355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федерико Феллини » Я вспоминаю... » Текст книги (страница 16)
Я вспоминаю...
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:24

Текст книги "Я вспоминаю..."


Автор книги: Федерико Феллини


Соавторы: Шарлотта Чандлер
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

Между прочим, именно Гуччионе пришла в голову идея снять «Феллини-Екатерину Великую» – мысль, которая оказалась мне очень по душе. Мы много говорили о том, как это можно сделать, но до дела так и не дошло.

В «Городе женщин» зрителю предстает мир, увиденный глазами Снапораза. Это видение человека, для которого женщина – всегда тайна. Причем не только женщина – объект его эротических грез, но и мать, жена, знакомая в гостиной, шлюха в спальне, Дантова Беатриче, собственная муза, соблазнительница из борделя и т. п. Женщина – тот неизменный объект, на который проецируются его фантазии. Я уверен, что испокон веку мужчина скрывал лицо женщины разнообразными масками. Но это были именно его, а не ее маски. Это маски вуайера, и прячут они отнюдь не то, что кажется на первый взгляд. Их породило подсознание мужчины, в них запечатлелось его потаенное «я».

Не помню, когда мне впервые пришло в голову имя Сна-пораз. Подумалось: вот смеху было бы, если бы так звали… Мастроянни! Сказано – сделано; я начал звать его Снапора-зом. А когда замысел «Города женщин» стал обретать очертания, мне показалось, что оно как нельзя лучше подходит персонажу, которого он собирался играть. Оно вызывало кучу вопросов. «Что это за имя такое? Что оно означает?» – наперебой спрашивают меня.

В ответ я делаю заговорщицкую гримасу, как бы намекая, что в нем заключен некий неприличный, неудобопроизносимый смысл, отчего иные из допрашивающих конфузятся.

Что до Мастроянни, то не могу сказать, чтобы оно преисполняло его восторгом; подозреваю, впрочем, когда я окликал его «старина Снапораз», его вводила в уныние не столько огласовка имени, сколько «старина»…

Прибывая на съемочную площадку, Мастроянни приходилось буквально пробиваться сквозь строй женщин: одни были заняты в фильме, другие толпились у ворот «Чинечитта», стремясь хоть одним глазком взглянуть на своего кумира. Казалось, всеобщее поклонение, цветы и все такое должны импонировать ему; однако моего друга это лишь нервировало. Как-то он мне признался: «Все эти женщины с букетами – до чего они меня пугают».

В связи с «Городом женщин» на меня обрушилось много упреков, особенно со стороны женщин. Меня даже обозвали антифеминистом. Ни в жизнь не поверил бы, что фильм дает основания для подобной трактовки. Это лишь укрепило меня в мысли, что никогда нельзя знать наперед, что публика усмотрит в твоем произведении. Мне мой фильм кажется честным, забавным и откровенным.

В числе моих лучших друзей – несколько женщин. Я всегда испытывал потребность в теплоте, какая возможна только в женском обществе. Когда на съемочной площадке женщины, мне работается с особым подъемом. Женщины, как никто, умеют восхищаться и воодушевлять. Их внимание меня стимулирует; быть может, я и делаю то лучшее, на что способен, оттого, что стремлюсь показать им, из какого теста сделан. Знаете, как тот самовлюбленный павлин, что распускает хвост веером, дабы покрасоваться перед самкой. Снимать фильм о солдатах или ковбоях, фильм без женщин, мне не доставило бы ни малейшего удовольствия.

Большую часть моей жизни я прожил с одной женщиной, Джульеттой. На съемочной площадке мне помогают женщины-ассистенты. Некоторые из любимых персонажей моих фильмов – женщины. Не представляю, что имеет в виду критик, утверждающий, что мои фильмы – о мужчинах и для мужчин. Джельсомина, Кабирия, Джульетта – все они в моих глазах так же реальны, как живые люди, которых мне доводилось знать.

