Текст книги "Тайна поповского сына"
Автор книги: Федор Зарин-Несвицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Ошеломленные лакеи молча поклонились.
Еле дыша, но гордый и счастливый, стоял перед герцогом Сеня.
Герцог благосклонно смотрел на него.
– Ты доставил нам истинное удовольствие, – начале герцог. – Что ты сделал, может удивить весь мир. Никому не говори об этом. Работай, я дам тебе рабочих. Я доложу об этом императрице. Герр Эйлер, я отдаю его вам. Мой казначей будет выдавать вам, сколько спросите.
Все это было так неожиданно, так непохоже на герцога, что у честного ученого сжалось сердце. Его опасения воскресли с новой силой, когда герцог прибавил, обращаясь к нему:
– Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал эту тайну. Возьмите у молодого человека все документы. У вас в академии они будут надежнее. Ты говорил, что живешь у нашего пиита Тредиаковского? – обратился он к Сене.
– Да, ваша светлость.
– Ну, он надежный. Так слышишь, все свои чертежи, все, что касается этих махинаций, немедля передай Эйлеру, а у себя даже не оставь копии. Понял?
В последнем вопросе чувствовалась угроза.
– Я готов, ваша светлость, – ответил Сеня, к которому уже явилась его обычная робость.
Герцог помолчал немного и потом, будто что-то вспомнив, резко сказал адъютанту:
– Иди ко мне во дворец и вели казначею немедля выдать сто золотых. Да, постой, – герцог вынул из кармана записную книжку, вырвал из нее листок и написал на нем несколько слов.
Адъютант ушел.
Тень озабоченности легла на лицо герцога. Казалось, какая-то тайная мысль овладела им. Он стал ходить взад и вперед по арене манежа.
– Хорошо, – произнес он вдруг, резко останавливаясь перед Сеней, – жди моего приказания. Я покажу тебя с твоими махинациями государыне. Но бойся открыть кому-нибудь свой секрет. Немало найдется, кто захочет обратить во зло твоих дивных птиц. Помни это.
В это время вернулся адъютант с увесистым мешочком золота.
Герцог взял из его рук мешочек и, подавая его Сене, сказал:
– На, бери, работай и скажи всем, что мы ценим то, что творится на благо. Ты хочешь вручить свое изобретение в руки монархини, так помни, что отныне ты не можешь располагать им… Оно уже принадлежит императрице и никому более. Храни тайну. Мы поможем тебе. Ты говорил, что можешь выстроить большую машину – строй. Строй скорее!
Совершенно подавленный неожиданно свалившимся на него счастьем, Сеня в искреннем порыве упал на колени и только и мог прошептать:
– Да хранит вас Бог. Я буду учиться, буду работать! На эти деньги я сделаю такую машину, что никто не посмеет упрекнуть меня милостью государыни и вашей светлости.
– Хорошо, ты докажешь нам свою благодарность, я верю. Так будь готов явиться к императрице, – сказал герцог.
И, кивнув им головой, он в сопровождении адъютанта вышел из манежа.
Сеня не посмел и не решился просить сейчас за Кочкарева.
"Лучше самой императрице все рассказать", – подумал он. Теперь он уже был уверен в своем успехе.
Но насколько в восторженном настроении был Сеня, возвращаясь домой, настолько был удручен Эйлер. Прежде чем расстаться с Сеней, он несколько раз предупреждал его. чтобы он был осторожнее.
– Помни, что я говорил тебе. Помни, что ты стал теперь рабом Бирона и никуда не уйдешь от него. Каждое слово будет подслушано, каждое движение выслежено. Помни это. Не верь ему.
Ученый академик слишком хорошо знал Бирона, и в его ласковости он чуял зловещий признак.
Но Сеня, исполненный горделивой радости, чувствуя в руках мешочек с золотом, делавший его сразу почти богатым человеком, не слушал его слов.
Он горячо поблагодарил Эйлера, стал его звать с собой и, когда ученый отказался, сказал, что завтра же приедет к нему и посоветуется о дальнейших работах.
