Текст книги "Я вспоминаю..."
Автор книги: Федерико Феллини
Соавторы: Шарлотта Чандлер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Мое поколение выросло – на идеализированном представлении о чудесной жизни в Америке, какой ее воплощало американское кино. Герой вестерна, частный детектив, словом, личность была в нем всем на свете. Отождествить себя с такой личностью было нетрудно. Отождествить себя с такой личностью хотелось. Личность была победителем, исполненным благородства героем. Думается, я впервые почувствовал ненависть к фашизму, когда он отрезал нас от Америки и всего, во что я был влюблен: американского кино и американских комиксов.
В мире американского кино дышалось легко и привольно. Его неизменно населяли богатые, счастливые люди. В то время казалось естественным, что тот, кто богат, должен быть и счастлив. По определению. Американцы были красивы и хорошо танцевали. Умение танцевать в моих глазах было неразрывно связано с богатством, а следовательно, и счастьем. Что до меня лично, то я так толком и не выучился танцевать. У меня всегда объявлялись две правые ноги. А эти американцы в своем благоустроенном мире, казалось, вечно танцуют на крышах небоскребов. А если не танцевали, то ели. Или разговаривали по своим белым телефонам. Именно тут зародилась моя страсть к кино.
По мере того, как я становился старше, работа приобретала для меня все большее значение. Когда вы очень молоды, вас разрывает на части потребность во многих удовольствиях. В эту пору, может статься, вам нужно не так уж много, чтобы почувствовать себя счастливым: ведь вам все кажется восхитительно новым. А старость – это время, когда мир сужается. Малозначительные вещи приобретают непропорционально большое значение. В вашей жизни играют роль немногие из тех, кто вас окружают, зато без этих немногих не обойтись. Малое становится огромным. Особым смыслом проникается процесс принятия пищи. Чувствовать себя молодым побуждает вас ваша работа, а не любовные связи. От них-то с определенного момента вы, напротив; начинаете чувствовать себя старше.
Когда я был очень молод, я задумывался о том, на что может быть похожа старость. Она представлялась чем-то не вполне реальным. Мне думалось, в преклонном возрасте я буду точно таким же, как сейчас, только, может, с длинной седой бородой, как у Санта Клауса, которую никогда не буду брить. Надеялся, что в этом возрасте буду есть все, что душа пожелает: моццареллу, макароны, сладкое, вдосталь поезжу по миру и похожу по музеям, на которые у меня никогда не оставалось времени.
Однажды я заглянул в свое зеркало для бритья и подумал: «Откуда, черт возьми, взялся этот старикан?» А потом понял, что этот старикан – я. И все, чего мне после этого захотелось, – это работать.
Есть вещи, которые интересовали меня всю жизнь, но которые я откладывал на потом – на то время, когда уже не буду работать. Главная из них – мне хотелось побывать во всех музеях мира и воочию увидеть столько произведений живописи, сколько хватит сил. Живопись всегда была моей слабостью. Она меня трогала. Трогала так, как, к примеру, никогда не трогала музыка. Мне бы хотелось повидать все, что вышло из-под кисти Рубенса. Он обожал увековечивать на холсте женщин того же типа, каких я набрасывал в своих смешных зарисовках. Был еще Боттичелли с его бело-розовыми девственницами и отроками крупным планом. Необыкновенно впечатлял меня и Иероним Босх. В Норвегии есть замечательный музей Эдварда Мунка; жаль, что я в нем так и не побывал. Но я и в Италии видел не так уж много. Давно собираюсь посмотреть на росписи церкви на пьяцца дель Пополо, всего в нескольких кварталах от моего дома. Пожалуй, на днях схожу. Может, покажу их какому-нибудь приезжему, а заодно и сам посмотрю.
Время в наши дни мчится галопом. Помню, как долго длился день в Римини. Я не спеша прогуливался по берегу. Колдовал над моим кукольным театром. Рисовал. А теперь просто не знаю, куда улетают дни, да не просто дни – недели, месяцы. Величайшая роскошь юности – в том, что совсем не задумываешься о времени.
