Текст книги "Тот, кто держит за руку (СИ)"
Автор книги: Евгения Бергер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Сначала до меня доносятся только тихие, заглушаемые расстоянием надрывные полувсхлипы и тревожная тишина между ними…
Алло? – повторяю я обеспокоенно. – Кто это?
Тишина взбухает, полнится, а потом лопается еле слышным:
Мама очнулась. – И я в изумлении роняю трубку на кровать.
17 глава. Ханна
Часть вторая.
Ханна.
«От сердца к сердцу есть невидимая дорога».
Глава 17.
Теплое умиротворение окутывает меня подобно мягкому шелковому кокону… Я нежусь в нем, словно младенец, покоящийся на руках своей матери: кажется, ничто не способно взбаламутить гипнотическую эйфорию этого момента, момента длиною в вечность, а может быть в несколько секунд. Там, в моем коконе, время течет незаметно… незримо… плавно и тягуче, подвластное лишь своим неизменным законам, до которых мне нет никакого дела.
Я могу часами (а может быть днями, опять же я не знаю, сколько это продолжается) наблюдать за неспешным порханием сотен радугоподобных бабочек, с едва различимыми в молочно-розовом воздухе полупрозрачными крыльями: это как смотреть в детский калейдоскоп, с пляшущими в нем разноцветными стеклышками. Такой был у меня когда-то… Когда-то в далеком детстве. Помнится, я очень его любила. Наверное, стоило бы купить такой и моему маленькому Ёнасу…
Ёнас. Мой маленький мальчик! В такие моменты, когда внезапные мысли о нем всплывают в моей голове, я ощущаю, как теплое умиротворение моего шелкового кокона подергивается холодной паутинообразной рябью, и тогда я ежусь и дрожу, словно последний лист на стылом ноябрьском ветру, чудом уцелевший на оголенной ветке. Мне не нравятся эти ощущения… я не хочу думать о плохом… А без меня моим детям, без сомнения, плохо… Мне бы следовало взять себя в руки и покинуть свой уютный, маленький кокон, сотканный из покоя и мирного счастья, но мне слишком хорошо и спокойно здесь.
Здесь мне хорошо…
Здесь со мной есть Голос. Я никогда прежде не слышала его… Или слышала? Я не знаю этого точно. Но мне думается, я не забыла бы, услышь его прежде хоть на секунду. Голос этот принадлежит мужчине и он очень уютный… после него мне всегда хочется улыбаться… Он похож на чувственную щекотку, как если бы кто-то проводил птичьим перышком от плеча до запястья и все ваше тело покрывалось разбегающимися во все стороны «мурашками».
… После него мне всегда хочется улыбаться…
Я всегда жду его снова. Особенно, если мне становилось грустно. Ничто другое не может взбодрить меня лучше, чем этот Голос… Даже яркокрылым бабочкам не под силу сделать это. Я жду… и всегда улыбаюсь, когда слышу его.
Иногда я различаю отдельные фразы, сказанные им, но те ни о чем мне не говорят, и чаще всего этот Голос является лишь набором сладко складывающихся звуков, которые набухают, полнятся, а после лопаются вокруг меня, подобно воздуху, пузырями устремляющемуся из-под воды к поверхности.
Эти маленькие звуковые симфонии, устраиваемые для меня Голосом, подчас являются моим единственным развлечением… Я знаю, что в такие моменты мое сердце стучит сильнее… оно начинает стучать даже прежде, чем этот Голос произносил хоть слово: я как будто бы предчувствую его приближение неким шестым, неизведанным мне самой чувством, заряжающим воздух вокруг меня крохотными электрическими зарядами… И тогда я уверена – сейчас он заговорит со мной.
