерала. Что ему какой-то Брант, странный и смешной боярин, его страшный брат и даже сама императрица…
Не обратил он и должного внимания на вмешательство Волынского. Он был как в тумане.
Но когда он получил повторный приказ герцога немедленно доставить в Тайную канцелярию сержанта вверенного ему полка Павла Астафьева, обвиняемого в государственном преступлении, в вооруженном сопротивлении исполнителю монаршей воли, майору Бранту, он сразу вспомнил это дело.
Он вспомнил все, что говорил ему перед своим арестом Астафьев про Кочкарева, Кузовина и майора Бранта. Хотя голова его работала и тяжело, но при помощи Розенберга он понял, чего стоило вмешательство Волынского сержанту и Кочкареву.
В указе брата было упомянуто, что дворянин Кочкарев уже предан в распоряжение Тайной канцелярии.
Этот указ глубоко поразил барона. Каждый рядовой его полка, каждый офицер были ему дороги. Он знал их всех по фамилиям, по именам, знал достоинства и недостатки каждого и скорее готов был наказать провинившегося своим судом, но только не выдавать его из полка, а особенно в Тайную канцелярию, к которой он питал инстинктивное отвращение, а ее начальника презирал от всей души.
С самого первого указа герцога, относительно молодого Астафьева, барон решил не выдавать его в Тайную канцелярию.
Он подробно и откровенно расспросил обо всем своего сержанта. Павлуша совершенно правдиво передал ему случившееся.
Сам безукоризненно правдивый и доверчивый, хорошо зная дух и характер своих офицеров, среди которых он неустанно насаждал рыцарские понятия, генерал не усомнился ни в одном слове Астафьева и в душе одобрил его поведение, тем более что о Бранте и он сам слышал кое-что нелестное.
Но, не имея возможности игнорировать приказание Бирона и видя в поступке молодого сержанта все же нарушение дисциплины, он ограничился тем, что "вперед до особого расследования" посадил Павлушу под арест на гауптвахту.
Но второй указ со ссылкой на волю императрицы делал его совершенно беспомощным.
Воля государыни должна была быть исполнена во всяком случае, и притом немедленно. Это понимали и барон, и его умный секретарь. Оставалось одно: обратиться лично к герцогу и просить его замять дело.
"Ведь не зверь же, в самом деле, Эрнест, – думал Густав, – если у него не хватает немного сердца, то голова-то у него в порядке. Он не может не понять, что проступок молодого офицера не представляет государственной измены и заслуживает снисходительного к себе отношения".
С этими мыслями он отправился к брату во дворец.
Густав бывал у брата в последнее время довольно часто. Во-первых, как командир ближайшего к императрице полка с рапортами, потом обсуждал с ним условия вступления в столицу победоносных войск, парадом которых перед императрицей должен был командовать Густав, и еще для устройства своих личных дел по поводу его намерения жениться на Якобине Менгден.
Эрнест принял его, как и всегда, покровительственно-сухо.
– У меня просьба к тебе, – сразу начал Густав.
Герцог скривил губы и недовольно ответил:
– Денег нет. Наверное, что-нибудь для полка, либо новые казармы, либо приварочные. Ни один полк не стоит так дорого, как Измайловский.
Действительно, при каждой встрече с братом Густав ухитрялся что-нибудь выхлопотать для своего полка.
– На этот раз не то, – взволнованно проговорил Густав.
– Так что же еще? – хмуро спросил герцог.
Густав сейчас же со свойственной ему горячностью рассказал о деле сержанта.
При первых же словах его глаза герцога приняли привычное выражение непреклонной жестокости, и в ответ на просьбу брата о прекращении дела он холодно ответил:
– Этого не может быть.
– Но почему, почему, – взволнованно заговорил Густав, – да, конечно, я не спорю: офицер нарушил воинскую дисциплину, он не прав, я знаю это, его, конечно, следует наказать. Да, но только не Тайная канцелярия! О, только не она! – с искренним возмущением говорил Густав. – Тем более, – продолжал он, – что Брант дурной офицер, я кое-что тоже слыхал о нем в армии…
Глаза герцога сверкнули.