Я подумываю о том, чтобы сделать об этом фильм. В детстве его ритм будет замедленным, а по мере того, как герой взрослеет, станет постепенно ускоряться. В конце – настолько, что у зрителя зарябит в глазах.
В свое время мне довелось прочесть в «Плейбое» рассказ Фредрика Брауна о человеке, открывающем секрет бессмертия. Единственное, что омрачает его существование, – то, что мир начинает вращаться вокруг него с нарастающей быстротой, так что луна и солнце все чаще сменяют друг друга на небосводе. В конце концов он становится музейным экспонатом: сидя за столом с пером в руке, застыв на полуслове какой-то рукописи. Экскурсовод объясняет посетителям, что он еще жив, только движется так медленно, что это можно уловить лишь при помощи специальной аппаратуры. Он пытается описать, что с ним случилось, но, возможно, пройдут века прежде, чем ему удастся завершить свой труд.
По мере того, как моя жизнь близится к концу, я все чаще задаюсь вопросом: куда она подевалась? В какую бездну провалилась? Отчего время летит так быстро?
Есть что-то странное в том, что о тебе во всеуслышание говорят люди, которые тебя не знают, о которых ты не имеешь представления. Ну, добро бы официанты, таксисты, люди, с которыми ты перекинулся одним-двумя словами; но те, кто тебя и в глаза не видел?..
И уж совсем невтерпеж, когда слышишь, что состояние твоего здоровья становится предметом обсуждения на телевидении. Ужас какой-то!
Мне всегда хотелось быть красивым и сильным физически, одним из тех, кого любят женщины и кому завидуют другие мужчины, вроде тех молодых спортсменов, что устраивали на пляже в Римини целые турниры греко-римской борьбы. Как минимум, хочется не потерять то немногое, что еще при мне, и не выглядеть стариком, пусть я им и стал. Однажды для меня засиял лучик надежды на то, что еще есть возможность испить из источника юности.
Один из знакомых рассказал мне о каком-то местечке в Румынии (названия я не запомнил), где практикуется особый курс лечения. Насколько я понимаю, там вам завязывают глаза и сажают на диету из овечьих желез. Поступаешь к ним, скажем, в семьдесят, а выходишь, когда тебе семьдесят один. Но все дело в том, что на семьдесят уже не выглядишь. Выглядишь на шестьдесят девять.
Так вот, разменяв восьмой десяток, я спросил моего знакомого, который там побывал (он на несколько лет старше меня), где находится эта чудодейственная клиника. Но он не вспомнил, как ни старался.
Мальчиком я притворялся больным, чтобы мне уделяли побольше внимания. В молодости – чтобы избежать призыва в муссолиниевскую армию. В зрелые годы – чтобы не участвовать в церемониях награждений и кинофестивалях, когда не удавалось придумать иного предлога. Наконец под старость мое здоровье основательно пошатнулось, и теперь я делаю все от меня зависящее, чтобы скрыть от окружающих правду, ибо моя телесная немощь отнюдь не преисполняет меня восторгом.
Верный признак старения – когда интервьюеры начинают спрашивать вас: «Что вы сделали бы иначе, доведись вам прожить жизнь еще раз?» Я нахожу что ответить, дабы не показаться грубым, но не рассказываю, какая картинка начинает мелькать у меня в голове: ведь меня сочтут распутным, безнравственным, а кому охота давать повод для смеха и кривотолков?
Мысленно вижу самого себя: вот длинный, костлявый Феллини поднимает тяжеленные гири. Это, пожалуй, я б и сделал, случись такая возможность. Занялся бы тяжелой атлетикой.
Мне никогда не нравилось собственное тело. Поначалу я был слишком тощим. Не хотелось, чтобы меня видели в купальном костюме, и вот результат: живя на море и любя море, я так и не научился плавать.