В этот раз, погруженная в свою расцвеченную всеми цветами радуги тишину, я вдруг подергиваюсь от зябкого ощущения сквозняка на своей коже… говорят такое бывает от нескромного взгляда, изучающего вас исподлобья, почти незримо… Что бы это могло быть? Это жутко и неприятно, мне хочется взмахнуть рукой, отгоняя неприятное чувство, словно вредную мушку, крутящуюся пред глазами. Но рука не двигается… я вообще не уверена, что у меня все еще есть руки, кажется, здесь, в этом моем уютном теплом мирке, они не нужны мне вовсе.
Мне уже почти было удается отключиться от неприятного зябкого чувства сквозняка на своей коже, когда воздух вокруг меня искрится и взбухает мягким пушистым полуоблаком, а потом раздается мой Голос… Я знаю, что он должен непременно принести мне облегчение, вновь вернуть мне блаженное расположение духа, да только в этот раз что-то совсем не так: Голос больше не является уютной колыбельной из лопающихся пузырей – он звучит тревожно и, кажется даже, испуганно, словно над океаном разражается яростная буря. Эта нежданная «непогода» взбаламучивает незамутненную тишь моего существования… и я вдруг понимаю, что все мои бабочки разлетаются, все мои радуги окрашиваются в скучные, серо-коричневые тона, а мои нежные розовые облака рассеиваются, подобно утреннему туману.
Весь мой мир разлетается на куски!
Что случилось?
Зачем?
Я не хочу жить в сером, оголенном мире, полнящемся далекими отзвуками недавней грозы… Я не хочу быть здесь одна. Удушающее чувство одиночества так плотно сдавливает мне грудь, что я начинаю рыдать, а потом и вовсе кричу! Дико и исступленно.
… А потом открываю глаза.
Меня окружает кромешная, непроглядная тьма – именно ее я и вижу в самый первый момент, когда мои глаза распахиваются, подобно крыльям бабочек. Здесь еще хуже, чем в моем полинявшем шелковом коконе из серо-коричневых цветов. Я жалею, что оказалась здесь… Лучше бы мне оставаться там, где я была так счастлива, и не видеть этого… непонятного места со странно пикающим через ровные промежутки времени чем-то в темноте, и пахнет тут… Я глубоко втягиваю воздух: пахнет больницей – этот запах ни с чем невозможно спутать. Лекарство и дезинфицирующие средства.
Я в больнице?
Почему?
Вспоминаю, как хотела пошевелить рукой и пытаюсь повторить попытку – не выходит. Рука кажется невероятно тяжелой и как будто бы вообще не моей. Но у меня ведь есть руки, правда? Должны быть. Я слегка поворачиваю голову вправо и замечаю слабый свет, проникающий сквозь стеклянную стену палаты, там кто-то есть… Медсестра. Значит, я действительно в больнице. Как странно…
Последнее, что я помню, это как я нарезаю помидоры для салата на своей кухоньке на Риттеркохштрассе, а Мелисса с Ёнасом смотрят развлекательное шоу по телевизору, и моя дочь постоянно передразнивает ведущего, говорящего на забавном французском диалекте. Помнится, я не могла удержаться от улыбки!
Но как я оказалась в больнице?
Я слишком громко смеялась и подавилась кусочком помидора? Я поранила себя ножом? Смешно. Все эти предположения смешны и нелепы, но все дело в том, что я абсолютно не помню, что было после моего греческого салата. Я вообще ела его? Страх накатывает на меня так внезапно и так всепоглощающе, что я давлюсь им, не в силах взять себя в руки.
Что со мной случилось?
Где мои дети? Маттиас? Все…
Не знаю, как долго я лежу, полностью поглощенная своими страхами, пока наконец не начинаю дремать… Но я боюсь снова заснуть – я хочу знать правду. Снова пытаюсь пошевелить руками и мне даже удается дернуть кистью левой руки.
Я слышу, как открывается дверь и кто-то (должно быть, медсестра) заглядывают в мою палату… Хочу открыть рот и спросить, что со мной случилось, но издаю лишь какой-то нечленораздельный звук, обжигающий мое пересохшее горло, как кислотой.
Женщина вскрикивает и устремляет на меня большие, удивленные глаза.