Десять тысяч женщин! В действительности это, может, и скучновато, но только не в фантазии. А разве фантазия – не главное? Предполагается, что на торте, который доктор Кацо-не преподносит своей десятитысячной избраннице, горят десять тысяч свечей, но в действительности это не так. В кино Иллюзия важнее реальности. Что до реального, то оно вовсе не выглядит таковым. Чтобы сделать реальное видимым, подчас приходится много раз снимать то или другое.

Образ доктора Кацоне я смоделировал с Жоржа Сименона, после «Сладкой жизни» ставшего моим хорошим знакомым. Так вот, он рассказал мне, что, начиная с тринадцати с половиной лет, осчастливил десять тысяч женщин, ни больше, ни меньше. Похоже, в этом отношении его память лучше моей.

Меня неизменно спрашивают – как правило, студенты, преподаватели и критики – зачем я делаю мои фильмы, что хочу ими сказать. Иными словами, им хочется знать, что побуждает меня снимать кино. Из этого явствует, что существуют причины более веские, нежели творческая потребность. С таким же успехом можно спросить курицу, зачем она несет яйца. Она просто исполняет единственное жизненное предназначение, на какое способна, не считая того, чтобы быть съеденной. Разумеется, нести яйца для нее предпочтительнее. Я – как та балерина из «Красных туфелек», которая на вопрос, зачем она танцует, отвечает: «Я просто должна».

Когда я говорю интервьюерам правду, она их разочаровывает и им это не нравится. Подчас, если я в соответствующем настроении, я стараюсь измыслить причины, которые могли бы меня побудить (но в действительности не побуждают) делать то или другое. Стараюсь быть обходительным, понравиться собеседникам, но в результате всегда начинаю злиться. Они не дают нашей встрече закончиться тихо-мирно. Награда за ответы на их вопросы всегда одна и та же: задают еще один.

Когда-то мне казалось, что не худшим жизненным вариантом для меня было бы открыть ресторан. Потом до меня дошло: это предполагает ответственность, а настоящее удовольствие я испытываю не от того, что владею рестораном, а от того, что ем в нем.

Все на свете я постигаю эмоционально и интуитивно. Я вроде повара, стоящего на кухне, полной самой разнообразной снеди, знакомой и незнакомой. Повар задается вопросом: «Что я сегодня приготовлю?» Внезапно меня осеняет: я начинаю вертеться, греметь сковородками, смешивать и помешивать; так на свет появляется новое блюдо. Разумеется, это всего-навсего сравнение. Вообще-то готовить я не умею. Давным-давно, когда я был очень молод, я, быть может, и испытывал склонность к кулинарии, но скоро выяснилось, что единственное, что меня по-настоящему интересует, это вкусно поесть.

Журналисту, которому придет в голову спросить меня: «Что побудило вас изготовить спагетти по-феллиниевски?» – просто так не скажешь: «Есть захотелось». Ему покажется, что я проявляю неуважение к прессе, он уйдет недовольный и напишет что-нибудь, что побудит людей держаться подальше от моего ресторана. Поэтому мне приходится рассказывать басни о том, что-де в миг необычайного озарения мне снизошел Эскофье, а в себя я пришел, лишь когда мне на голову упала супница– совсем как то ведро, что спасало меня в «Клоунах».

Честно говоря, я не могу объяснить, что побуждает меня снимать кино. Мне просто нравится создавать образы. Вот и все. Это заложено в моей натуре. По-моему, это достаточное объяснение.

До двадцати пяти лет я не сознавал, чем мне хочется заняться в жизни. Мне и в голову не приходило стать режиссером. А если б и пришло, я наверняка решил бы, что не сумею или что такой возможности не представится. Делая свое дело – дело сценариста, я сидел на съемочной площадке, где по моим сценариям снимали фильмы, и дивился всему, что вокруг меня происходило. Всерьез я оказался вовлечен в это, когда начал работать с Росселлини. Он не просто снимал – он жил этим. Жить этим – так было напряженнее, труднее, но чудеснее.