– Вам я обязан больше, чем жизнью, – с жаром закончил Сеня.
Академик был тронут.
– Ну-ну, мы еще поговорим, – ответил он.
И когда Сеня, радостный и счастливый, ехал домой на наемном извозчике, Эйлер, тихо идя по набережной, с тоской думал:
"Бедный юноша! Бирон купил его. Бирон умен. Но он недаром сделал это. Бедный юноша, ты не знаешь герцога. Ты уже погиб. О, несчастная страна, будешь ли ты когда-нибудь счастлива! Или ты уже обречена на погибель!.."
Но Сеня ехал домой полный восторженных дум и надежд. И ярче всего представлялось ему радостное и ласковое лицо Вари.
"Хорошо жить на свете, – думал он, забывая, что только сегодня утром он был совсем противоположного мнения. – Как добры люди! Кочкарев, Тредиаковские, Эйлер, и даже в этом страшном Бироне есть доброта и участливость".
Дома его ждали в большой тревоге. У кого не замирало сердце при одной мысли о встрече с Бироном! В самые дальние углы России донесла кровавая молва его имя. И это имя возбуждало ужас даже в малых детях, и целое поколение выросло на этом ужасе!
Варенька не отходила от ворот, а Василий Кириллович никак не мог сосредоточиться на своей оде и то и дело выбегал, несмотря на мороз, в халате на крыльцо и тревожно кричал Вареньке:
– Ну что, не видно?
Одним глазом он плохо видел, другой был перевязан.
Наконец Сеня приехал. Уже по тому, как он соскочил с извозчика, по низким поклонам последнего Варенька поняла, что у него удача.
Но размеров этой удачи никто не мог подозревать, и, когда Сеня высыпал на стол груду золотых монет, Варя и Василий Кириллович просто окаменели. Захлебываясь от восторга, Сеня во всех подробностях рассказал им происшедшее. Радость Вареньки не знала границ. Но Василий Кириллович как-то сомнительно качал головой, а узнав про слова и предупреждения Эйлера, о которых Сеня рассказал со смехом, еще сильнее затуманился.
"Что-то неладно, – подумал он, – уж слишком щедро".
Но, не желая отравлять сомнением счастливого настроения Сени, которое разделяла и Варенька, он промолчал и с доброй улыбкой слушал мечты Сени о сооружении на эти деньги чуть ли не целого воздушного флота. Ведь герцог, кроме этих денег, дал Эйлеру распоряжение брать у его казначея, сколько понадобится.
Потом Сеня заговорил о Кочкаревых, как он освободит Артемия Никитича, как будут рады Марья Ивановна и Настенька.
Но лишь только он упомянул о Настеньке, лицо Вари омрачилось. Оживление слетело с него, и она тихо вышла из комнаты. С ее уходом как-то сразу вдруг упало и настроение Сени.
Словно он говорил и мечтал только для нее. Василий Кириллович со своим подвязанным глазом, в ермолке и халате показался ему скучным, и ему вдруг стало нечего рассказывать.
Он замолчал.
– Ну, Сеня, молись теперь, – серьезно произнес Тредиаковский, – знаешь, еще у древних было поверье… не хочу пугать тебя… а только завистливы боги, помни это, мальчик!
С этими словами Василий Кириллович отправился опять к своей оде.
Сеня тоже поплелся, чтобы заглянуть в свой сарай.
Он накинул кафтанишко на заячьем меху и вышел во двор.
Дверь сарая была открыта, и там на бревне сидела Варенька, закрыв обеими руками лицо.
Сеня был поражен.
– Варвара Афанасьевна, – робко позвал он. Она не отвечала.
Он тихо подошел к ней и нежно отвел руки от ее лица.
Прямо на него глянули ее тоскующие большие глаза.
– Варенька, что с тобой? – воскликнул он, крепко сжимая ее руки.
Она с силою вырвала их и встала.