Ханна, вы очнулись! – говорит она мне. – Это настоящее чудо.
Я снова издаю полузадушенный хрип, вместо членораздельного «что со мной произошло?», и она быстро добавляет:
Не надо, ничего не говорите. Сейчас я вызову доктора Хоффманна!
Она собирается уйти, бросить меня здесь одну, но я кричу и машу руками… или мне кажется, что я кричу и машу руками… Да, наверное, мне только кажется, что я все это делаю, но женщина все же замечает панический ужас в моих глазах – и вот нее в руках шприц… умиротворяющее тепло вливается в мои вены, снова погружая меня в абсолютно серый, без сновидений сон.
Когда я снова открываю глаза – меня слепит яркий, солнечный свет, который, подобно мощному прожектору, бьет мне прямо в лицо из-за незашторенного окна. Это мое пробуждение так не похоже на прежнее, что это даже немного сбивает с толку: я жмурюсь, я тяжело дышу, я пытаюсь взять себя в руки… И все это длится ровно секунду, а потом кто-то незримый погружает комнату в приятный полумрак, и я наконец вижу знакомое лицо, знакомое заплаканное лицо, улыбающееся мне неверящей, восторженной улыбкой. Мелисса!
Дочка, – шепчу я, протягивая ей руку, но опять же понимаю, что и рука мне не послушна да и губы мои мычат нечто неудобо вразумительное.
Мамочка! – выдыхает та, сжимая мою беспомощную ладонь своими горячими пальцами. Кажется, ее нисколько не удивляет это мое беспомощное состояние, и я снова спрашиваю себя: что же со мной приключилось?
Что со мной? Почему я здесь?
Дочь бросает на кого-то вне поля моего зрения встревоженный взгляд, а потом снова улыбается мне:
Вы с папой попали в аварию, – говорит она мне, – ты была в коме…
Авария? Кома? Эти слова кажутся какими-то нереальными, почти космическими, словно отзвуки иного измерения, пойманные стареньким радиоприемником. Ничего подобного не могло случиться со мной… Я бы запомнила. В памяти же до сих пор упорно всплывает наша крохотная кухонька, и я с ножом в руках нарезаю помидоры. Салат. Салат то единственное, что я отчетливо помню до момента своего первого пробуждения в больнице…
Авария? – хриплю я недоверчиво. – Не помню… – А потом до меня доходит весь смысл Мелиссиных слов «вы с папой попали в аварию», и я испуганно вскидываюсь: – Маттиас… где Маттиас?
Нет, мам, с папой все хорошо, – дочка еще крепче сжимает мою руку, – он скоро должен прийти, не волнуйся… Он отделался парой царапин и ни дня не провел в больнице, – она пожимает плечами, пытаясь взглядом вселить в меня уверенность в своих словах, – а ты получила травму головы, и мы так переживали за тебя… Но я верила, я всегда верила, что с тобой все будет хорошо! Правда, Марк?
Да, конечно, – доносится до меня приятный мужской голос, и я наконец вижу перед собой высокого, худощавого парня с самой очаровательной ямочкой на подбородке, виденной мною доныне, он улыбается мне несколько смущенной улыбкой, улыбкой, так и лучащейся сопереживанием и теплом.
Секунду – не думаю, что больше – купаюсь в этом его лучащемся очаровании и симпатии, а потом дверь распахивается, и шумный гомон внешнего мира врывается в мою палату в лице седовласого, слегка ссутуленного доктора в маленьких очочках на его солидного размера носу, который, как я потом не раз это себе представляла, взрезает пространство перед собой, подобно ледоколу или бушприту верткой бригантины. Пока этот немаленький нос в четыре шага сокращает расстояние от двери до моей кровати, его глаза успевают пройтись по каждому из нас внимательным, изучающим взглядом, и парня с ямочкой, как мне кажется, он одаривает особенной, многозначительной полуулыбкой.