Я услышал негромкий внутренний голос, сказавший мне: «Да, ты можешь быть режиссером». Быть может, этот голос всегда жил во мне, но раньше я его не слышал.

Когда мне было десять, я устраивал на балконе спектакли для детей с соседних дворов. Эти спектакли были очень похожи на фильмы, что я смотрел в кинотеатре «Фульгор», и дети смеялись. Мать говорит, что я брал с них деньги, но я этого не помню. Правильно обходиться с деньгами так и не научился. Но если моя мать права, то я был на верном пути: к тому, что бесплатно, люди всегда относятся с инстинктивным подозрением. Пусть каждый из моих маленьких зрителей платил по медному грошу, все равно это значило, что я был профессионалом.

Одной из причин, заставивших меня заинтересоваться учением Юнга, было то, что наши индивидуальные поступки он пытается объяснить в терминах, апеллирующих к коллективному сознанию. В итоге, когда у меня не находится готового объяснения для чего бы то ни было, оно отыскивается в арсенале его теорий. Подойди ко мне журналист в мои детские годы и спроси, зачем я устраиваю кукольные представления, я, вероятно, ответил бы: «Не знаю». Теперь, «огда я стал в шесть раз старше, если не мудрее, я могу сказать: «Таков архетип моего коллективного бессознательного». И задержать дыхание – до того момента, пока на голову мне, дабы скрыть мою напыщенность, не упадет заветное ведро.

Тогда ученый попросит меня объяснить для вечности, что меня побуждает без конца бросать вниз пустые ведра. И положит мой ответ в основу своей докторской диссертации.

Глава 16. Лучший способ путешествовать – не выходя из павильона

Переезжать с места на место я не люблю, ибо мое хобби – странствия мысли. Меня быстро утомляют дорожные хлопоты и неурядицы, но стоит моему бренному телу принять удобную позу в привычном окружении, как ум пускается в вольное плаванье, в мгновение ока освободившись от докучных забот (не надо ли было взять с собой лишнюю пару белья, хорошо ли завинчена крышка на тюбике с зубной пастой и т. п.). Когда я сижу в самолете, самое сильное мое желание – вырваться из его стальной клетки; чувство клаустрофобии напрочь парализует мою фантазию. В этом плане для меня нет разницы между салоном пассажирского самолета и больничной палатой.

Находясь в поездке, я ощущаю себя предметом багажа, только наделенным набором органов чувств. Жутко не люблю, когда меня перебрасывают с места на место. В то же время мне доставляет истинное удовольствие слушать, что рассказывают о своих путешествиях другие. Так, избегая бытовых неудобств, даешь пищу воображению. Время от времени приговариваешь: «Как интересно!», «Как занятно!» – и при этом ничуть не лукавишь; просто про себя думаешь: хорошо, что это не я стою в зале ожидания аэропорта, вслушиваясь в лай громкоговорителя и не без труда осознавая, что мой рейс в очередной раз откладывается.

Мальчиком я любил путешествовать, вбирать в себя впечатления от новых мест; но вот мне случилось попасть в Рим й в нем обрести мою собственную вселенную. С тех пор в какой бы город я ни попадал, я тотчас начинал тихо ненавидеть его, ибо он отдалял меня от единственного места, где мне дей-ствительно хотелось быть. Временами это становилось чуть ли не наваждением. В Риме я чувствовал себя почти неуязвимым; мне казалось, в стенах этого города со мной ничего не может случиться. В любом же другом месте земного шара мне угрожали бесчисленные опасности.

Впервые приехав в Рим, я испытывал чистое любопытство; нельзя сказать, чтобы я связывал с ним все свои надежды на будущее. Верхом моих ожиданий было стать успешно публикующимся журналистом и карикатуристом.