– Ах, оставьте меня, сударь, – воскликнула она, – я вам не Настенька Кочкарева.
Сеня отшатнулся, и на его добром лице появилось выражение страдания.
И в этот миг эта девушка с покрасневшими глазами, тщетно сдерживающая слезы, стала ему вдруг бесконечно дорога.
– Варенька, – проговорил он дрогнувшим голосом, – Варя… что ты?
Он замолчал и снова овладел ее бессильно опущенными руками.
На этот раз она не отняла их.
– Варенька, что с тобой? – снова повторил он, притягивая ее к себе. Он сам не понимал, что с ним. Упоение победы, эта красивая девушка, с которой он так сжился, которая стала его товарищем, помощником, ее разметавшаяся коса…
Он все крепче притягивал ее к себе за нежные руки.
– Сеня, Сеня! – тихо проговорила Варя и опустила голову ему на грудь.
– Вот мое счастье! – мелькнуло в голове Сени, и он крепко обнял прильнувшую к нему девушку…
XXI
ГРУСТНАЯ ВСТРЕЧА
Борода у Кочкарева стала отрастать, она была совсем седая. Одежда на нем уже пришла в ветхость.
Из крепкого, здорового человека он сразу обратился в дряхлого и хилого старика. Лицо осунулось, глаза ввалились. С наступлением морозов стены его камеры стали промерзать. Ночью в кружке замерзала вода. Кочкарев уже ни на что не надеялся, ничего не ждал.
Андрей Иванович еще несколько раз вызывал его к допросу, но, несмотря на свою поистине дьявольскую изобретательность в ведении следствия, до сих пор не мог сыскать на нем никакой вины, чтобы можно было представить законченное, угодное его светлости следственное дело.
У старого мастера руки чесались. Он крестился и, вздыхая, отгонял от себя искушение прибегнуть к "пристрастию". На это нужно было особое разрешение.
И когда разрешение пришло, это был счастливый день. Бирон писал, что ему доподлинно известно, что Кочкарев истинный злодей, и потому он приказывал построже, ничем не стесняясь, допросить его. Но этим не кончился счастливый день Андрея Ивановича. По тому же делу ему доставили наконец и другого злодея, сержанта лейб-гвардии Измайловского полка, Павла Астафьева.
– А, – потирая руки, говорил себе кровожадный старик, – что, взял, пофордыбачил! Мы-де от вас приказов не принимаем! Примете, голубчики, все примете, потому нет важнее Тайной канцелярии!
Ушаков всей душой ненавидел Густава Бирона за то, что он при каждой встрече третировал его. Но все же ведь это был брат герцога, и Андрей Иванович молча таил свою ненависть.
"Ну уж и разукрашу я твоего офицера, – думал он, – останешься доволен".
Теперь следствие будет закончено быстро. Очные ставки, пытки, перекрестный допрос… герцог останется доволен.
В тот же день Ушаков отдал распоряжение узнать у Кочкарева, не имеет ли он в чем нужды, в одежде, еде, и все ему доставить.
Посулить еще и лучшее помещение.
Кочкарев был поражен такой переменой. Ему действительно выдали новую одежду, переменили матрац, подали хороший обед.
Надежда шевельнулась в его сердце.
Андрей Иванович знал, что делать. Он чуть не мурлыкал от удовольствия. Это был один из его излюбленных приемов: измучить человека, потом оживить его надеждой и, наконец, сразу показать весь ужас и всю безнадежность положения. Он на практике видел, какое потрясающее впечатление производил этот прием на самых сильных людей.
Павлуша переносил свое заключение сравнительно легко, хотя камера его была не лучше, чем у Артемия Никитича. Но он был молод, силен и смел. Кроме того, он не терял надежды. После первых минут ужаса при мысли о пытках в Тайной канцелярии он приободрился и подумал, что не всех же пытают, что все же он офицер императрицына полка и, наверное, к нему отнесутся с некоторой осторожностью.
Его предположения как будто даже подтвердились на первом же допросе.