Вот вы и проснулись, моя дорогая спящая красавица! – провозглашает он с ходу, одаривая меня своей доброжелательной полуулыбкой. – А ведь вы заставили нас изрядно поволноваться за себя, не так ли, молодой человек? – он хлопает парня с ямочкой по плечу. – Доктор Штальбергер был очень в вас заинтересован… – с той же многозначительностью. – Вы уже успели с ним познакомиться?
Доктор Штельбергер, тот самый, что с обворожительной ямочкой на подбородке, смотрит на меня как-то насупленно, и я интуитивно догадываюсь, что ему слова большеносого доктора не совсем приятны. Он даже не смотрит на него, когда произносит:
Думаю, в этом нет никакой спешки, доктор Хоффманн. Фрау Вебер лишь пять минут как проснулась…
Ах да, – доктор покачивается на носках своих туфель, – сам-то я тоже хорош, – он похлопывает мою неподвижную руку своей сухонькой ладонью, – я доктор Хоффманн, как вы уже, я думаю, слышали от моего молодого коллеги, и я ваш лечащий врач… а вы моя самая необычная нынешняя пациентка!
Он с такой участливостью смотрит мне в глаза, словно все мы участники скандально известного шапито, и он ждет моей следующей реплики, надлежащей сорвать массу апплодисментов… Только все дело в том, что я понятия не имею, какова моя роль в данном представлении, мне вообще забыли раздать сценарий, и потому о следующей реплике я не имею ровным счетом никакого представления. Знаю только одно: этот большеносый доктор ведет себя так, словно мы с ним давно и близко знакомы, а так как я вижу его впервые в жизни, то еле слышно осведомляюсь:
Сколько… сколько времени я была в коме?
Доктор тут же становится чуточку серьезнее – вижу это по едва заметному дерганью в уголке его правого глаза – и это настораживает меня еще больше.
Вам не стоит… – начинает было он, но, будучи тоже не чужд наблюдательности, и потому заметив эту мою настороженность, говорит: – Пять недель, вы были в коме пять недель. На самом деле это не такой уж большой срок, Ханна, вам не стоит волноваться из-за этого.
Пять недель! Пять недель… Я с трудом могу в это поверить. Я настолько поражена, что едва могу дышать. Пять недель комы. Пять недель просто взяли и выпали из моей памяти… Но только ли пять, тут же всплывает неожиданная мысль: я ничего не помню после того злополучного салата, а сколько времени последовало после него до момента аварии, мне это тоже не известно. У меня такое чувство, словно этот самый салат сейчас нашинкован, нарезан, перемешан и приправлен безумием прямо у меня в голове, а потом преподнесен мне в виде главного блюда. Повторяюсь: я едва могу дышать…
И тут пальцы дочери касаются моей щеки – это жест ободрения, он мне знаком – а потом она еле слышно шепчет мне в самое ухо:
Мама, с твоим малышом все в порядке. Он жив, – и тоже смотрит этим своим выжидающим взглядом, которым доктор Хоффманн как будто бы заразил и ее. А я только и могу, что испуганно распахнуть глаза с единственным вопросом в них: а откуда ты знаешь о ребенке, Мелисса? Ведь я сама узнала о нем только неделю назад… То есть за неделю до того злополучного греческого салата, после которого я ровным счетом ничего не помню. И факт заключается в том, что я еще никому о нем не рассказывала, не могла решиться сказать, если быть точной: знала, что Маттиас не будет в восторге, знала, что он может заставить меня сделать аборт… Нет, он вовсе не злой, мой Маттиас, просто в последнее время несколько отстраненный и вечно занятой, говорит, что растить детей – слишком дорогое удовольствие. Он точно не будет рад этому ребенку…
Мам, все хорошо, – снова шепчет мне Мелисса. – С ним все в порядке, – и сама же кладет мою неподатливую руку на мой едва выпирающий под одеялом животик.