В дальнейшем не меньшее любопытство будили во мне многие другие города, прежде всего, в Соединенных Штатах. В годы войны с экранов наших кинозалов не сходили ослепительно красивые и безупречно одетые мужчины и женщины; они всю дорогу танцевали, блистали на званых вечерах, поглощали изысканные блюда. Да, их холодильники всегда были набиты до отказа. Меня неотразимо влекла к себе Америка – эта сказочная страна, где все были довольны и богаты. О, как мне хотелось в ней побывать! Все американские фильмы, что мне довелось увидеть, выстроились в моей голове в ее волнующе притягательный образ.

Когда наконец я туда попал, эти радужные представления показались наивными детскими зарисовками. Все в США было больше и одновременно меньше, нежели в миражах моего воображения. Реальная Америка оказалась непостижимой для моего восприятия, ибо чересчур уж не походила на Америку моих грез. Я понял, что никогда не смогу узнать и понять ее по-настоящему, и решил спастись бегством. Две Америки, реальная и придуманная, существовавшая лишь в моем воображении, яростно оспаривали друг друга, но постепенно в моем мозгу возобладала вторая. Имевшая поразительно мало общего с действительной, пока я не сел на самолет и не полетел туда.

Не помню, сколько раз мне предлагали снимать фильмы за границей, в особенности в США. Однако я бываю в форме, работая только в Италии, и тому есть несколько причин. Замечу, языковая проблема – для меня не главная. Мне нередко приходится работать с актерами-иностранцами, и я без труда нахожу с ними общий язык. К съемкам «Сатирикона», например, я сознательно привлек много англоязычных исполнитепей (англосаксы, по-моему, лучше отвечают нашим представлениям о том, как выглядели древние римляне), и они с легкостью меня понимали. Я давал им указания по-английски. Таким образом, язык вряд ли стал бы камнем преткновения, зайди речь о моей работе в каком-нибудь другом центре кинопроизводства, не исключая Голливуда.

Но есть другие соображения, более существенные. В павильонах «Чинечитты» все к моим услугам, и я знаю, на какие кнопки нажимать в случае надобности. Там мне построят любые декорации, каких потребует мой замысел, а потом произведут в них все изменения, надобность в которых выявится со временем. Поскольку действие большей части моих картин развертывается в Италии, мне редко приходилось выезжать за границу на натурные съемки. А если мне нужно снять какой-нибудь иностранный дворец или особняк, как, допустим, в «Казанове», технический персонал «Чинечитты» без особых затруднений сооружает его на месте. В ходе съемок «Америки» – фильма по роману Кафки, работа над которым составила один из эпизодов картины «Интервью», – мне было проще перенести на пленку выстроенный на «Чинечитте» Нью-Йорк XIX века, нежели искать то, что от него осталось, в сегодняшнем Нью-Йорк-Сити.

А выехав в Париж на съемки «Клоунов», я окончательно убедился в том, что мне ни при каких обстоятельствах не следует покидать Рим. То, что со мной там приключилось, нельзя было расценивать иначе, как предостережение свыше. Я верю в ниспосылаемые нам провидением знаки и стараюсь не оставлять их без внимания.

В Париже я снял номер в гостинице и вдруг среди ночи проснулся: мне показалось, что в комнате слишком душно. Подойдя, в полусне, к окну и попытавшись раскрыть его, я ненароком разбил стекло, при этом сильно поранив руку. Кровь не унималась. Выскочив наружу, я взял такси и помчался в больницу. Помчался как был: в халате, в пижаме, и вдобавок второпях не захватив с собой бумажник. В больнице меня первым делом попросили оплатить перевязку. Только подумайте: они и не собирались оказывать мне помощь, пока я не заплачу! В конце концов удалось их уломать. Все это я воспринял как знак свыше, означавший, что выезжать за границу на натурные съемки мне противопоказано. Хотя я не так уж суеверен, я не игнорирую дурные приметы и кажущиеся невероятными стечения обстоятельств – то, что Юнг называет «синхронностью»: значимое совпадение двух логически не связанных происшествий.