А потом мне не нравилось, что я слишком толстый. И всю жизнь – недостаточно мускулистый. Думал о том, чтобы найти время заняться бодибилдингом, но всю дорогу было не до того. Да и лень одолевала.
А когда стыдишься собственного тела, не так просто быть хорошим любовником.
Я был худощавым юнцом, который никак не мог набрать нужный вес. И он живет во мне до сих пор. Порой я устремляюсь бегом вверх по лестнице и искренне удивляюсь, что через несколько шагов вынужден остановиться; в былые времена такого не бывало. А тут – долго отдуваюсь, восстанавливаю дыхание, и от чего? От одной мысли о чрезмерной нагрузке на сердце.
Я живу настоящим. Никогда не мог заставить себя всерьез задуматься о будущем. Будущее для меня – нечто из области научной фантастики. Хоть я и вправду старею, мне никак не удается вообразить себя дряхлым стариком. В мыслях я вижу себя молодым, а зеркало для бритья твердит об обратном. Вот причина, по которой я стараюсь в него не смотреть, когда бреюсь, хоть и режу себя немилосердно. Жаль, что мне не идет борода. Картинка, живущая в моем мозгу, не соответствует изображению в зеркале; вот почему, рисуя, я по-прежнему изображаю себя тощим и молодым.
* * *
Человек, обретающий способность летать, – сюжет, страстно интересовавший меня с юности. Даже мальчишкой я думал о том, как было бы здорово взять и полететь.
Мне всегда снилось, что я умею летать. Взлетая во сне, ощущал необыкновенную легкость. Я обожал эти сны. Они приводили меня в экстаз.
Временами у меня вырастали гигантские крылья, почти неподъемные; их мог разглядеть каждый. А временами в них и вовсе не было нужды: я просто воспарял, движимый скрытой внутри энергией. Подчас летел в определенном направлении. А подчас бесцельно парил в пространстве.
Странно: ведь нет ничего, что я ненавижу сильнее, чем воздушные перелеты. Единственный способ перемещаться по воздуху, какой мне по вкусу, – это летать, не садясь на самолет.
Коллеги и соавторы удивлялись, с чего это мне приспичило снимать фильм о человеке, который способен летать. Они были в курсе моей «любви» к авиации. Я отвечал им: «Это метафора». И они умолкали.
Но в зрелые годы (кое-кто назвал бы это началом старости) мне стало сниться, что взлететь я уже не в силах. Иными словами, я стал тем, кто некогда мог летать. Вывод ясен: в свое время я умел это делать и мог в полной мере контролировать свой необычный дар. И вот я его лишился.
Это было ужасно. Невыносимо. Утратить такой талант. И мне, безраздельно им владевшему, не в пример другим было ведомо, что такое испытать это чудо.
Я решил, что не могу оторваться от земли потому, что слишком толст. Ответ был как нельзя проще: сесть на диету. Простые ответы, однако, не так просты, как кажутся на первый взгляд. Действительно, что может быть «проще», чем сесть на диету? Я проделывал это сотни раз. Всегда начиная с того, что прокручивал это в голове. Там она начиналась и там она неизменно кончалась. Там же я проделывал упражнения – ту гимнастику, каковой предстояло побудить меня испытывать гордость, лицезрея собственное тело. Срок моей диеты всегда завершался с началом очередной трапезы. А последняя бывала обильнее, чем раньше. Мысль о диете всю жизнь будила во мне зверский голод. Его рождал страх лишиться чего-то родного и близкого – понятие, хорошо известное специалистам по психологии голодания. Таким образом, для меня сидеть на диете означало прибавлять в весе.
Теперь мне ничего не остается, как посмотреть в глаза тому факту, что спутнику такого большого отрезка моей жизни Дж. Масторне уже никогда не взлететь. И теперь у меня нет сомнения, что я действительно воспарял в свободное пространство. Воспарял, снимая фильмы.