– А, вот как, тогда тем хуже для твоего сержанта!
Густав удивленно взглянул на него.
– Как так, почему? – с недоумением спросил он.
– А потому, – медленно ответил герцог, – что ты повторяешь слова Волынского. Чем больше будет вас на его стороне, тем хуже будет тем, кого вы защищаете…
– Но почему же, – воскликнул Густав, – почему императрица простила старика Кузовина, а он больше виновен, чем Астафьев и Кочкарев. Где же справедливость?!
– Справедливость, – с едва заметной усмешкой начал герцог, – справедливость там, где интересы государства. Брант назначен мною! Если сегодня я признаю, что назначенный мной начальник заслужил того, чтобы не исполнялись его распоряжения, изданные моим именем и именем императрицы, то завтра в десяти местах признают негодными поставленных мною людей, а через полгода настанет народный бунт. Но не в том даже дело… Что мне до какого-то сержанта Измайловского полка или каких-то саратовских дворян? В другое время я исполнил бы твою просьбу, но теперь!..
Герцог стремительно встал с места и сильно ударил ладонью по столу.
– Никогда! Пусть они будут невинны, как младенцы, пусть Брант достоин колеса, они все же должны погибнуть.
Каменное лицо герцога выражало неукротимую жестокость.
Густав ничего не понимал.
– Я не понимаю, – сказал он.
– О, это несомненно, – презрительно произнес герцог, – ты не понимаешь… знай только одно, что эти люди вмешались случайно в роковую игру… что под моими ногами разверзлась бездна, что, если я пощажу их, императрица скажет, что это благодаря Волынскому, что Волынский был прав, а я жесток и несправедлив. Если я пощажу их, императрица поблагодарит Волынского. Если я пощажу их, все враги мои поднимут голову и открыто станут на сторону Волынского. Императрица сильно постарела, она больна, подозрительна. Часто плачет, много молится и упрекает меня в жестокости!.. Ах, ты ничего не понимаешь! – в бешенстве уже закричал герцог. – Но они должны быть виновны, и они будут виновны! Довольно. Я сказал! Не проси больше ни о чем. Если ты сам не понимаешь, что вся твоя судьба это я… тогда я заставлю? тебя! Именем императрицы я приказываю тебе сегодня, сейчас же по возвращении в полк, отправить сержанта в Тайную канцелярию. Но если ты ослушаешься, тогда, – закончил Бирон, страшными глазами глядя на брата, – тогда, чтобы доказать мою преданность императрице, я предам тебя суду, и тогда навеки простись с прекрасной Якобиной.
При последних словах Густав изменился в лице. Он встал и холодно, с достоинством, произнес:
– Меня нельзя испугать, ваша светлость, и мне не нужны угрозы. Приказ ее величества для меня священен. Долг старого солдата – исполнить его. Пусть этот приказ ляжет на вашу совесть, и помолитесь Богу, чтобы Он не вменил его вам в смертельный грех.
Герцог нетерпеливо махнул рукой, и Густав вышел.
Приказание было слишком категорично, чтобы можно было ослушаться его.
Впервые Густав ясно увидел, какими путями идет его брат. Но сознание того, что он всем обязан своему брату, воспоминания детства заставили его невольно подыскивать оправдания суровому Эрнесту.
Да, как ни жестоко это, но иногда приходится кем-нибудь жертвовать для общего блага. Может быть, брат хочет только напугать своих врагов, а потом сам исходатайствует для сержанта помилование… Да, конечно, наверное, так и будет. Эти мысли несколько успокоили добросердечного барона, но все же ему было чрезвычайно тяжело отдавать любимого им офицера в руки Ушакова.
Приехал барон сильно не в духе, распек дежурного, немного запоздавшего с рапортом, остался недоволен состоянием караула и немедленно вызвал к себе Розенберга.
Бирон во всех подробностях передал ему свой разговор с братом.