Основное преимущество, каким я располагаю на студии «Чинечитта», – это возможность руководить съемочным процессом как мне заблагорассудится. Например, подобно режиссерам немого кинематографа, я даю актерам указания при включенной камере. Случается, исполнителю толком неясно, какую реплику ему предстоит произнести (порой сценарий в последнюю минуту меняется настолько, что он просто не успевает заучить свой текст); тогда я под стрекот камеры подсказываю ему слова. Само собой, в Голливуде с его обилием микрофонов такое невозможно. Там, чтобы донести до исполнителей последнее, что мне приходит в голову, наверное, понадобился бы медиум-телепат. Антониони, правда, это не помешало работать и в Лондоне, и в Голливуде; но надо иметь в виду, что у него совсем другой темперамент. Куда бы ни направился Антониони, его Италия всегда при нем; поэтому он в любом окружении чувствует себя самим собой. А я – я не чувствую себя самим собой нигде, кроме Рима.

Я безмерно восхищаюсь Антониони. То, что он делает, и то, как это делает, радикально отличается от того, что делаю я, но я уважаю честность и совершенность его творческого подхода. Он – великий творец, производящий на меня неизгладимое впечатление. Он бескомпромиссен, и ему есть что сказать. Он обладает собственным стилем, который не спутаешь ни с чьим другим. Он неповторим. У него свое видение мира.

А я – я, наверное, был рожден постановщиком немых лент. Помню, мы как-то спорили с Кингом Видором, одним из подлинных гениев кино. Никогда не забуду, как он сказал мне: «Я родился на заре кинематографа». Чудесно! Как бы мне хотелось родиться в ту пору, начать с чистого листа и самому все изобрести!

Есть и еще одна, чисто личная причина, в силу которой я предпочитаю Рим всем остальным центрам кинопроизводства. Она заключается в том, что только здесь я наверняка знаю, какому ресторану отдать предпочтение. Обходить рестораны один за другим в поисках лучшего – это никогда мне не импонировало. Обретя в один прекрасный день то, что мне по вкусу, я упрямо храню этому месту верность. Хранить верность ресторану легче, нежели женщине.

Когда я снимаю фильм, я должен точно знать, галстукам какой фирмы отдает предпочтение мой герой, из какого магазина белье, что носит актриса, какой модели туфли на актере. Обувь так много может сказать о человеке. А кто тут недавно ел горчицу? Обо всем этом у меня не может быть ни малейшего представления, случись мне работать за пределами Италии. Помимо возможности быть кинорежиссером, от моего представления о счастье неотделима еще одна вещь – свобода. Ребенком я восставал против всего, что стояло на ее пути: домашнего уклада, школы, религии, любой формы политического контроля– особенно фашистского, простиравшегося повсюду; наконец, общественного мнения, с которым надлежало считаться. Пожалуй, лишь когда фашисты начали подвергать цензуре комиксы на газетных полосах, до меня окончательно дошло, что это за народ.

Конечно, свобода таит в себе немало проблем; ведь быть кинорежиссером – значит нести ответственность, а свобода и ответственность всегда противоречат друг другу. В моих руках оказываются денежные средства немногих и существование многих. К тому же кино обладает огромной силой воздействия; что это, как не ответственность?

Не менее значимы и связанные с работой ограничения. Ничем не ограниченная свобода чрезмерна и как таковая может трансформироваться в чересчур малую свободу. Скажем, если кто-нибудь заявит мне: «Делай какой хочешь фильм, в твоем распоряжении восемьдесят миллионов долларов», – он преподнесет мне не подарок, а неподъемное бремя. Ведь тогда у меня уйдет уйма времени только на то, чтобы высчитать, каким чудом мне потратить столько денег, не сняв такой Утомительно длинный фильм, что в придачу к билетам придется выдавать зрителям койки, на которых они смогли бы выспаться.