Ушаков расспрашивал его со своей обычной вкрадчивой ласковостью, выражал ему полное сочувствие и незаметно для Павлуши выведал от него все самые подробные сведения об его отношении к семейству Кочкаревых.
Многолетняя практика, природная проницательность позволяли Ушакову быстро, по намекам, уяснять себе суть отношений и поступков, и не прошло и четверти часа, как он безошибочно решил, что юный сержант без памяти влюблен в дочь Кочкарева.
Его изобретательный ум уже работал над тем, как учесть это чувство при допросе.
А Павлуша, обманутый ласковой внимательностью генерала и желая обелить совершенно Кочкарева, об обвинении которого упомянул ему сейчас Ушаков, с увлечением говорил о том, как честен и благороден сам Артемий Никитич, как добры его жена и воспитанная им племянница и как любимы они своими крестьянами.
Ушаков был чрезвычайно доволен первым допросом, был доволен и Павлуша, уверенный, что его дело находится в верных руках.
Ободрился немножко духом в последние дни и Артемий Никитич под влиянием перемены к лучшему в условиях его жизни.
Была поздняя ночь. Кочкарев крепко спал, что было с ним редко. Обыкновенно голод, холод и насекомые не давали ему хорошо спать, превращая его сны в кошмары…
Дверь его камеры резко открылась. На пороге показался караульный офицер в сопровождении двух солдат и сторожа с фонарем.
Красный свет фонаря зловеще освещал грязную камеру и лежавшего в углу на соломенном тюфяке без одеяла скорчившегося от холода, худого старика, с измученным и страдальческим лицом, обросшим седыми волосами.
Сторож подошел и грубо тряхнул за руку узника.
Артемий Никитич с недоумением открыл глаза.
– Ну, вставай, что ли, – крикнул сторож.
– Артемий Кочкарев! К допросу! – вслед за ним крикнул офицер с порога.
Артемий Никитич с трудом встал. Ему не надо было одеваться, так как он из-за холода не раздевался на ночь. Он заметно дрожал, даже стучали зубы.
– Я готов! – тихо ответил он и, покорно опустив голову, пошел за офицером по коридорам, уже ставшим ему знакомыми.
Темный путь освещал красным светом фонарь сторожа. В тишине гулко отдавались звон сабли офицера и тяжелые шаги солдат.
Но скоро Артемий Никитич уже перестал узнавать коридоры. Его повели новым, незнакомым путем. Если прежде приходилось несколько раз подниматься, то теперь, наоборот, раза два пришлось спуститься с невысоких лестниц. И самый путь показался ему значительно длиннее прежнего.
Но вот в конце коридора показался свет, как бы из щели. Кроме того, на Артемия Никитича пахнуло струей теплого воздуха. С каждым шагом ему становилось все жарче… Он не понимал, что это… и вдруг, прорезая ночную тишину, по коридору пронесся неистовый, отчаянный вопль. Он вырвался из-за двери, за которой горел огонь.
Артемий Никитич остановился. Волосы зашевелились на его голове.
– Куда вы меня ведете? – хрипло спросил он.
– Ну, иди, что ли, чего стал! – злобно крикнул солдат и больно ударил его прикладом по ногам.
Но что значил этот удар в сравнении с тем ужасом, который охватил старика, когда он понял, что ждет его.
Распахнулась дверь. Раскаленный воздух пахнул в лицо Артемия Никитича. Было жарко, как в бане. Он увидел большой подвал с каменным полом и с каменными сводами. Казалось, сами камни были раскалены. В углу пылал огромный горн, и около него суетились люди, обнаженные до пояса. Под сводами виднелись балки с блоками, с веревками. Странные машины стояли то тут, то там с пилами, зубчатыми колесами. За большим столом, освещенным несколькими сальными свечами, сидел без мундира с расстегнутым воротом шелковой рубахи Ушаков и по бокам его двое чиновников.
В тот момент, когда входил в застенок Кочкарев, в другую дверь выносили какую-то кровавую массу.