Розенберг уже раньше слышал про столкновение герцога с Волынским и сразу в душе решил, что сержант Астафьев погиб. Он жалел молодого человека, но, несмотря на всю свою изворотливость, ничего не мог придумать.
– Делать нечего, – грустно произнес он, – надо сержанта передать в Тайную канцелярию.
Эти страшные слова опять заставили сжаться сердце Густава.
"Тайная канцелярия! Тайная канцелярия!" – эти два слова, как молотом, ударяли его.
– Надо подписать ордер, – проговорил Розенберг, с обычной деловитостью присаживаясь к столу.
Барон молчал.
Через минуту уже написанный Розенбергом ордер лежал перед ним.
Густав взял перо и задумался.
Через несколько мгновений он с шумом вскочил.
– Да неужели же ничего нельзя выдумать, Розенберг? – вскричал он, бросая перо. – Но я не могу, не могу!..
Густав схватился в искреннем отчаянии за голову. Розенберг молчал.
– Вели привести сюда Астафьева, – сказал наконец Густав, – я хочу поговорить с ним.
Розенберг вышел из комнаты. Он сам был сильно расстроен.
Густав взволнованно ходил по комнате, но его голова, вообще небыстрая на работу, теперь совсем отказывалась служить.
Когда вошел Астафьев и остановился у порога, барон в первую минуту не нашелся, что сказать.
Розенберг, пришедший вместе с сержантом, тоже стоял молча. Прошло несколько мгновений тяжелого молчания.
– Здравствуй, – отрывисто произнес наконец барон, не глядя на сержанта.
– Здравия желаю, ваше высокопревосходительство, – ответил Павлуша.
За долгое время сидения на гауптвахте Павлуша похудел и побледнел, но держался очень твердо. Его особенно удручало то обстоятельство, что он не имел никаких известий ни об отце, ни о семействе Кочкаревых и сам не мог передать им никаких вестей о себе.
Хотя он и содержался на гауптвахте, но все же, ввиду тяготевшего над ним обвинения, его содержали отдельно от других в одиночном заключении, в большой строгости и секрете. Отчасти Густав хотел, чтобы об этом деле говорили как можно меньше, надеясь оттянуть время.
Павлуша со слов самого барона знал, что ему грозит Тайная канцелярия, но все же рассчитывал на его покровительство, а также питал смутную надежду, что отец, может быть, что-нибудь да устроит для его спасения.
Но дни проходили за днями, положение не изменялось, известий не было никаких.
– Да, видишь ли, – начал барон, заметно волнуясь и хмуря брови, – я говорил тебе, что герцог требовал отправить тебя немедля в Тайную канцелярию.
– Говорили, – ответил Астафьев, – но зная себя невинным, уповал, что меня выпустят на волю.
– Я не хотел того и долго держал тебя на гауптвахте, – продолжал Густав, – я хлопотал, как мог… но послушай, ведь ты же знаешь… служба… присяга…
Павлуша сразу по хмурым бровям и смущенному виду командира понял, что его ожидают неутешительные вести.
– Это значит, ваше высокопревосходительство, – тихо и твердо ответил он, – что меня отправляют в Тайную канцелярию.
Барон отвернулся.
Павлуша был смел, но все же невольная дрожь ужаса пробежала по его телу.
– Я не виноват, – произнес он, – Бог тому свидетель. Но ежели они думают, – и голос Павлуши по-юношески зазвенел, – что они на дыбе заставят меня оговорить себя или кого другого, то пусть знают, что я скорее откушу себе язык и выплюну его им в лицо, чем скажу хоть слово. Клянусь честью офицера!
– Ты невинен, я верю, я знаю, – совсем растроганный говорил Густав, на его глазах блестели слезы. Несколько раз он с отчаянием повторил:
– Мой Бог! Мой Бог! Какое несчастие…
– Могу я написать моему отцу несколько слов? – спросил Павлуша.
Барон в смущении молчал несколько минут. Розенберг стоял опустив голову. Всякая переписка была строжайше запрещена человеку, предназначенному Тайной канцелярии.
Астафьев ждал ответа.