Наверное, я никогда не смог бы приспособиться к гигантомании Америки и ее обыкновению сорить деньгами. Все в этой стране так масштабно, необозримо… как она сама. Просто необъятно. Как страшно слышать, что ваши возможности неограниченны! Думается, и самим американцам бывает не по себе, когда им заявляют, что они могут делать что угодно, быть кем угодно. Подобной иллюзией собственного всемогущества может быть напрочь парализована чья угодно воля. А ведь это в конечном счете всего лишь иллюзия. Чем больше денег сыплется вам в руки, тем за большее количество ниточек вас дергают и в конце концов вы проделываете путь Пиноккио, только в противоположном направлении: из мальчишки становитесь куклой. А кроме всего прочего, большие исходные вложения еще не гарантируют хорошего фильма.

Для фильма «И корабль плывет» мне нужно было выкрасить большую стену; в качестве натурного объекта я использовал стену макаронной фабрики «Пантанелла». Той самой, где работал мой отец, Урбано Феллини, возвращаясь через Рим домой с принудительных работ в Бельгии после окончания Первой мировой войны.

Как раз трудясь на этой макаронной фабрике, он в 1918 году повстречал мою мать, Иду Барбиани, каковую, с полного ее согласия, и увез с собой в Рим – не на белом скакуне, а в купе третьего класса железнодорожного поезда, оторвав от дома, семьи и привычного окружения.

К тому времени, как я созрел для фильма «Интервью», с дистанции прошедших десятилетий я стал лучше понимать своих родителей, нежели в юности. Отчетливее ощутил душевную близость с отцом и щемящую боль от того, что не могу разделить с ним это чувство. Мать я тоже стал понимать лучше и уже не терзался тем, что мы такие разные. Жизнь, понял я, не принесла ни одному из них того, к чему они стремились; и мне захотелось задним числом подарить им то понимание, каким были сполна наделены персонажи моих картин.

Палуба лайнера в фильме «И корабль плывет» была сооружена в пятом павильоне студии «Чинечитта». Укрепленная на гидравлических опорах, она весьма натурально покачивалась. Всех, кроме меня, не на шутку доставала морская болезнь. Я же ее не чувствовал – не потому, что я бывалый моряк, а просто потому, что был слишком поглощен своим делом. Морскую поверхность создавало полиэтиленовое покрытие. Откровенно условный рисованный закат смотрелся как нельзя лучше. Налет искусственности здесь вполне сознателен. В финале фильма зритель видит декорационный задник и меня самого – стоящего за камерой. Хозяина магического аттракциона.

У меня были сомнения, поручать ли Фредди Джонсу роль Орландо. Англичанин, играющий итальянца на средиземноморском фоне? И все-таки что-то подсказывало мне, что он – именно то, что требуется. Проведя первое собеседование, я отвез его в аэропорт. Возвращаясь в Рим, я все еще был полон сомнений. И вдруг увидел автобус, на борту которого зазывно сияла реклама мороженого «Орландо». Я воспринял это как знак одобрения свыше и успокоился. К тому же никого другого у меня на заметке не было.

Начало ленты строится на контрасте между лихорадочной спешкой на камбузе и медленным, етепенным ритмом, в каком течет жизнь в столовой первого класса. Богатые едят очень медленно. Им спешить некуда. Их больше беспокоит, как они выглядят в процессе еды.

Мне было важно, чтобы на столе перед ними стояли действительно изысканные блюда. Притом фотогеничные, способные привлекательно выглядеть на пленке. Я настаивал, чтобы все было свежим и хорошо приготовленным; это стимулировало актеров. Не менее важно было, чтобы от тарелок вздымался дразнящий аромат, так что нам не терпелось бы поскорее расправиться с этими деликатесами по окончании съемок. Быть может, все и старались кто как мог, и меньшее число дублей понадобилось именно потому, что все мы стремились завершить работу прежде, чем кушанья простынут.