Дар становится благословением лишь тогда, когда его ценят по достоинству и им не пренебрегают. Мне кажется, величайший дар, каким наделила меня жизнь, – мое визуальное воображение. Оно было источником моих сновидений. Оно пробудило во мне способность рисовать. Оно придает очертания моим лентам.
Фильмы – итог определенного времени, но ко мне самому это не относится. Когда мне случайно доводится увидеть кадр из моих картин, сделанных тридцать лет назад, я сознаю это с особой ясностью.
Положим, кто-нибудь напомнит мне: «Представь себе, ты сделал это тридцать пять лет назад!» (Почему-то их всегда подмывает удлинить реальную дистанцию.) В таких случаях отвечаю со всей категоричностью: нет, «представить себе» этого не могу. Ибо, с моей точки зрения, это было вчера.
Когда я был моложе, на вопрос о том, что такое старость, ответил бы: «Это необходимость отказаться от полуденной оргии».
Я существую, пока верю, что сниму еще один фильм. В каком-то смысле это самообман. Меня могут списать, но я-то останусь в неведении. Важно не знать, когда роковой момент наступит.
Меня не заботит, молод я или стар, но мне приходится заботиться о своем здоровье. Ибо жить мне хочется, только пока я здоров и активен.
Когда пятьдесят лет прожил рука об руку с одним человеком, с ним связываешь все свои воспоминания; это чем-то напоминает общий счет в банке. Не то чтобы ты к ним каждый божий день апеллировал. Вообще говоря, людям, привыкшим жить настоящим, несвойственно напоминать друг другу: «А помнишь ту ночь, когда мы…» В этом просто не возникает необходимости; вот что прекрасно. Ты наверняка знаешь, что твой партнер помнит. Таким образом, пока твой спутник жив, прошлое не перестает быть частью настоящего. Это лучше любого дневника; ведь вы оба – не что иное, как ходячие дневники. Прошлое может представлять особенную важность для тех, у кого нет детей, кто не видит собственного будущего, воплощенного в лице своих сыновей или внуков. Вот почему нам обоим так дорога мысль о том, как будут смотреться завтра и послезавтра, как отложатся в памяти следующих поколений те фильмы, что мы сделали.
Когда я говорю о «наших» фильмах, я отнюдь не имею в виду только те, в которых я снимал Джульетту. Для меня ее присутствие во всех моих лентах – неоспоримый факт; она жила в них, даже сидя дома и не показываясь на студии; ведь она думала обо мне и любила меня. Я часто звонил ей. Как бы поздно ни возвращался я со съемок, она всегда дожидалась меня, готовила ужин. И была – фактически моим первым помощником. Ей первой я часто показывал то, что только что написал.
Но я никогда не показывал кому бы то ни было, не исключая и Джульетты, то, что у меня не до конца отстоялось. Для меня это было принципиально: рассказывать лишь о том, что окончательно выстроилось у меня в голове. В противном случае мне могли бы сказать: «Ты можешь сделать это» или «Ты можешь сделать то», и я был бы поставлен в тупик, ибо мои персонажи еще не начали жить у меня в мозгу собственной жизнью. А как только это происходит, почва для сомнений отпадает. Стоит мне проникнуть в глубь души героев моих лент, и я уже в силах представить, что думает он или она, что каждый из них думает. И тогда не остается ни малейшего шанса, что я их предам.
То, что я делал всю жизнь, по сути было не работой, а долгим отпуском. Моя работа и мое хобби – одно и то же. Ведь моя работа заключается в том, чтобы делать фильмы. Но делать фильмы – и мое хобби. Делать фильмы – моя жизнь.
Мои рука и мозг таинственно связаны воедино тем, что именуется вдохновением, творческим даром. Для того, чтобы меня осенило, карандаша не требуется; но лишь когда карандаш в руке, начинает по-настоящему работать мое воображение. Всегда важно, чтобы хороший карандаш был под рукой. Само собой разумеется, когда я вижу сны, карандаш мне ни к чему, но когда просыпаюсь, он незаменим, дабы в книгах моих снов запечатлелись посетившие меня озарения.