– Можешь, клянусь Богом, можешь! – воскликнул барон, ударяя кулаком по столу и сверкая глазами. – Садись сюда, пиши, а мы доставим твое письмо. Пиши, кому хочешь, проси о заступничестве, может, что и сделают.
– О, благодарю! – взволнованно произнес Астафьев, садясь к столу. – Готово, – сказал он минут через десять, вставая из-за стола.
– Послушай, – подходя к нему, шепотом заговорил барон, – ты не того!.. Чего не вздумай… Видит Бог, все сделал, что мог… еще молить буду… а теперь, послушай… тьфу, черт! – вскричал наконец барон. – Просто скажу, как отец, возьми денег, пригодятся…
И с этими словами он ласково и смущенно протянул Павлуше кошелек.
– А то, может, твоему отцу от тебя передать. А?
Павлуша весь вспыхнул.
– Нет, нет! – воскликнул он взволнованно, отстраняя протянутую руку. – Ни мне, ни отцу ничего не надо.
– Ну, как знаешь! Ну, как знаешь, – отозвался барон. – Подкрепи тебя Бог! Ты невинен.
Барон обнял его и с чувством поцеловал.
– Иди, мой мальчик. Не падай духом. Будь тверд, Бог милостив.
– Я готов, – ответил Павлуша, – я иду, совесть моя чиста. Да устыдятся мои палачи, им не удастся добиться от меня, чего им хочется. Прощайте, я благодарю вас за вашу любовь и ласку.
Барон отвернулся и стал глядеть в окно.
– Из Тайной канцелярии редко кому удается вырваться, – глухо продолжал Павлуша, – значит, все равно погибать. Так об одном только жалею, что не убил этого изверга Бранта, одной гадиной было бы на свете меньше. Прощайте. Не поминайте лихом… я так любил свой полк…
Голос Павлуши оборвался. Плечи барона дрогнули, но он не повернул головы.
Павлуша торопливо вышел в сопровождении Розенберга.
Он не договорил всего своему командиру, он мог прибавить, что ему двадцать лет, что он любит жизнь, любит Настеньку и что он мог бы быть счастливым…
Когда Розенберг, сдав Павлушу с ордером дежурному, вернулся в кабинет, он застал барона все в той же позе, лицом к окну. Плечи Густава изредка вздрагивали.
Розенберг взял со стола бумагу и письма и на цыпочках вышел из кабинета.
XX
ПРОБНЫЙ ПОЛЕТ
«Нигде, нигде, ни в чем нет счастья, – думал Сеня, – везде несчастье».
Сеня был в очень тяжелом настроении: от Эйлера не было никаких известий, Кочкарев несомненно находился в Тайной канцелярии и, кто знает, может быть, его уже пытали, и он не вынес этих пыток.
Как-то на днях заходила навестить сына старая Арина, она рассказала Сене, что Марья Ивановна слегла, едва час какой-нибудь может на ногах провести, что боярышня совсем извелась, сама на себя не похожа, ночи не спит: либо около матери сидит, либо молится. Все заговаривает о монастыре. Плох стал и старик Астафьев. О Павле никаких вестей.
Сердце Сени разрывалось от этих слов. А тут еще на глазах бледная, тоскующая Варя, избитый Тредиаковский, с затекшим глазом, с мокрым полотенцем на голове. Две ночи Варя и Дарья не смыкали над ним глаз, причем при малейшем шуме к ним прибегал Сеня, тоже не спавший и все время бывший наготове.
Сеня не раз порывался сбегать за лекарем, так как деньги у него были, но Варенька не допустила этого. Она говорила, что Василий Кириллович пуще всего на свете боится лекарей и не раз просил, коли даже он умирать бы стал, и то не звать лекаря и дать ему спокойно помереть. Днем Василий Кириллович по большей части бывал в сознании, но чувствовал такую слабость, что его слова едва можно было расслышать.
Но на предложение Сени и он сердито и испуганно замахал руками. Тогда Сеня все же додумался, он сбегал в город и купил дорогого токайского, что ему порекомендовал хозяин винной лавки как лекарство от всех болезней.
И действительно, это средство оказалось прекрасным, и на третий день Василий Кириллович уже сидел и ходил по комнате.
Тредиаковский написал о происшедшем рапорт в Академию наук и, чувствуя свое полное бессилие перед могучим кабинет-министром, остановился наконец на мысли искать защиты у герцога Бирона. Герцог ненавидел Волынского и потому, охотно принимал людей, приносящих на него жалобы. Все это давало ему в руки оружие против врага. Бирон не брезговал теперь никакой мелочью, раздражая Волынского ежеминутно, вызывая его на опрометчивые поступки и необдуманные слова. При мнительном и подозрительном характере Анны это было для Волынского страшнее и опаснее прямого удара.
Тем охотнее Бирон выслушает Тредиаковского, потому что Василий Кириллович был лицом официальным и притом лично известным императрице, хотя она смотрела на пиита только как на нечто необходимое в ее штате шутов и дураков, не более.
– Что-то еще дальше будет, – с тоской говорил Тредиаковский, – когда я понесу Артемию Петровичу эпиталаму, забьет, как пить дать, забьет! Горяч больно… А только… – задумчиво закончил Тредиаковский, – эта самая горячность и сгубит его.
Наконец для Сени настал давно желанный день. Рано утром, страшно взволнованный, на извозчике приехал сам Эйлер.
– Теперь уже поздно отступать, – сказал он, и Варенька и Василий Кириллович с замиранием сердца слушали рассказ ученого о его свидании с герцогом.
О Сене и говорить нечего.
Герцог вчера был очень весел.
Он очень ласково встретил Эйлера. Сперва он отнесся насмешливо к его словам, но когда Эйлер сказал, что он все проверил по чертежам и сам видел своими глазами полеты Сени, то герцог выразил большой интерес. Он несколько раз переспрашивал, интересовался мельчайшими подробностями и в заключение спросил, кому еще известен этот секрет? Эйлер ответил, что сам секрет известен ему да изобретателю, а опыты видел еще только профессор элоквенции Тредиаковский, на что герцог улыбнулся и, сказал:
– Ну, этот пиит не выдаст.
При этих словах лицо Тредиаковского просияло. Значит, герцог все же помнит его и относится к нему с доверием.
Кончилось тем, что герцог приказал сегодня в двенадцать часов явиться Сене вместе с ним, Эйлером, в Зимний дворец.
Сеня был в восторге, Варенька от души разделяла его радость, и при взгляде на ее красивое лицо у Сени не впервые дрогнуло сердце. Он так сжился с ее постоянным сочувствием, с ее вечным желанием помочь ему, бескорыстно разделять его радости и тревоги, что эта милая девушка невольно становилась ему дорога.
Эйлер знал уже о несчастии, постигшем Тредиаковского, и выражал ему свое сочувствие. Он был глубоко возмущен такими нравами и все повторял:
– Бедный, бедный, не скоро еще в вашей скифское стране будут ценить ум и таланты.
Сеня тем временем торопливо собирал при помощи Вари свои снаряды.
– Сеня, благослови тебя Бог, – дрожащим голосом говорила Варя, – я буду молиться за тебя. Не бойся!
– Я и так ничего не боюсь, – возбужденно ответил: Сеня, – не все ли равно мне?
– Мне не все равно, – тихим голосом ответила Варя. – Сеня, милый!..
И она смотрела на него ласковыми большими глазами и нежно сжимала в своей руке его холодную руку.
Теплое чувство наполняло душу Сени. Тускнел и пропадал в расплывчатом тумане образ печальной Настеньки.
Ящик с его снарядом он с помощью Дарьи вынес и положил на извозчика.
Пожелав еще раз Василию Кирилловичу скорейшего выздоровления, Эйлер поднялся.
Василий Кириллович обнял и перекрестил Сеню, а Варенька нежно пожала ему руку.
Всю дорогу Сеня чувствовал теплое прикосновение ее маленькой руки к своей.