В моей голове столько мятущихся, неуспокоенных мыслей, что той впору взорваться с разрушительной силой в несколько мегатонн, разнести и эту палату, и всю эту больницу в мельчайшую пыль, развеять эту нереальную реальность в пух и прах, и тогда… именно тогда я начинаю кричать… громко и оглушительно, истерически, до немоты и подвздошного хрипа за своими плотно сцепленными, онемевшими от долгого неиспользования зубами.
Глава 18.
Амнезия.
Мелисса почти сразу же вспомнила тот вечер с греческим салатом и развлекательным телешоу, которое она так умело пародировала, – это было за неделю до нашей с Маттиасом аварии. То есть я забыла целую неделю, предшествующую данному событию… И доктор Хоффманн смеет утверждать, что это вполне обычное явление для пациентов с черепно-мозговой травмой, что это я еще легко отделалась (так и хочется сказать ему: «ха, а сами то вы, доктор, пробовали учиться заново ходить да еще еле ворочить языком, словно запойный пьяница с картофелиной вместо языка»), мол, они и мечтать не могли, что я так скоро приду в себя да еще и начну восстанавливаться с такой поразительной скоростью.
Поразительная скорость – это последующие после моего пробуждения две мучительно длинных календарных недели, наполненных всевозможными процедурами по устранению моего патологического тонуса мышц конечностей, по улучшению баланса и равновесия, избавлению от тремора и слабости. Примерно на пятый день я смогла самостоятельно встать на ноги и сделать несколько шагов по палате под зорким наблюдением сестры Марты, опекающей меня с поразительной заботливостью, за день до того я смогла кое-как накормить себя супом, не пролив почти что ни капли (я радовалась почти как ребенок!), а вчера вечером впервые заявила о себе маленькая, неизведанная жизнь, вопреки всему свившая уютное гнездышко под сердцем…
Это случилось в тот самый раз, когда Ёнас сидел на моей кровати, прильнув ко мне всем своим тоненьким, ивоподобным тельцем, по которому я так истосковалась, и утопив свою махонькую ладошку в моей материнской руке. Мелисса и Маттиас тоже были рядом… Я полюбила эти вечера, в которые вся моя семья собиралась подле меня, и мы вели «ниочемные» беседы по несколько часов кряду..
И вот мы снова сидим в моей палате, выслушиваем дневные отчеты каждого о минувшем дне, а потом я вдруг – или не вдруг? (до этого я как раз поймала на себе взгляд ярко-голубых глаз) – говорю:
Я помню голубое-голубое небо и яркокрылых бабочек… Я никогда не встречала таких в реальности, и мне хотелось бы перенести их на бумагу. Думаю, я снова попробую рисовать, когда вернусь домой!
Так как эти мои слова никак не вязались с темой предыдущего разговора, то Мелисса одаривает меня недоуменным взглядом, а потом вдруг радостно восклицает:
Это было бы чудесно! Мне всегда было грустно от того, что ты больше не рисуешь. – И уже более осторожным тоном добавляет: – Я недавно была на чердаке и смотрела твои картины.
Правда? – улыбаюсь я дочери. – Они, верно, совсем запылились.
Вовсе нет. Они были хорошо упакованы.
Мы некоторое время молчим. Я думаю о своих прошлых работах, в основном о пейзажах с морским колоритом, о чем думает Мелисса, я не знаю, а вот Маттиас выглядит совсем потерянным и каким-то уставшим, так что я тяну руку и ложу ладонь на его небритую щеку…
Спасибо тебе, – шепчу я с искренним чувством. – Спасибо тебе, родной!
Шепчу эти непривычные для меня слова – ну да, я не очень склонна к внешнему проявлению чувств – и вспоминаю, как впервые рассказала Марте про своих разноцветных бабочек и ванильно-фисташковые облака в мягком мареве утреннего тумана, и про голоса… вернее про один-единственный определенный Голос, который, как мне нынче мнится, только и смог вернуть меня обратно. Словно он был той единственной нитью, связывающей меня с реальным миром, моим страховочным тросом… моим уютным умиротворением.
Люди правы, Марта, – сказала я ей тогда почти восторженным полушепотом, – люди в коме имеют определенную связь с окружающей их реальностью… Теперь я знаю это абсолютно определенно.
Значит, бабочки, – хмыкает она, продолжая оправлять мою кровать. – А розовых единорогов вы там не встречали?
Марта! – восклицаю я в мнимом возмущении, хотя смех так и рвется наружу, подобно пузырькам газировки. – Ты мне не веришь. Думаешь, я все это выдумала, да?
Вовсе нет, – она тоже улыбается, – просто ваше описание вполне подходит для детского сна о принцессах и единорогах… – И уже серьезнее добавляет: – А голос, ну, тот самый, который вы так красочно расписываете… какой он был? – и так и сверлит меня проницательным взглядом.
Мне сложно дать ему какую-либо конкретную характеристику: он скорее как некое подсознательное воспоминание, чувство, если хотите, нежели простая сумма ничего не значащих для меня прилагательных, вроде «звонкий», «хриплый» либо, не знаю, «глубокий», например. Он просто Голос…
Мужской, – произношу я наконец единственное более-менее неабстрактное его описание.
Мужской, – повторяет Марта задумчиво, и мне мнится в этом некая тайная двусмысленность. Почему она так странно смотрит на меня? Кровь горячей волной ударяет мне в голову…
Думаю, я была несправедлива к Маттиасу, – торопливо говорю я, – в последнее время перед аварией я постоянно укоряла его в холодности и отчужденности, мне казалось, что он пренебрегает нами ради своей работы… говорила, что та значит для него намного больше, чем его собственные дети и жена. Но теперь я понимаю, что ошибалась… Что если бы не он, то меня здесь, возможно, и вовсе не было бы!
Марта слушает меня все с той же внимательной задумчивостью, от которой мне как-то не по себе. Меня пугает, что я не могу понять течение ее мыслей… ее эмоции. Странно.
Значит этот голос принадлежал вашему мужу, Ханна? Я правильно вас понимаю?
Именно, – откликаюсь я все с той же горячностью. – Разве есть другие варианты?
…Моя рука продолжает лежать на щеке Маттиаса, и сам он при этом выглядит таким испуганным и смущенным как и самой этой несвойственной мне лаской, так и моими словами, я думаю, что я в очередной раз даю себе зарок начать выказывать к своим родным зримые знаки внимания, не смущаясь маленьких проявлений нежности. Прежде я не считала это необходимым, но теперь хочу это изменить… Теперь все будет иначе. Абсолютно все.
Спасибо, что был моей путеводной ариадновой нитью, – повторяю я снова и целую мужа в его коротко стриженную макушку.
В этот момент стучат в дверь, и на пороге показывается высокая фигура доктора Штальбергера.
Ох, извините, – говорит он быстро, заметив мою руку на мужниной щеке. Я не спешу ее убрать… Почему? Не знаю. – Я могу зайти позже, если хотите.
Ответа он не ждет и быстро прикрывает дверь палаты, но Мелисса устремляется следом, окликая его по имени. Опять…
Я опускаю руку и устало улыбаюсь своему онемевшему, не иначе, мужу. Мысли устремляются в новое русло: теперь я думаю о докторе Штальбергере… в последнее время мне приходится много о нем думать – их взаимоотношения с моей дочерью принуждают меня к этому.
Например, я знаю, что странно ощущаю себя в его присутствии: мне хочется попросить его удалиться и при этом не покидать нас одновременно. Мне приятно его кроткое, красивое лицо, не утратившее еще детской восторженности и веры в возможное чудо, возможно эту детскость придают ему его большие голубые глаза, напоминающие мне, если честно, голубое небо моего коматозного «кокона». С каждым днем я помню этот свой шелковый «кокон» все меньше и меньше, а глаза доктора Штальбергера кажутся мне его отражением все больше и больше. Может быть, именно поэтому я и терплю его рядом с собой… рядом с Мелиссой, называющей его просто Марком, и беседующей с ним как-то чрезмерно фамильярно и даже кокетливо. Подчас мне хочется схватить ее за плечо и спросить: почему, почему вы так с ним близки? Мне это неприятно. Я злюсь на самое себя, на дочь, на… этого парня, и на весь мир в целом, я думаю. Но задавать вопросы я пока так и не решаюсь… Я не доверяю своему восприятию и своим ощущениям в полной мере, возможно, я все еще дезориентирована после комы, возможно, я слишком все драматизирую, ведь, к примеру, не видит же Маттиас ничего странного в этой внезапной привязанности своей дочери к симпатичному молодому доктору. А ведь он отец, он бы такого не просмотрел, не так ли?
Мама, – вырывает меня из задумчивости детский голосок Ёнаса, – а когда ты уже вернешься домой? Мне не нравится эта больница.
Пристыженная, я утыкаюсь лицом в его лохматую макушку, пахнущую детским шампунем, и уверяю сынишку, что больницы не нравятся не только ему одному, но и каждому нормальному человеку в мире в целом и что скоро, «даю ему честное рыцарское слово» я вернусь домой, возможно, даже еще до дня рождения Мелиссы. Вот тогда-то мы устроим для нее настоящий праздник!
Ёнас все еще продолжает радостно улыбаться, когда дверь палата снова открывается, впуская Мелиссу с молодым доктором, которого она тащит за руку, как на буксире, и при виде этих их сцепленных рук во мне что-то неприятно екает. Только через секунду я понимаю, что это еканье не что иное, как толчки в моем животе, и я, немного оглушенная, округляю глаза.
Маттиас, – шепчу я своему мужу, словно боясь спугнуть активность в собственном животе, – он шевелится… Наш малыш шевелится!
Тот несмело кладет руку на мой едва округлившийся животик, и мы замираем в предвкушении первого контакта со своим маленьким чадом. Тот не заставляет себя долго ждать и снова пинает меня изнутри…
Ого, – мой муж восторженно охает, – да это настоящий футболист! Не иначе.
Или футболистка, – недовольно возражает ему Мелисса. – Я бы хотела, чтобы это была девочка… А ты, мам, кого больше хочешь?
Она смотрит мне прямо в глаза, призывая к откровенности: знает, что буквально пару дней назад я призналась ей в своем страстном желании родить маленькую девочку, и теперь она хочет заставить меня признаться в этом Маттиасу, Маттиасу, который мечтает о футболисте.
Мне все равно, главное, чтобы ребенок был здоров, – не решаюсь я на противоборство.
Мелисса закатывает глаза, а потом пренебрежительно кидает в сторону Марку:
Так и знала, что она так скажет, – и встает около молодого человека, словно мы два враждующих лагеря, и она заняла противоположную сторону.
Может, я слишком много себе надумала, может, из-за беременности мои гормоны творят со мной самые невообразимые вещи, только этот ее тон и эта ее отстраненная позиция уязвляют меня почти до слез. Мне хочется отшлепать ее, как малого ребенка, велеть ей быть уважительнее к своей матери, то есть ко мне самой, а потом долго и безудержно рыдать, потому что все в этом мире слишком сложно и тяжело для осмысления.
Вместо этого я ловлю взгляд небесно-голубых глаз, полных неподдельного участия и сопереживания, ловлю и смотрю в них долгую томительную милисекунду, а когда отвожу взгляд, – с удивлением понимаю, что плакать мне уже вовсе не хочется… Может быть, обнять свою дерзкую, ершистую дочь, это да, растрепать ее черную челку и слегка щелкнуть по ее курносому носу, но плакать… Нет, к чему бы.
Ну-ка иди сюда, – приманиваю я дочь к себе. – Кому-то явно нужны обнимашки! – стискиваю ее в своих крепких объятиях.
Мама! – возмущается было та, однако настоящих усилий для освобождения так и не прилагает, я чувствую это.
Все ее возмущение напускное…