Вдохновение, по-моему, не что иное как прямой контакт между вашим рассудком и подсознанием. У художественного творчества – своя специфика, предстающая творцу в качестве некой непреложности. Все безошибочное в творческом процессе имеет своим источником вдохновение. А сопутствующую этому процессу спонтанность порождают здоровое самоощущение и соответствующий настрой.
Стоит мне начать разрабатывать одну идею, как в моем мозгу возникает целый каскад других, зачастую не связанных с первой. И каждая властно требует к себе внимания, каждая взывает: «Я, я, я! Хочу родиться». Каждая стремится перекричать других.
Когда я советую Джульетте бросить курить, окружающие думают, что втайне я ей завидую: ведь сам-то я уже много лет не притрагиваюсь к сигарете. Курить я бросил, когда в груди стало болеть. И натурально счел, что ей это тоже здоровья не прибавит, особенно учитывая, что смолит она не переставая. Между прочим, то, что ее героини все время курят на экране, вовсе не случайно. Словом, курение не слишком облегчало ей жизнь и совершенно определенно осложняло мою. Сигаретный дым начал меня раздражать, и я терялся в догадках: как вообще он мог мне нравиться?
По-моему, Джульетта опасалась, что, бросив курить, непременно растолстеет. Во мне она видела вещественное тому доказательство – даже несмотря на то, что я сначала растолстел, а потом уже завязал с курением. Для нас это стало причиной таких разногласий, что мы не только завели в квартире персональную курительную, но, выезжая вместе куда бы то ни было, стали заказывать номера в гостиницах с учетом данного обстоятельства.
* * *
Что такое политкорректность, мне неведомо. Мне доводилось слышать это слово в Америке. Но я не знаю и, откровенно говоря, не желаю знать, что на сегодняшний день «политкорректно», а что нет. Я привык говорить от своего имени, хотя и сознаю, что время от времени, конечно, не могу не ошибаться: ведь у меня так мало источников информации о происходящем вокруг. Разумеется, я не склонен принимать за данность то, о чем читаю, лишь потому, что это напечатано. Да и телевидение, думается, не столь сообщает о фактах, сколь создает определенное мнение о них – хотя бы в силу небеспристрастности тех, кто это делает, и той обманчивой многозначительности, какую сообщает тому или другому факту бесконечное муссирование. Я никогда не стремился вступить в какую-нибудь партию, стать членом того или иного клуба, словом, выражать некое «общее мнение».
Долгое время я пребывал в. убеждении, что смерть – это то, что происходит с другими. Однако, все плотнее приближаясь к тому, что считается пределом среднего срока жизни, я отдаю себе отчет: у меня в запасе не много времени. Я уничтожил большую часть своих бумаг; не хочу, чтобы в чужие руки попало что-то, что может повредить репутации Джульетты или моей собственной. У меня нет детей, благосостояние которых необходимо было бы обеспечить. В будущем же от моего имени предстоит говорить моим фильмам; надеюсь, что так оно и будет.
Часто слышу, как утверждают: самая лучшая смерть – когда, изрядно пожив, просто закрываешь глаза и не просыпаешься. Моментальная смерть. Такой смерти я для себя бы не хотел.
Мне хотелось бы, подойдя вплотную к последнему рубежу, находясь в предсмертной коме, познать то мистическое озарение, в котором раскрылись бы извечные тайны мироздания. А затем прийти в себя настолько, чтобы быть в силах запечатлеть увиденное в фильме.
Мне страшно подумать о болезни и немощи, которые могут лишить меня возможности работать. Я вовсе не жду своего конца, но никогда не боялся его так, как боюсь старческого маразма. Я вовсе не желал бы дожить до ста лет.
Ребенком я был болезненным, у меня бывали обмороки, причиной которых, по мнению доктора, являлась сердечная недостаточность. Он не исключал того, что я умру в раннем возрасте. Что ж, несколько лет назад стало ясно, что его прогноз не оправдался. А то, что в детстве ко мне относились как к больному, обеспечивало мне максимум сочувственного внимания. Меня это ничуть не ущемляло. Напротив, помогало ощутить собственную избранность. В соседстве смерти было что-то таинственно романтичное.
Сегодня я смотрю на это иначе. Заболеть и утратить способность работать для меня значило бы умереть при жизни. Мысль о физической немощи вызывает у меня ужас. Подумать страшно, что может прийти день, когда я не смогу заниматься любовью восемь раз кряду.
Или хотя бы семь.
Когда я был маленьким, мои сверстники то и дело говорили: «Вот когда я вырасту…» Я никогда не говорил ничего такого. Я просто не видел себя взрослым. Меня это не интересовало. Ну никак не мог представить, что когда-нибудь вырасту и стану таким же, как все большие дяди, что ходили вокруг. Может быть, поэтому я состарился, но так и не вырос.
Федерико Феллини скончался в Риме 31 октября 1993 года.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Впервые я встретилась с Федерико Феллини весной 1980 года в отеле во Фреджене, примерно в часе езды от Рима, неподалеку от его тогдашнего загородного дома. Инициатором встречи выступил наш общий знакомый, итальянский продюсер Марио де Векки. До этого момента мне не доводилось беседовать с Феллини даже по телефону. Я не могла точно рассчитать, сколько времени потребуется, чтобы добраться из Рима до Фреджене, и, боясь опоздать, приехала на сорок минут раньше.
Я сидела, несколько обреченно созерцая вторую чашку капуччино, так как Феллини опаздывал; в конце концов я начала сомневаться, что он вообще появится. К счастью, я была без часов, так что не могла точно определить, который час. Феллини славился тем, что назначал свидания и не приходил на них; однако я никак не предполагала, что он поступит таким образом и со мной. Это не вязалось с образом человека, какой у меня сложился на материале его творчества. Я приехала в Рим с твердым намерением побеседовать с ним, а потом написать об этом.
В этот солнечный воскресный день бар «Кончилья» был пуст; только официант изредка посматривал в мою сторону на случай, если я пожелаю заказать третью чашку капуччино. Все были на улице, наслаждаясь весенней погодой. Книга, которую я прихватила с собой, мне надоела, и я просто смотрела в окно. На пляже не было ни одного свободного фута (в данном случае, метра); все было заполнено людьми. Казалось, число солнцепоклонников уступало лишь количеству выстроившихся автомобилей, хотя непохоже было, чтобы кто-то управлял двумя сразу. Очевидно, феллиниевское Фреджене было чрезвычайно популярным местом для уик-эндов.
За спиной раздался звук приближающихся шагов. Повернувшись, я узнала Феллини, который сел рядом со мной. Он был высокий, шести футов ростом, выглядел рослым и массивным. Такое впечатление создавал не только его рост, но и широкие плечи и грудная клетка. Казалось, костюм ему маловат.
Его голос звучал тише, чем можно было ожидать от человека подобного телосложения; хотелось придвинуться к нему поближе, чтобы расслышать каждое слово. Если это не удавалось, он мог приблизить собеседника к себе, взяв за руку или обняв за плечи. В общении с ним немалую роль играл физический контакт. Мне казалось, что в его голосе звучали нежные нотки. Это придавало всему, о чем он говорил, некоторую степень интимности.
Он извинился за опоздание, а затем объяснил, что на самом деле это не совсем так. Как и я, он приехал раньше времени и сел за столик в соседнем зале. Я не догадалась туда заглянуть, считая, что прибыла слишком рано.
С напускной театральностью он произнес: «Мы потеряли сорок пять минут общения друг с другом. Они невосполнимы, но мы должны постараться!»
В тон ему я ответила: «Боюсь, мы никогда не наверстаем упущенное, но постараться не мешает».
Со своей стороны могу заметить, что на протяжении последующих четырнадцати лет я действительно так и не наверстала упущенного, так как все встречи заканчивались слишком быстро. По большей части они носили шутливый характер с элементами насмешки, даже в тех случаях, когда затрагивались серьезные темы – особенно если речь шла о чем-то значительном.
Феллини часто говорил чрезвычайно оживленно: прибегая то к языку выразительных взглядов, то к богатому набору жестов в итальянском духе, выражающему все, и даже несколько больше, чем требуется. В хорошем настроении, рассказывая один из своих анекдотов, Феллини мог изобразить любого персонажа.
Феллини вносил в ровное течение жизни игровое начало. В нашу первую встречу он сказал мне, что «шутливые» интервью – самые интересные: они не только забавнее, но и откровеннее прочих. Когда я спросила его, как удастся достичь подобной доверительности, он ответил, что правил вообще не существует; нам предстоит отыскать собственный модус. Он сравнил это с излюбленной им атмосферой на съемочной площадке, сказав: «Я стремлюсь к гибкости, стараюсь не загонять никого в рамки. Все должно быть импульсивно, легко, с огоньком – как в детских играх».
Безусловно, он имел в виду благополучное детство, предполагающее материальную обеспеченность, комфорт и свободу самовыражения. «Многие считают, – развивал Феллини свою мысль, – что я веду себя как капризный ребенок, привыкший творить на съемочной площадке все, что мне вздумается; наверное, так оно и есть», – подтвердил режиссер. Он говорил, что на него повлиял проявившийся еще в детстве интерес к профессии кукольника; что-то от нее, вероятно, перешло в его теперешнюю творческую практику. Как режиссер, мотивировал Феллини, он не может позволить себе таких формулировок, как «я думаю, может быть, возможно»; остается единственный вариант: «Я хочу». Руководитель съемочного процесса по определению должен вести себя решительно и уверенно; быть может, поэтому кое-кто может счесть его высокомерным.
На нашей первой встрече, выпив в ожидании его прихода несколько чашек капуччино, я заказала 5ргети1а сН агапсе го§ 8е – итальянский апельсиновый сок, столь же темно-красный, как томатный. Феллини тут же сказал мне, что если корольки в этом году не уродились, он может сам раскрасить для меня апельсины красным. Внезапно за венецианскими окнами набежали тучи. Феллини поинтересовался, известно ли мне, что в число его многих талантов входит и способность вызывать солнце. И, не дожидаясь ответа, взмахнул рукой. Тучи вмиг рассеялись, и вновь ярко засветило солнце. Начало было обнадеживающим.
Принесли темно-красный апельсиновый сок. Я отметила, что он окрасил апельсины в безусловно подходящий цвет, чем доказал, что он – настоящий художник. Он пригласил меня в свой офис посмотреть его рисунки.
С нашей первой встречи Феллини уехал на велосипеде. За рулем он не смотрел перед собой, а оглядывался назад, то есть поступал прямо противоположно тому, что, по его словам, делал, снимая фильмы. Он обернулся ко мне, сначала махнул одной рукой, затем – другой, а потом обеими руками одновременно. Под тучной фигурой Феллини, облаченной в безукоризненный парадный костюм из синего шелка с белой рубашкой и голубым галстуком, велосипед казался до смешного маленьким.
На следующий день я пришла к нему в офис на Корсо д'Италиа в Риме. Впечатляющий фасад дома постройки 1920 года скрывал за собой еще более привлекательный интерьер; последнее вообще характерно для итальянских зданий, умеющих хранить свои секреты. За стеной был сад, разбитый не в расчете на одобрение окружающих, а на радость обитателям дома. По нескольким ступенькам я поднялась на первый этаж, в квартиру, служившую ему офисом.