Эйлер не переставал давать Сене наставления, как вести себя. Он говорил, как надменен и нетерпелив Бирон, что его могут ожидать самые непредвиденные события, что герцог уже, может быть, в дурном настроении, что надо терпеливо и почтительно слушать его светлость, и еще много-много мудрых советов давал взволнованный ученый Сене.
Но Сеня плохо слушал их. Он весь был охвачен горделивой мыслью, что наконец из темной Саратовской губернии он прибыл в столицу, что первый при императрице человек в государстве заинтересовался его изобретением, что его ожидает, быть может, громкая слава и, что радостнее всего волновало, ему удастся спасти своего благодетеля.
Эйлера хорошо знали во дворце. Оставив внизу свой ящик, они поднялись в покои герцога, откуда их направили в манеж, любимое его местопребывание.
Там дежурный, спросив, кто они, доложил о них герцогу… Сене положительно благоприятствовала в этот день судьба. Герцог опять был в хорошем настроении. Это объяснялось тем, что сегодня, когда пришел с обычным докладом Волынский, императрица, встревоженная угрюмым видом своего фаворита, сидевшего у нее, и, кроме того, чувствуя непобедимое отвращение к какому бы то ни было серьезному разговору, объявила своему кабинет-министру через дежурного обер-камергера, что она не примет его и просит его доклады передать герцогу.
Взбешенный Волынский молча передал дежурному свои доклады и уехал из дворца.
– Беспокойный человек, – сказала императрица, когда обер-камергер принес доклады. – От него у меня часто голова болит, – зевая, добавила она.
– Кроме того, ваше величество, – подхватил Вирой, – он позволяет себе указывать вам, мудрейшей в мире монархине, на плохой выбор вами своих советников, словно бы малолетнему и неразумному дитяти, как он сделал в записке, поданной вашему величеству, в коей всех близких к персоне вашего величества лиц осуждает. Смешно, правда! Это как Меншиков при Петре II.
– Да, досаждает, – ответила императрица. Ее особенно кольнуло напоминанье о Меншикове, которого она имела причины ненавидеть. Она не забыла, с каким высокомерием относился к ней всемогущий временщик, когда она была Курляндской герцогиней. Ей приходилось писать ему униженные письма и по часу ждать его в приемной.
Хотя Бирон отлично понимал, что такое настроение императрицы случайно, что она все же ценит Волынского и считается с его мнением, но ему была приятна мысль о том бешенстве и разочаровании, которые испытал сегодня его враг.
Капля долбит камень. Герцог твердо знал это изречение.
Императрица была любительницей всяких диковинок. Ее ум всегда требовал каких-либо внешних впечатлений, герцог хорошо знал это и, желая сделать ей сюрприз, ничего не сказал о чудной птице и крыльях, о которых рассказывал ему Эйлер, тем более что и сам не был еще уверен в точности рассказа ученого академика.
Смелый и ловкий наездник, Бирон любил объезжать молодых лошадей и дрессировать их. Все лошади, ходившие под императрицей, были выдрессированы им самим. В огромном манеже Зимнего дворца он часто приказывал устраивать препятствия: высокие заборы, канавы, наполненные водой, и либо забавлялся сам, либо назначал смотры и состязания. На одном из таких смотров и отличился молодой Астафьев.
И теперь герцог занимался дрессировкой великолепного черного жеребца, доставленного ему с его курляндских конных заводов.
Горячий конь танцевал под ним, фыркал, грыз удила, а герцог едва заметными движениями ног и левой руки то подымал его на дыбы, то мчался в карьер, почти мгновенно затем переводя его на рысь. Стоявший в конце арены трубач подавал кавалерийские сигналы, на другом конце по знаку герцога барабанщик бил атаку, и конь, прижав совсем уши, вытягивал передние ноги и весь приникал к земле, готовый в каждое мгновенье сорваться с места и полететь, как птица.
Герцог от удовольствия похлопывал его рукой по крутой шее и громко кричал снова команды на немецком языке.