На съемочной площадке для меня нет незначащих мелочей. Здесь я подвину стол, там подправлю чей-то локон, еще где-то подберу с полу клочок бумаги. Все это необходимые Компоненты творческого процесса в кино. Дома я толком не могу сделать себе чашку кофе, ибо у меня не хватает терпения дождаться, пока вода закипит.

В фильме «И корабль плывет» немало общего с оперой – особенность, отнюдь не характерная для моих предыдущих лент. Дело в том, что я довольно поздно оценил по достоинству вокал как нашу национальную традицию. В свое время я немало говорил и писал о том, что не являюсь поклонником оперы; причиной тому, полагаю, расхожее убеждение, что любовь к этому жанру – в крови у каждого итальянца (по крайней мере мужчины). Так, мой брат Рикардо расхаживал по дому, распевая арии из опер. Само собой разумеется, любовь к опере не замыкается в границах Италии, однако здесь она встречается чаще, нежели, скажем, в Америке.

Всю жизнь я испытывал инстинктивную неприязнь к тому, что все любят, к чему все стремятся, к чему, по слухам, все склонны. Например, меня никогда не волновал футбол – ни как игрока, ни как болельщика; а, согласитесь, заявить о себе такое в Италии равнозначно тому, чтобы признать, что вы – не мужчина. Я никогда не испытывал желания вступить в какую бы то ни было политическую партию, стать членом какого-нибудь клуба. Быть может, все дело в моей натуре – натуре черной овцы в стаде; однако мне кажется более вероятным то, что в моей памяти слишком свежи времена черных рубашек.

Тогда я был совсем ребенком, и нам вменялось в обязанность носить школьную форму или черные рубашки фашистов и главное – не задавать вопросов. Это побуждало меня ставить под сомнение решительно все. Не желая оказываться одной из тех овец, что добровольно плетутся на бойню, я готов был во всем видеть скрытый подвох. Так что, вероятно, лишил себя части тех удовольствий, какие выпадают на долю пресловутых овечек, пока их не зарежут.

И вот во мне проснулся запоздалый интерес к опере. Но, согласитесь, признаться в этом не так-то просто после того, как вы столько лет яростно это отрицали.

Съемки «Корабля…» потребовали массу статистов: кому-то ведь надо было играть сербских беженцев, команду лайнера, пассажиров. Статистам платили почасовые; соответственно, чем дольше снимался тот или иной эпизод, тем больше они зарабатывали. Моей целью было уложиться в съемочный график или даже закончить работу раньше установленного срока, а также по возможности не превышать рамки бюджета; им же важно было заработать побольше.

В результате кое-кто из игравших роли итальянских матросов покапал на мозги статистам-«беженцам», и те двинулись по палубе прогулочным шагом с резвящимися детьми на руках. И замышленное лихорадочное мельтешение стало больше напоминать пикник на открытом воздухе. После нескольких неудачных дублей удавалось добиться нужного ритма, но в решающий момент кто-то делал что-то не так, и все приходилось начинать сначала.

В конце концов это безобразие удалось прекратить (у меня были друзья в съемочной группе), но оно порядком подпортило мне настроение. Я и представить себе не мог, как можно работать над фильмом, не чувствуя профессиональной гордости, не выкладываясь без остатка. Я всегда стремился, чтобы на съемочной площадке царил климат взаимной доброжелательности и поддержки, объединявший всех участников, главных и неглавных. А угроза, с годами сделавшаяся привычной, но оттого не менее докучливой, исходила для меня не от статистов, а от продюсера или его представителя, околачивавшегося где-нибудь по соседству, – особенно в конце съемочного дня, когда бухгалтеры начинали со зловещим воодушевлением отщелкивать лиры.

Я не пересматривал «И корабль плывет» с момента завершения, но мне интересно, как фильм смотрелся бы сейчас – в свете тех событий, что происходят в Югославии. Любопытно, не покажется ли он публике устаревшим? А то, что в нем происходит, цветочками на фоне реальных событий? Или, наоборот, покажется зрителям провидческим?