Ушаков вытирал платком беспрестанно выступавший на лысине и лице пот и улыбался своей обычной добродушной улыбкой.
– А, Артемий Никитич, добро пожаловать, – громко приветствовал он вошедшего Кочкарева, – а мы здесь умаялись. Шуточное ли дело, в таком пекле с утра работаем. Ух, тяжко! Да ничего не поделаешь. Долг – первое дело. Вот уж воистину в поте лица хлеб зарабатываем.
Он вздохнул и опять обтер вспотевшее лицо.
– Да, тяжко бывает. Но долг – первое дело, – повторил он. – Ну-с, а теперь, Артемий Никитич, подойди поближе. Поговорим, – уже официальным тоном закончил он.
Артемий Никитич машинально подошел к столу. Мысли его путались. Ему было страшно. Ему казалось, что в темных углах этого огромного подвала шевелятся и что-то шепчут кровавые тени. То ему слышались слабые стоны, то чьи-то мольбы.
В воздухе чувствовался странный, неприятный запах.
Он забирался в самое горло, раздражал его и заставлял кашлять. Это был запах жженого мяса.
– Итак, Артемий Никитич, поговорим еще разик, – начал Ушаков. – Будь сговорчивее, любезный друг, – и он искоса взглянул на горящий горн и на дыбу, – повинись.
– Мне не в чем виниться, – упавшим голосом ответил Кочкарев, – я ни в чем не виновен.
– Гм! Упрям ты, братец, как я погляжу, ну да ведь и мы упрямы, – произнес Ушаков, – и не таких, как ты, уламывали. Видишь ли, любезный друг, сам герцог, пойми только, сам его светлость свидетельствует, что ты виновен. Такому ли свидетельству не поверить? А, что скажешь?
– Что мне сказать? – возразил Кочкарев. – Меня оклеветали перед его светлостью.
– Всякому терпению, любезный друг, есть предел, – вздыхая, сказал Ушаков. – Ласковостью хотел взять тебя, ничто не помогло. Жаль мне тебя, ну что ж! Хоть и тяжко мне, но делать нечего, приступим к делу, благословясь, – он с лицемерным видом поднял глаза к страшным сводам и перекрестился.
Кочкарев весь содрогнулся и, на миг забывая о своей участи, с негодованием воскликнул:
– Андрей Иванович, не кощунствуй!
Лицо Ушакова передернулось, и рука, не кончив крестного знамения, невольно опустилась.
– Эй, молодцы! – громко крикнул он, указывая на Кочкарева.
Мгновенно к Артемию Никитичу бросились полуобнаженные люди, схватили почти бесчувственного старика, поволокли на скамью и живо сняли с него рубашку и башмаки. Он остался босой с обнаженным до пояса, худым, желтым старческим телом.
– Еще раз сознайся, милый человек, – ласково и убедительно проговорил Ушаков. – Ведь ты стар уже… Подумай о своей душе, не упорствуй. Повинись великой государыне, она милостивая, не бери греха на душу.
Эти слова привели в себя Артемия Никитича.
– Ты старше меня. Берегись гнева Божьего! – ответил он.
Ушакову было уже под семьдесят лет, и он не любил, когда ему напоминали про года. Быть может, он в самом деле боялся Божьего суда.
– Довольно, – прервал он, – в последний раз спрашиваю тебя, признаешь ли себя виновным в том, что бунтовал крестьян против всемилостивейшей государыни?
– Еще раз – нет, – твердо ответил Артемий Никитич.
Ушаков махнул рукой.
– Начинайте! На кобылу.
Полуобнаженного Артемия Никитича привязали к кобыле, длинному кожаному станку на четырех ножках, справа и слева стали два мастера с длинными на короткой рукоятке кнутами, так называемыми длинниками.