Затем к лошади вдруг подбежали два берейтора и стали у ее морды по бокам с большими пистолетами в руках. Конь вздрогнул, но железная рука герцога крепко держала его. Один из берейторов неожиданно выстрелил над самым ухом коня.
Конь рванулся, встал на дыбы, но герцог ласково потрепал его по шее рукой и что-то стал говорить ему таким нежным и убеждающим тоном, каким никогда не говорил ни с кем из людей.
И, словно повинуясь красивому вкрадчивому голосу, лошадь тихо опустилась на передние ноги.
Почти мгновенно раздался второй выстрел. На этот раз лошадь только дрогнула, но осталась неподвижной на месте.
Эйлер и Сеня с большим интересом следили за ездой герцога и дрессировкой лошади.
– Вот только где он счастлив, – прошептал Эйлер на ухо Сене.
Герцог кончил свои упражнения. Он, довольный и веселый, соскочил с коня.
– Молодец ты у меня, умница! – ласково произнес он, трепля коня по шее. Потом он погладил его морду, вытер тонким платком вспененные губы и бросил платок на землю.
Несколько рук моментально протянулись и подняли с пыльной арены этот тонкий платок, украшенный герцогской короной.
– А теперь возьмите его, – уже резким неприятным голосом крикнул Бирон берейторам, – да смотрите, канальи, не опоите его. Покрыть ковром.
Слова срывались с его губ, как удары хлыста.
– О, если бы он отнесся к нам, как к лошадям! – тихо вздохнул Эйлер.
Но это не было в обычае герцога.
Когда дежурный доложил ему, он небрежным жестом руки подозвал к себе пришедших.
– А-а! Герр Эйлер, очень рад! – сухим, но все же приветливым голосом произнес он, когда подошедший
Эйлер низко склонился перед ним.
– Очень хорошо, – продолжал он, – а это и есть чудная махинация?
Сеня стоял смущенный, растерянный.
– Ну что ж, – говорил герцог, – посмотрим, посмотрим.
Эйлер сказал, что аппарат остался внизу во дворе.
Герцог тотчас приказал принести его в манеж.
Пока ходили за ним, Бирон задал несколько коротких вопросов Сене.
Сеня смущенно, запинаясь, ответил, кто он, из какой губернии, как самоучкой учился. Неясный инстинкт подсказал ему не упоминать фамилии Кочкарева.
"Потом, самой императрице", – мелькнуло в его голове.
Бирон небрежно слушал его ответы.
Когда был принесен заветный ящик, герцог приказал удалиться всем, оставив при себе только молодого адъютанта да двух молодых лакеев, чтобы в случае надобности помочь Сене.
Дрожащими руками Сеня бережно вынимал запутанную в солому птицу. Герцог с заметным любопытством следил за ним, но ни словом не прерывал его работы.
Положив осторожно на пол птицу, Сеня вынул аккуратно сложенные крылья, приладил их к ней, осмотрел ременные петли, камышовую пружину и, обратясь к герцогу, произнес:
– Я готов, ваша светлость!
И в его тоне не было слышно ни подобострастия, ни робости, обычно сопровождавших обращение к герцогу со стороны окружавших его.
В эти минуты для Сени было все равно, стоит ли перед ним могущественный герцог или сама императрица. Он весь был охвачен своим творчеством.
– Готов, ну что ж, начинай, – произнес герцог, отходя к императорской ложе. Его адъютант стоял за ним.
Неподвижные, как статуи, застыли лакеи около пустого ящика.
Один Эйлер суетился, то что-то шепча Сене, то трогая руками уже собранные и приспособленные крылья.
– Герр Эйлер, – в нетерпении позвал его герцог, – станьте здесь, вы можете давать нам объяснения.
Эйлер торопливо подбежал к герцогу и стал за ним. С сосредоточенным выражением лица Сеня взял в руки птицу и прошел в конец манежа.
На высоком барьере, отделяющем конюшни, он установил свою птицу.
Глубокая тишина царила в манеже. Сквозь верхние окна манежа пробивались яркие лучи зимнего солнца и косыми столбами, в которых золотилась песочная пыль, прорезали воздух.