Комната с высоким потолком была под стать ее владельцу. Она напоминала Феллини. Просторная и солнечная; опрятная, но обжитая; обставленная по-мужски сдержанно и удобно. Это была комната, где начисто отсутствовали атрибуты роскоши и светской суеты; подобного положения вещей, объяснил Феллини, он достиг посредством большого усилия воли; он хранит лишь немногое, дабы избежать загромождения. С годами он обнаружил, что сфера его интересов отнюдь не расширилась. Но не то чтобы сузилась, а скорее в концентрированном виде сосредоточила в себе то, что он считал своим внутренним видением. Иными словами, неким подобием тоннеля, погружаться в который раз за разом побуждала его работа. Светом в конце тоннеля становился завершенный фильм. А сам выход на свет служил сигналом, что близится пора нового погружения.
«Моя работа – это моя жизнь, – сказал он мне. – Больше того, это мое счастье. Отдых для меня – наказание».
И продолжил: «Творчество – духовная работа не прекращающего грезить человечества. Самая важная сторона творческого процесса – установление контакта с внутренним «я» художника и выявление таящихся в нем мотивов.
Фантазия обладает для человека большей ценностью, нежели реальная жизнь. Это легко проверить: начните высмеивать что-нибудь реальное в жизни другого, и это, возможно, сойдет вам с рук; но вам никогда не простят насмешек над плодами чьей бы то ни было фантазии».
Он подвел меня к потертому кожаному дивану, напоминавшему вытертую до блеска атласную перчатку. Демонстрируя свою натуру – натуру человека, не привыкшего делать что-либо наполовину, он шагнул размашистым шагом к одной из книжных полок, заполненной толстыми альбомами его рисунков. Аккуратно достал один из них. Обложка альбома имела такой же потрепанный вид, как и все имущество хозяина этой комнаты. Невозможно было представить себе, что здесь вообще может быть что-нибудь новое. Похоже, стоило Феллини принести что-нибудь новое к себе в офис, как эта вещь старилась уже по дороге. Он сел рядом со мной на диван, положив на колени тяжелый том из уважения к моей белой плиссированной юбке.
«Сонники с моими рисунками сильно запылились, – сказал он. – Я не любитель заглядывать в прошлое».
Показанные им наброски представляли собой не его сновидения, а ночную игру его воображения. «Это действительно видения, а не сны. Подсознание человека создает сны, но его видения – их подсознательная идеализация.
Вот одно из них: я лежу голый на железнодорожных рельсах, – сказал он, открыв альбом на первой странице. – Видимо, это оттого, что в сексуальных отношениях и в жизни я ощущаю свою незащищенность и знаю, чем рискую. – Он вздохнул. – Да, жизнь с женщинами исполнена опасности».
Он перевернул страницу. На ней был изображен тщедушный юноша, погребенный под пышнотелой, типично «фелли-ниевской» женщиной. «В моих набросках, – пояснил он, – Феллини – это несчастное, голое, хилое создание. Он очень худ. Кожа да кости. В своих снах я никогда не бываю толстым. К тому же некогда у меня было больше волос. Он вот-вот задохнется от любви этого исполинского, вулканоподобного воплощения сексуальности. Он надеется заняться с ней любовью. Но ее слишком много для него, его раздавят. Бедный парень. Пропащий человек, жертва собственного либидо. Но умрет счастливым.
Я нарисовал себя таким, каким был примерно в двадцать лет. Это оттого, что внутри я не изменился. Именно так я продолжаю себя ощущать, именно таким себя вижу».
Я спросила его о рисунке с телефоном; на нем было изображено одно и то же женское лицо, только с двумя разными выражениями, одним восторженным, другим гневным.
«Это женщина, с которой я говорю по телефону, – ответил он. – Она страшно ревнует, так как считает, что в моей жизни есть другие женщины. Она права, но не уверена, она лишь подозревает. Женщины соперничают из-за меня – в моих снах».