– Хе-хе, Артемий Никитич, – с тихим смехом произнес Ушаков, – не хочешь сказать правды, сами узнаем. На то у нас длинники, чтобы узнавать подлинную правду, коли скроешь что, тоже узнаем. Есть маленькие гвоздочки такие у нас, как вобьешь их под ноготочки, так человек и скажет всю подноготную. Помни это, друг любезный!.. Хе-хе!..
Отчаянием, ужасом и стыдом наполнилось сердце Кочкарева. Его, гвардии майора, старого воина и знатного дворянина, будут бить сейчас, как вора и татя.
О великий царь! Отчего не встанешь ты из своей гробницы! Встань, грозный и великий! Спаси верных твоих соратников! Спаси погибающую Россию!
Но крепок вечный сон могучего Петра, и гибнет его наследие, и гибнут постыдно лучшие люди, и правит свой сровавый пир немецкий конюх.
Кочкарев сделал отчаянное усилие, чтобы освободить руки, но сыромятные ремни только глубже врезались в взмученное тело.
Он закрыл глаза и стиснул зубы. Он ждал удара, и это ожидание было для него полно ужаса.
Но Ушаков медлил, очевидно что-то обдумывая, задумчиво поглаживая свой круглый подбородок.
Потом на его губах появилась улыбка, и, наклонясь к своему соседу, он что-то шепнул ему, тот сейчас же встал и вышел.
Прошло минут пятнадцать.
– Палач! Что ж ты! Начинай! – послышался хриплый, прерывающийся голос Кочкарева.
Пытка ожидания была для него тяжелее самой ожидаемой пытки.
Но Ушаков молча с улыбкой смотрел на него, продолжая поглаживать свой подбородок.
Он сделал знак палачам, и они так повернули кобылу, что глаза Кочкарева были направлены на дверь.
Эта дверь открылась, и на пороге появился сопровождаемый солдатами сержант Астафьев.
Он похудел и был бледен. Он также был неожиданно разбужен среди ночи и приведен сюда. Он, видимо, делал над собою крайние усилия, чтобы не выдать тех чувств, какие овладели им, когда он переступил порог застенка.
– А вот и сержант! – весело воскликнул Ушаков.
Астафьев шагнул к столу и в это мгновение услышал стон, и чей-то хриплый, полузадушенный голос произнес:
– Ты! Павлуша!
Тут только сержант заметил какого-то истощенного старика, привязанного к кобыле. Еще мгновение, и в этом измученном лице, в этих больших расширенных глазах Павлуша узнал старика Кочкарева. На минуту он остолбенел, потом яркая краска залила его лицо. Привычным жестом схватился он за бок, где обыкновенно висела шпага, но теперь ее не было, и крикнул в гневе и отчаянии:
– Злодеи! Палачи! Что они сделали с тобой!
Он бросился к кобыле, сильным движением оттолкнул одного из палачей, но тут его схватили опомнившиеся солдаты и палачи.
Павлушей овладел припадок бешенства. Одному из палачей он нанес такой страшный удар кулаком по лицу, что тот со стоном, обливаясь кровью, упал на каменный пол. Отчаянно отбиваясь, он, хрипя и задыхаясь, с пеной на губах кричал:
– Пустите меня! Я задушу этого старого палача…
Ушаков вскочил.
– В кандалы его! – не своим голосом закричал он.
Борьба против шести была слишком неравной. Павлуша скоро был сбит с ног, на него надели кандалы, охватывающие пояс, к которому, в свою очередь, были прикованы за цепь и ножные, и ручные кандалы, так что закованный человек не мог ни высоко поднять рук, ни сделать большого шага. Цепи замыкались тяжелыми замками. Весь этот снаряд весил значительно больше пуда.
Павлуше помогли встать и подвели к столу. Красный камзол его был весь изорван, и материя висела, как клочки мяса. На губах у него были пена и кровь, волосы прилипли к потному лбу. Он стоял, тяжело дыша, и его налившиеся кровью глаза с каким-то диким бешенством впивались в лицо Ушакова.
Но Ушаков уже успел вернуть себе обычную улыбку.
– А, господин сержант, – тихо начал он, – вы уже и здесь занялись душегубством. Теперь-то я вижу, каков ваш нрав.
– Мне все равно, – хрипло ответил Павлуша, – я знаю, отсюда никто не выходит живым. Делайте со мной, что хотите… Пустите его…
– Да что ты, приятель, – ответил Ушаков, – виданное ли дело, чтобы по слову преступника ослобонить другого преступника.
– Павлуша! Павлуша! – с тихим стоном произнес Артемий Никитич.
Слезы текли по его лицу. Лицо сильно покраснело. Его голова была туго прикручена к кобыле правой щекой.
И опять бешенство наполнило грудь Павлуши. Но он сдержался.
– Сжальтесь, – заговорил он, слегка поднимая закованные руки, – сжальтесь! Пытайте меня, если это надо. Он стар и дряхл…
– Павел, – раздался снова тихий, но твердый и повелительный голос, – негоже так унижаться. Встань!
– Ишь, какой ласковый стал, – с насмешкой проговорил Ушаков, – удушить не удалось, так в ногах валяешься, как холоп какой. Все-то вы таковы.
Павлуша с трудом поднялся на ноги.
– Да, – сказал он, – я унизился перед тобой, старым кровожадным псом, холопом и заплечным мастером. Но я унизился за старика, коего чту и люблю, как родного отца.
Хотя судороги подергивали лицо Ушакова, он все же хихикнул.
– Еще бы не любить, чай, племянница у него-то молоденькая да кругленькая.
Старик умоляюще взглянул на Павлушу, и тот понял его взгляд. Он сдержался и промолчал.
– Довольно, однако, о таковом поведении сержанта будет доведено до сведения его светлости, – проговорил Ушаков, – а теперь начнем.
Лицемерное выражение добродушия и ласковости исчезло с его лица, словно кто сдернул с него надоевшую маску, и оно показалось во всей своей природной отвратительности. Маленькие глаза засверкали, как у озлобленной крысы, верхняя губа поднялась, обнажая гнилые черные зубы, ноздри расширились. Голос вырывался с хрипом и свистом из его сведенного судорогой бешенства горла. Даже привычные мастера оробели.
– Ну, теперь сознавайся, – обратился он к сержанту.
– Мне не в чем сознаваться, – ответил сержант. – Умирать не дважды, не виновен я перед великой государыней.
– Хорошо, – прошипел Ушаков. – Начинай! – и он махнул рукой палачам.
В одно мгновение взвились длинники и со свистом опустились на желтую, худую спину Артемия Никитича. Спина окрасилась кровью. Глубокий протяжный стон вырвался из груди старика.
– Стой, стой! Остановитесь, палачи!.. Останови их, изверг, – закричал, не ломня себя, Павлуша, гремя цепями и шатаясь на ногах.
По знаку Ушакова мастера отодвинулись на шаг.
– Ну? – спросил Ушаков.
Павлуша едва держался на ногах.
– Он невинен, – собирая последние силы, сказал Павлуша, – казните меня, я…
Ушаков жадно слушал. Писцы приготовили перья.
Но, сделав нечеловеческое усилие, Кочкарев поднял голову и с искаженным лицом, страшно глядя на Павлушу, прохрипел:
– Молчи! Прокляну и тебя, и Настасью! Слышишь, молчи!
Его голос звучал дикой энергией.
– Заткните ему рот, – закричал Ушаков.
Мастера бросились к Кочкареву. Но его губы были уже плотно сжаты, глаза закрыты.
– Говори, – продолжал Ушаков, обращаясь к сержанту.
Тот с ненавистью и презрением посмотрел на него и отвернулся.
– Еще, – закричал Ушаков. Длинники взвились.
Все запрыгало в глазах Павлуши, завертелся, как волчок, Ушаков, заплясала дыба, завертелись колеса, пламя горна охватило весь подвал, и Павлуша с тихим стоном, загремев цепями, как труп, упал на каменный пол…