И среди этой тишины раздался шум хлопающих крыльев, птица медленно поднялась с барьера и, плавно взмахивая крыльями, полетела, как живая, то ярко сверкая в косых лучах солнца, то слегка белея в сумраке манежа.
– Ваша светлость! – восторженно воскликнул Эйлер, всплескивая руками. – Я говорил!..
Но герцог властным движением руки остановил его. Словно ему казалось, что громкий голос может нарушить очаровательный полет волшебной птицы.
Он не отрывал от нее глаз. Два лакея следили за ней почти с суеверным ужасом. А птица все так же плавно, то слегка взлетая, то опускаясь, летела с легким шуршанием своих ажурных крыльев через весь манеж. Долетев почти до конца, она на мгновение остановилась, словно обдумывая дальнейший полет, и потом, облетев, она устремилась назад, пролетев так близко от герцога, что ему пахнуло ветром в лицо.
Не долетев до Сени нескольких шагов, она быстро и судорожно забила крыльями. Сеня успел подбежать к ней и принял ее на руки.
Герцог был поражен.
– Герр Эйлер, неужели он русский? – только и сумел произнести он.
А Сеня, торжествующий и бледный, нежно прижимал к сердцу свою птицу, как живое существо.
Герцог подозвал его.
Он долго рассматривал птицу, спрашивал об ее устройстве, подробностях работы. Сеня на все отвечал, но герцог не мог понять самого пустяка, почему же птица летает.
В разговор вмешался Эйлер и прочел небольшую лекцию по механике, и тогда герцог сделал вид, что все понял. Он еще очень интересовался вопросом, возможно ли соорудить таких птиц, которые могли бы поднимать человека.
Сеня сказал, что возможно, но что надо принять тогда иную форму вместо птицы, потому что… И он неясно и сбивчиво объяснил герцогу свои соображения. Герцог понял из всех слов Сени только то, что по воздуху летать для человека возможно.
– Но у тебя есть еще аппарат? – спросил герцог, внимательно выслушав сбивчивые объяснения Сени. – Академик Эйлер говорил мне.
– Есть, ваша светлость, еще крылья, – робко и краснея, ответил Сеня.
– Ведь они с тобой?
– Со мной, ваша светлость.
– Так покажи их нам.
Сеня тотчас отошел, снял сапоги для удобства и, окинув взглядом манеж, увидел наверху площадку, очевидно, для выхода на крышу.
– Мне надо вон туда, – крикнул он без всякого стеснения герцогу.
Герцог взглянул на своего адъютанта, тот понял его без слов, мгновенно скрылся, и через несколько минут к верхнему этажу манежа уже была в указанном месте приставлена лестница.
Сеня взобрался по ней. Это было жуткое зрелище. С высоты нескольких сажен человек, как смелый купальщик, готовился ринуться в воздушные волны.
Но если стоявшие внизу и чувствовали известный страх, то Сеня был совершенно спокоен. Он приладил свои крылья, закрутил тетиву, принял положение человека, бросающегося в глубину. Крылья захлопали, и он ринулся в пространство.
Лакеи громко вскрикнули, адъютант вздрогнул и тихо прошептал:
– Мой Бог!
Эйлер бросился вперед и протянул руки, словно готовый поймать в свои объятия смелого юношу.
Один герцог остался неподвижен, его каменное лицо не дрогнуло, и только неестественно раскрытые глаза обнаруживали его волнение. Прошло ужасное мгновение, когда казалось, что смелый изобретатель разобьется оземь. Но крылья выпрямились, мерно заработали руки и ноги, и, плавно совершив по манежу несколько кругов, Сеня тихо опустился у ног герцога. Он очень устал, с лица катился пот, ноги его и руки сводила судорога. Эйлер и подбежавшие лакеи помогли ему снять крылья. Ему подали сапоги.
Лицо герцога стало строго. Он обернулся к лакеям и коротко произнес:
– Если кто из вас скажет, что видел здесь, я прикажу тому вырезать язык. Поняли?