Запечатленный в нем носорог – брат по духу той больной Зебры, которую я помогал обмывать ребенком, когда бродячий цирк давал представления в Римини. Убежден: та несчастная Зебра занедужила оттого, что у нее не было пары. Ведь цирк 116 мог себе позволить содержать и кормить двух зебр. Так и Носорог: причина его болезни – любовное одиночество.

Одинокому носорогу приходится не легче, чем одинокой зебре.

Когда я начал снимать рекламные клипы для телевидения, нашлись люди, с места в карьер заявившие, что я с потрохами продался денежному мешку. Меня это больно задело. Не могу сказать о себе, что у меня столько денег, что нет надобности их зарабатывать, но никогда в жизни я не снимал чего бы то ни было только ради денег. Это просто не соответствует действительности. Разумеется, на капитал с имени не пообедаешь в «Чезарине»; но, с другой стороны, я никогда не нуждался в деньгах настолько, чтобы делать то, к чему не испытываю склонности. Мне не раз предлагали целые состояния, лишь бы я выехал в США, в Бразилию, еще куда-нибудь и снял там фильм; только идея фильма мне не импонировала. Да, я не оговорился: мне предлагали поехать в Бразилию и снять там картину о Симоне Боливаре.

Замечу, за рекламные клипы меня отнюдь не обещали осыпать золотом, однако сама мысль их сделать показалась мне заманчивой. Вокруг только и слышалось: «Как Феллини может снимать телерекламу после того, как столь яростно на нее обрушивался? Ведь он признавался, что ее ненавидит?» Отвечаю: именно поэтому я за нее и взялся. Мне гарантировали возможность снять качественный клип. И снял я его не для денег, хотя от гонорара не отказывался.

Стоит уточнить: неверно, что появляющаяся на нашем телевидении реклама вызывает у меня ненависть. В силу своей заурядности она вызывает у меня неприязнь. Я глубоко убежден, что рекламный клип может быть маленьким произведением искусства, а убожество телепрограмм не может быть списано на то, что они, мол, делаются для малого экрана. В отведенных им временных и финансовых рамках они должны быть художественно совершенными.

Теперь о том, что я действительно ненавижу. Я ненавижу, когда демонстрируемая на телеэкране реклама вторгается в ткань моих фильмов. Возникающие из ниоткуда клипы разрушают их ритмическую структуру. Поэтому я категорически протестую против рекламных вставок в телевизионный показ кинофильмов. И не раз громко и недвусмысленно высказывался в этой связи. Из чего отнюдь не следует, что я не приемлю рекламы как таковой. В конце концов, рекламируемые изделия не так уж отличаются от кинопродюсеров. И за то, и за другое приходится платить.

И еще. Оппоненты в печати заявляют мне: «Вы всегда говорили, что терпеть не можете, когда ваши фильмы на телеэкране перебивает реклама. Теперь вы сами снимаете рекламные клипы. Разве вы этим не предаете других кинорежиссеров, равно как и себя самого?» Еще одна нелепая постановка вопроса, зачастую приобретающая провокационный характер. Само собой разумеется, клипы, которые я снимал, не предназначались для того, чтобы прерывать ими демонстрацию кинофильмов. Их можно показывать до или после показа картины. Однако моя ли в том вина, если это все равно происходит? Со своей стороны я сделал все, что мог.

Ведь я не руковожу миром или даже Италией. Все, к чему я стремился, – это сделать рекламный клип по возможности интересным. Вообще я не люблю распространяться на эту тему. И когда меня спрашивают: «Зачем вы сняли рекламный клип, синьор Феллини?», – оставляю вопрос без ответа, потому что не люблю оправдываться.

То, что меня привлекло в этом процессе, – моментально приходящее чувство удовлетворения; такое бывает, когда пишешь очерк, рассказ или статейку. Ощущаешь, что тебя осенило, воплощаешь задуманное и – вот тебе результат. Работа над клипами напомнила мне о годах моей юности, когда я писал для журналов и радио.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю