355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Воробьев » Капля крови » Текст книги (страница 7)
Капля крови
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:11

Текст книги "Капля крови"


Автор книги: Евгений Воробьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

 – Живы будем – не помрем! – бодро заверил Тимоша. – До самой смерти своей не помрем…

 Лейтенант старался скрыть, что с удовольствием покидает осточертевший ему подвал. Но от Пестрякова этого скрыть не удалось: лейтенанта выдавали порывистые движения, блеск в глазах.

 Пестрякову даже нравилось азартное нетерпение лейтенанта, оно так естественно и понятно. Стрелок-радист томится здесь, как в заточении. Он тяготится своей пехотной беспомощностью. Без своего танка он – как рыба, вытащенная на песок.

 Тимоша же собирался в путь-дорогу с веселой расторопностью. Единственное, что его сейчас тревожило, так это прореха на спине, он все ощупывал ее рукой; кроме того, он все глубже напяливал каску, так что оттопыренных ушей не стало видно.

 Он не удержался от того, чтобы похвастать: сведения они доставят прямо командующему фронтом генералу армии Черняховскому. Мировой мужик!

 – Можете не беспокоиться, – заверил Тимоша. – От пушек в засаде не останется ничего, окромя воспоминания. А от штаба, который мы засекли опосля, останется визитная карточка. А может, еще – портянки Гитлера…

 – Извините меня, Тимоша, но правильнее говорить не «опосля», а «после», – поправил лейтенант и сам же смутился. – Не «окромя», а «кроме».

 – Мне переучиваться поздно, – заморгал Тимоша.

 – А я вот противоречу! – возразил Пестряков. – Нужно до последнего дня хорошему учиться. Тут опоздания быть не может. Это даже очень правильно, что лейтенант к нашему разговору поправки дает…

 – Тем более нам следует чисто по-русски разговаривать, – вмешался Черемных, – поскольку все мы, Тимоша, за границей находимся.

 – И еще неизвестно, – добавил Пестряков, – каких стран достигнем окромя, то есть кроме, Германии…

 Сейчас, расставаясь с Пестряковым, Тимоша почувствовал, что теряет очень надежного товарища. А что ждет его в штрафном батальоне? Придется ли ему вернуться туда в целом виде и еще повоевать? Или его приютит госпиталь? Или заблудится он на кривых фронтовых дорожках, ни до какого места не дойдет и своей жизнью штраф уплатит?

 Между тем время перевалило за полночь. Пестряков вновь уселся с лейтенантом за карту и долго ему что-то объяснял. Лейтенант кивал в знак согласия, на лоб падала пышная прядь волос, и он все время откидывал ее назад.

 Время от времени он переводил объяснения Пестрякова на штабной язык:

 – Понятно, танкоопасное направление… Следить за сигналами противника… Все ясно – под маской кустов…

 Затем Пестряков еще раз напомнил лейтенанту о том, что в штабе танковой бригады нужно с приложением печати удостоверить геройское участие штрафника Тимофея Кныша в боевых действиях на территории врага. А то еще к Тимоше станут придираться в штрафном батальоне: где пропадал да почему от своих отбился?

 Первым из подвала вылез Тимоша.

 Лейтенант напоследок посмотрел в темный угол подвала, где стояла мороженица. В ней, под вылуженным бидоном, в поддоне, который бывает набит льдом, хранится священный сверток.

 – Знамя вам оставляю, – напомнил лейтенант, и это были последние слова перед тем, как он надел шлем и с трудом протиснулся в узкий для него лаз…

  24 Пестряков прислушался к удаляющимся шагам, так и не услышал их и заткнул оконце подушкой.

 – Я тебя уже знаю… – Черемных запинался о каждый слог; во рту у него пересохло, слюны совсем не стало, и нечего было проглотить; он все время чувствовал свой язык, который ему очень мешал. – Значит, плохи наши дела, Пестряков… Если ты со мной остался…

 Пестряков подсел к Черемных, приподнял ему голову, дал пригубить флягу с водой.

 – Да, фронт от нас отступил.

 – Далеко?

 – Километра три прибавилось.

– Дела-а-а…

 – Лишь бы Гитлер наших дальше не потеснил. Население в свои дома вернется – сам понимаешь… – многозначительно пояснил Пестряков.

 – Понять нетрудно.

 – Будем оборону держать, – Пестряков передернул покатыми плечами – то ли он приободрился на самом деле, то ли старался выглядеть бодряком, – У меня двенадцать патронов в автомате. Да у тебя неприкосновенный запас имеется. Итого – чертова дюжина. Повоюем!

 Пестряков задул плошку, открыл оконце и вылез из подвала, чтобы послушать: нет ли где тревожной перестрелки.

 Ведь где-то пробираются к востоку лейтенант с Тимошей.

 Пестряков решил отныне уходить еженощно в разведку и добыть хоть какую-нибудь провизию для Черемных.

 После того как Пестряков полакомился в кладовке, он особенно остро переживал голод Черемных. А пока голод все настойчивее давал о себе знать и Пестрякову.

 Он и прежде не отличался особой ловкостью. Как же воевать дальше, если руки и ноги налились такой тяжестью, словно в них скопилась усталость всех минувших переходов и боев?

 «Пестряков пока на танк заберется, – прозвучал вдруг в ушах голос командира танка, с которым он в первый десант отправился, – можно хо-о-орошую цигарку выкурить. Ну прямо пассажир! Такого папашу не на броне возить, а в плацкартном вагоне…»

 Впоследствии, конечно, Пестряков приобвык и приспособился по мере сил. Но все-таки никак не тягаться в его годы, при его одышке с молодыми!.. Которые на танк с танка, как белки, сигают…

 Он с трудом вылез сегодня из подвала, чтобы прислушаться к ночи. Не дай бог, ослабнет – плохо придется обоим.

 После ухода лейтенанта и Тимоши, после того как вылез Пестряков, подвал показался Черемных очень просторным и значительно более холодным.

 «Наша горница с улицей не спорится», – вспомнил Черемных присказку отца; она была в ходу, еще когда жили у подножия горы Атач, в палатке.

 Ведь и раньше, когда Черемных оставался в одиночестве, оконный проем не был закрыт подушкой. Или сильно похолодало на дворе? Не подоспел ли, как говорят у них на Урале, первый зазимок? Или вчетвером удавалось надышать больше тепла? Или голод не позволяет согреться? Или плошка подбавляла тепла?

 Подержать бы руки у фитилька – сразу согрелся бы; по крайней мере, так Черемных казалось…

 Пестряков вылез во двор, приставил к оконцу ящик, уселся на нем, привыкая к темноте, прислушиваясь, затем собрался идти и уличил себя в том, что ему никак не удается встать.

 Черемных внизу лежал неподвижно, а значит, меньше расходовал энергии. К тому же он все время страдал от боли, а потому меньше – от голода. Или притерпелся к этому лишению, в придачу ко всем другим?

 Не то чтобы Пестряков страдал сегодня от голода больше, чем вчера, – такая же стужа у него в животе. Но откуда-то вдруг взялось головокружение.

 Он боялся, что дальше будет еще хуже. Эдак подвальный гарнизон всю свою боеспособность растеряет. Обязательно нужно промышлять по ночам съестное, иначе и Черемных не протянет долго.

 Мало ли что Черемных не жалуется! Достаточно посмотреть, на кого он похож – нос и скулы заострились совсем по-мертвецки и глаза запали, какие-то нездешние.

 Не хватало бед, так еще подмораживает, особенно по ночам. И удивляться не приходится: ноябрь постучался к ним в скрипучую калитку – предзимье.

 Вот что плохо: когда Пестряков вылезает из подвала, он не может заткнуть за собой проем подушкой. А ящик из-под пива, приставленный к окну, плохо защищает Черемных от холода. В ящике такие щели – побольше, чем смотровые щели в танке.

 Пестряков тревожно ощупал свою обувь. Обе подметки дырявые, один сапог просит каши. Но ведь не потому, что сапоги прохудились, ноги ему отказывают?

 «Встать!» – приказал себе Пестряков.

 Но отныне его тело начало жить жизнью, независимой от сознания, отказывалось подчиняться его требованиям, оставалось неподвижным, когда получало приказ двигаться.

 И откуда только взялось такое сердцебиение? Будто Пестряков отрыл сейчас без передышки окоп полного профиля. Или единолично тащил на себе противотанковое ружье. Или долго бежал вдогонку за танком.

 Он сунул руку за пазуху, расстегнул гимнастерку, трофейную рубаху и ощупал себе грудь ниже левого соска. Сердце искать не пришлось – оно бьется, колотится, да так, что в ушах звенит.

 Звон не ослабевает. Может, поселился в ушах навсегда?

 Он с ужасом почувствовал, что слабеет, слабеет с каждой минутой.

 Вспомнил Пестряков, как, путешествуя с Тимошей, они в каком-то доме набрели на курятник. Целая птицеферма! Тимоше пух да перья даже в рот набились, он потом шел и все отплевывался. Может, не всех кур хозяева повыловили, когда убегали? Может, какая-нибудь курица еще несется? Вот бы найти эти яйца, до которых сейчас никому нет дела! Сырые яйца даже полезнее, чем вареные. Но разве отыщешь ночью тот курятник, разве доберешься до той беспризорной наседки, если даже она и существует в природе?

 «А не евши, не пивши и поп помрет», – говаривал у них в Непряхино пасечник Касьян.

 Пестряков все еще сидел на ящике, не в силах подняться, – он хотел переждать, пока пройдет головокружение.

 И перед его закрытыми глазами с удивительной отчетливостью возникло поле за деревенской околицей, весенний луг, еще не прогретый как следует солнцем. И вот они, вдвоем с матерью, бредут по цепкой траве. То была голодная весна, когда хлеба в доме хватило только до чистого понедельника, так что пост у них был и в самом деле великий. Ели лебеду, смешивая ее с толченой корой, варили суп из крапивы. А весной вместе с тощей коровенкой отправлялись на поля за подножным кормом, подолгу бродили в поисках съедобных трав. Мать, склоняясь над травами, учила десятилетнего Петрушу: вот дикарка, иначе говоря, дикая редька; вот пестушка, ее коричневые стебли проглядывали еще в марте прямо из-под снега; вот козлец, Петруша уже знает, что от него трескаются губы; вот щавель и борщевик, который появляется только после троицы…

 «Сколько уже времени прошло, а у меня во рту маковой росинки не было. А какая она из себя, эта маковая росинка?»

 Пестрякову стали являться голодные галлюцинации: он разгуливал, почему-то с миноискателем в руках, по фантастическому лугу, где вперемешку росли земляника, дикая редька, тюльпаны, щавель, красный мак, шиповник, лебеда и другие съедобные травы и ягоды.

 Слюна шла в рот ядовитым приливом. Пестряков глотал ее и никак не мог проглотить, и двигал челюстями совсем так, как это делают, когда разжевывают пищу, когда на самом деле едят.

 Может быть, Пестряков даже на какое-то время забылся, – заснул или потерял сознание? – но в соседнем квартале бабахнул тяжелый снаряд, и разрыв заставил его очнуться.

 Пестряков стряхнул с себя наконец слабость, поднялся на ноги и пошел со двора; у него едва хватило сил открыть скрипучую калитку.

 Каменные плиты тротуара гнулись под его тяжелыми ногами, а звезды ходили ходуном, покачивались в небе.

 Но он продолжал упрямо идти, и с каждым его шагом к земле возвращалась устойчивость, восстанавливался старый порядок в мироздании…

  25 Ходить крадучись, подолгу стоять, прижавшись к стене, или лежать где-нибудь в водосточной канаве, да все это на голодный желудок – так продрогнешь, что зуб на зуб не попадает. Канавки, отделяющие мостовые от тротуаров, хороши, если они сухие и ветер намел в них много листьев. Попадаются такие канавки под кленами, каштанами, где листья – вровень с мостовой, зароешься в них – и мягко, и тепло, и безопасно.

 Пестрякову сразу стало зябко, когда он в отдалении увидел костер, разложенный на перекрестке, вблизи той тумбы, с которой он содрал афишку. Немцы полулежали-полусидели вокруг костра, пламя бросало на их фигуры шаткие отсветы.

 Кто-то подбросил в костер дров, и огонь весело занялся.

 Эх, неплохо бы надеть эдакую волшебную пилотку-невидимку, подойти к костру, погреться…

 «Сухой орешник – нет лучше дров для костра», – замечтался продрогший Пестряков.

 Пестряков приблизился к огню. Ведь сколько бы сидящие у костра ни вглядывались, они ничего не увидят вдали: темнота подступает к огню вплотную.

 А если ракета? При ее опасном свете и костер этот станет желтой плошкой, все вокруг видно будет.

 «Как бы мне при той ракете на размен не пойти…»

 Э, да фашисты что-то там варят в котелке. И не термос ли это стоит, подсвеченный сзади костром? Кажись, термос. Но ведь его не добудешь. Если бы даже фашисты тот термос подарили – его не дотащишь. Лучше от греха подальше…

 И согрелся уже, и наелся досыта! Осталось только вытереть губы и усы, которых не замочило…

 Удаляясь от костра, Пестряков все время видел свою тень и, когда смотрел на нее, не чувствовал себя столь одиноким.

 Но вот плохо, что опасаться следует и за себя, и за свою тень: ее ведь тоже могут заметить!

 Тень ушла от Пестрякова через улицу и там маячила на стенах домов, на заборах.

 Пестряков невесело усмехнулся: выходит, прятаться нужно за двоих, а воевать – в одиночку…

 И никак не превозмочь слабости! Шинель стала тяжелой, как овчинный тулуп. А вдобавок ко всему Пестряков еще волок свою тень, такую большую тень!

 Особая осторожность требуется, когда доходишь до конца квартала и нужно завернуть за угол или перейти улицу.

 Пестряков прошел-прополз еще квартал. Темные, необитаемые дома, темные дворы, сараи, гаражи, конюшни.

 Кое-где во дворах – темные печи; труба у таких печей подымается конусом. Немцы специально выкладывали эти печи, чтобы коптить в них окорока, колбасы, грудинку.

 Может, какой-нибудь хозяин позабыл когда-то вынуть из своей печи окорок? Еще бы, забудет, держи рот шире!

 Как же все-таки добыть пропитание? В темноте не разберешь, где вход, где выход, где кухня, а где лестница и погреб, где можно зажечь спичку, чтобы обшарить полки, шкафчики, а где это опасно.

 Ведь и немецкие солдаты располагаются на постой не столько в домах, сколько в подвалах: там можно укрыться от русских снарядов.

 Пестряков обыскал уже три кухни, кладовку, обыскал погреб, извел не меньше двух десятков спичек и – ничего съедобного.

 В погребе его напугал громкий шорох; оказалось – крысы. Крысы были заняты тем же самым – искали, чем бы поживиться.

 Он выбрался из погреба, подождал, пока загорится далекая ракета, высмотрел дорогу со двора, дождался темноты и направился в калитке.

 Пестрякову предстояло пересечь улицу, свернуть направо, пойти вдоль забора.

 И вот когда Пестряков уже достиг противоположного тротуара, он зацепился ногой за проволоку и растянулся во весь рост. А все из-за этой несчастной подметки! Надо было отрезать ее напрочь – и вся недолга…

 Если бы проволока была порвана, она бы стлалась по земле или повисла над землей свободно, а эта туго натянута. Очевидно, где-то рядом накренился или обрушился столб, и притом в дальнюю от Пестрякова сторону.

 Проволока зазвенела на разные голоса, был потревожен большой пучок. А тут еще о плиты тротуара загремел автомат.

 Трезвон поднялся такой, что его, наверное, слышно было в центре города, на самой верхотуре, на ратуше. И как нарочно, в эту минуту в городке было тихо – ни выстрела.

 – Хальт! – раздался из темноты окрик. Он прозвучал близко, метрах в тридцати, а может, в пятидесяти. Слух не позволял Пестрякову установить расстояние более точно.

 Много раз Пестряков слышал этот лающий, подобный выстрелу окрик, но никогда еще он так больно не ударял в уши, никогда еще не предварял такую опасность.

 Пестряков притаился.

 Проволока неугомонно позванивала на разные голоса, как аккорд мощных струн.

 – Хальт! – прозвучал повторный, требовательный окрик, подкрепленный длинной очередью из автомата.

 Пули просвистели рядом.

 Пестряков надеялся, что ему удастся отлежаться в темноте на плитах тротуара и немец, по-видимому, какой-то часовой, отдав дань бдительности, перестанет обращать внимание на шум.

 Но проволока продолжала предательски позванивать.

 Хорошо еще, что затухли пожары в городе и отдыхают ракетчики на переднем крае – совсем темно.

 Пестряков услышал шаги – часовой приближался.

 Четкая, железная неумолимость шагов.

 Пестрякову казалось, что двойники этого часового шагают сейчас по всем мостовым города, что его шаги отдаются сейчас на всех улицах.

 Часовой подходил все ближе.

 Пестряков оглянулся – отползать или бежать?

 Бежать опасно: можно вновь попасть в проволочные тенета.

 Отползать поздно.

 Ну а если перемахнуть через каменный забор?

 «Эх, ушла ловкость! Годы мои уклонные… Такой забор уже не осилить!.. Вот гады, до чего высокие заборы выкладывают!»

 Пестряков с ненавистью посмотрел на забор, верхняя кромка его виднелась смутно.

 Часовой сделал еще несколько шагов. Счет пошел на мгновения.

 Пестряков вскинул автомат – прогремело шесть выстрелов.

 Стрелял наугад, по звуку шагов, и, по-видимому, промахнулся.

 Тут же отпрянул на десяток шагов вправо, вдоль забора. Он обнаружил себя вспышками выстрелов. Быстрей сменить позицию!

 Пестрякову важно сейчас выиграть время. Не попрется же часовой очертя голову вперед, после того как его приветствовали огнем!

 Тут же прогремела вторая, еще более длинная очередь часового. Пули щелкали о забор в том месте, откуда только что стрелял Пестряков.

 Очевидно, и часовой сменил позицию, потому что вторая короткая очередь Пестрякова снова прошла мимо цели.

 «Однако сколько патронов я сейчас истратил – четыре или пять? Зря погорячился. С часовым, расточителем патронов, мне тягаться нельзя».

 Сколько же патронов осталось – два или один? Очень трудно стрелять из автомата и все время считать остающиеся в диске патроны.

 Насколько все проще при дневном свете! По стреляным гильзам, которые выбрасывает автомат, всегда можно подсчитать, сколько ты произвел выстрелов.

 Пестряков пошарил рукой по плите тротуара, нащупал одну, две гильзы, а сколько их и где валяются еще – все равно не вызнать…

 Он снова отбежал в сторону. Хоть бы какая-нибудь калитка, пролом, ворота, дверь, подворотня!

 Но не было конца-краю высоченному забору.

 Конечно, Тимошу такой забор не смутил бы, он лазит по-кошачьи.

 Новая очередь, пущенная часовым, прошла над самой головой.

 «Чуть-чуть меня пули не подстригли».

 И он впервые за последние дни с пронзительным сожалением вспомнил о своей старой каске, которую выбросил за непригодностью тогда, возле танка.

 В любую минуту могла загореться ракета, которая и осветила бы во всех подробностях и деталях расстрел Пестрякова.

 Он пошарил по кирпичной стене. Плющ? Дикий виноград? Хмель? Вот их сколько под рукой – стеблей, веток; иные толщиной с патрон, не меньше.

 Немцы сажают плющ со двора, он закидывает свой зеленый подол на улицу и свисает вдоль забора. Значит, за плющ можно хвататься руками? Была не была!

 Пестряков уцепился за стебли и подтянулся на руках.

 Еще, еще, еще усилие!

 Он уже лег животом на двусторонне покатую кромку забора, как небо вдруг начало катастрофически светлеть.

 Ракета!

 Пестряков неуклюже перевалился туловищем через забор, свесил ноги по другую его сторону и приготовился спрыгнуть, но в этот момент кто-то с нечеловеческой силой ударил его в плечо, выбил из руки автомат.

 Пестряков грохнулся с забора на какой-то колючий кустарник.

 Хотел подобрать автомат, но это удалось с большим трудом: левая рука не слушалась.

 Ощупал плечо. Пальцы и ладонь его стали липкими – кровь.

  26 Он подобрал автомат и при свете ракеты увидел, что приклад расщеплен. Но это было бы полбеды. Дернул затвор – ни туда ни сюда! Пули ударили в крышку ствольной коробки и что-то там накорежили…

 А ведь в автомате еще оставался не то один, не то два патрона!

Бросать автомат, хотя отныне и бесполезный, не хотелось, и Пестряков побежал с оружием, но безоружный по саду.

 За забором не прекращалась стрельба. И сейчас уже не со злобой, но с неожиданной симпатией думал Пестряков о владельцах сада, которые сложили такой высоченный забор, спасибо – не пожалели кирпича и не оставили щелок.

 Часовой не решился влезать при свете ракеты на забор. Он ведь не знал, что тот, кого преследует, уже не может, как минуту– другую назад, встретить его огнем.

 Сейчас, когда рука слушалась плохо, а пальцы слиплись от крови, стекавшей по намокшему рукаву, Пестрякову стало еще труднее воевать с оградами и заборами, которые то и дело преграждали путь.

 Но по улицам шагать еще опаснее – переполох среди фашистов поднялся немалый.

 Он спрятался в каретном сарае, где остро пахло лошадьми, сбруей и колесной мазью. Он различил очертания какого-то шарабана с задранными вверх оглоблями, поднялся по приступочке в плетеный кузов, заскрипевший всеми своими рессорами, и улегся правым боком на кожаное пружинное сиденье.

 Память его кровоточила, как простреленное плечо.

 Почему-то вспоминались товарищи, которых судьба уже отрешила от жизни. Траурным строем проходили они перед закрытыми глазами Пестрякова, и на их горько, навечно сомкнутых губах он угадывал невысказанное соболезнование. И он знал, почему убитые десантники сочувствуют ему: они похоронены в родной, а не в чужой земле Германии…

 И почему-то они все, во главе с замполитом Таранцом, производят прощальный салют на его, Пестрякова Петра Аполлинариевича, могиле. Он сам тоже подымает автомат над головой, готовясь прострелить низкое, облачное небо. Он нажимает на спусковой крючок, но в автомате нет патронов, и диск снят. Вот почему автомат такой легкий!

 Таранец произнес какие-то траурные слова. Пестряков тех слов не расслышал, но понял, что они сказаны ему в утешение…

 Тут же он вспомнил, как их танковая бригада стояла на формировании и ждала с Урала материальную часть. Кое-кого из десантников отпустили тогда на побывку домой. Получил отпуск и Таранец. А куда ему ехать? Семья пострадала насмерть где-то на Правобережной Украине.

 Однако от отпуска своего Таранец не отказался, а направился в тыл, по боевому пути танковой бригады.

 Он разыскивал безымянные могилы товарищей, устанавливал пирамидки со звездочками там, где их не было.

 Он рассказывал местным жителям о подвигах тех, кто похоронен на площади местечка или за околицей села, кто отдал жизнь, освобождая их из фашистской неволи. Имена и фамилии танкистов и десантников оживали в благодарной памяти народа, чтобы остаться там на веки вечные. И ребятишки сажали на тех могилах цветы, где-то назвали школу именем погибшего героя, а в одном городке на Смоленщине, после приезда Таранца, появилась улица Трех Танкистов…

 Пестряков давно не вспоминал о той поездке Таранца по городам и весям. Но только сейчас вот, лежа в шарабане, он в полной мере понял сокровенный смысл поездки Таранца. Даже ради одного солдата, чье имя разыскалось и обозначилось на безымянной дотоле могиле, стоило совершить то путешествие!..

 Однако откуда вдруг взялись у тебя, Петр Аполлинариевич, замогильные настроения? Только потому, что зарябило в глазах и к твоей давешней слабости прибавилась новая? Нечего отсиживаться дольше в шарабане, на кожаных подушках! Нужно превозмочь головокружение, встать, податься в обратный маршрут.

 Авось Черемных поможет перевязать плечо, унять кровь, а то ведь, чем дольше собираешься с силами, тем больше эти силы сейчас теряешь…

 Час, может быть, полтора часа просидел он в каретном сарае. Патрули угомонились, давно пришло время вылезать из шарабана – сиденье уже стало липким от крови – и отправиться восвояси.

 Он вышел во двор и при свете зарева осмотрел свой автомат.

 Пули расщепили ложе, снесли прицел, повредили рукоятку затвора.

 Плечо разболелось всерьез, рука ослабела. У Пестрякова появилось странное и противное ощущение, словно у него на левой руке пять мизинцев. Он изрядно помучился, прежде чем ему удалось снять диск: отказала защелка.

 Не два, а один-единственный, заветный патрон оставался жить в автомате, но и тот патрон был сплющен у шейки и пришел в негодность.

 Пестряков подержал его у себя на ладони. Если в него не всматриваться, не ощупывать, то и не заподозришь, что патрон изувечен. Так приятно ощущать его тяжесть!

 Пестряков вздохнул и выбросил свой последний патрон.

 Ну а зачем таскать с собой бывший автомат, отныне не холодное и не горячее оружие? Тем более что левая рука вышла из строя, а правая все время вытянута вперед: она нужна для того, чтобы ощупывать стены, открывать и закрывать ворота, калитки, двери.

 Плохо, очень плохо, когда и оружие за тобой подобрать некому, пусть даже то оружие отказало.

 Пройдет здесь днем фашист, еще, гадючий сын, подумает, что от него советский боец бежал и оружие свое бросил, чтобы бежать было способнее…

 Разбитый автомат стал обузой, но никак, никак не разжимались пальцы, держащие его, не хватало решимости просто так вот бросить свое оружие на чужую землю.

 Пестряков вгляделся при смутном отсвете зарева, словно хотел запомнить, как автомат выглядел. Он знал на его прикладе каждую прожилку, каждый сучочек! Он погладил рукой расщепленное ложе и утопил автомат в бочке с дождевой водой, стоявшей у каретного сарая.

 Столько мочило-поливало этот автомат ливнями-дождями, столько раз Пестряков его протирал, смазывал, оберегал от слякоти-сырости! А все-таки съест его теперь дотла злая ржавчина.

 Он склонился над бочкой, обратив к ней левое ухо, услышал бульканье и даже приглушенный стук приклада о дно бочки.

 Прощай, боевой товарищ!

 Только оставшись безоружным, Пестряков в полной мере почувствовал, как несчастен.

 Чувство унизительной беспомощности овладело им. И он еще никогда не был так зол, как сейчас. Ведь все эти годы не расставался с оружием, кроме как в госпиталях. И вот в конце войны оказался беззащитным и совершенно безопасным для фашистов!

 Значит, теперь он уже ничем не сможет в случае чего помочь Черемных, а если доберется благополучно до подвала, должен будет там сидеть в бездействии, лишенный возможности воевать, наносить урон Гитлеру.

 Без этого Пестряков вообще не мыслил своего пребывания в городке.

 Ну а если гитлеровцы забредут в подвал? Схватят его и товарища, которого вызвался охранять…

 А если наши не подоспеют вскоре на выручку, они с Черемных скончаются от голода или от ран…

 До подвала Пестряков добрался совсем обессиленный: пришлось пройти кружным путем чуть ли не полгородка.

 Полагалось трижды стукнуть прикладом о ящик, как было условлено.

 Сколько раз Пестряков трижды стучал тяжелым прикладом о броню, а в диске у него было полным-полно патронов. Так он подавал сигнал механику-водителю танка, когда десанту приходило время спешиться, чтобы танк сделал остановку… Эх, лучше не вспоминать, не печалиться!..

 Попробовал сейчас притопнуть по ящику сапогом – не то. Трижды стукнул по дощечкам кулаком, вызвав глухой, неотчетливый звук, – опять не то.

 И в этот момент Пестряков с новой остротой ощутил потерю автомата.

  27 Еще более неловко, чем обычно, Пестряков, придерживая правой рукой левую, спрыгнул в подвал. И с плошкой он, однорукий, возился дольше обыкновенного.

 Как только засветился огонек, Черемных сразу заметил, что автомата нет.

 Да, невесело было признаться во всем.

 Пестряков стал на колени перед Черемных, и тот длинными лоскутами простыни, как мог, перевязал ему плечо. К счастью, пуля ударила в мякоть, ранение не из тяжелых.

 И до того шинель висела на Пестрякове не очень-то складно. А сейчас, когда он с помощью Черемных влез в нее обратно после перевязки, шинель и вовсе повисла, как на кривой вешалке: левое плечо, обмотанное лоскутами простыни, стало массивным, как лейтенантово.

 – Такая халтурная рана Тимошке бы нашему подошла, – усмехнулся Пестряков, кривясь от боли.

 Он не находил себе места и метался вокруг столика, баюкая правой рукой левую, прижатую к груди, и по стенам, потолку маячила его скособоченная тень.

 Пестряков пытался зубоскалить, а про себя с тревогой думал: «Где-то дружки сейчас? Добрались до места или приказали долго жить?»

 – Танк мой видел? – спросил Черемных после перевязки, закрыв глаза.

 – Рядом прополз.

 – Ну как он?

 – Холодный, как мертвец.

 – Это я знаю. – Черемных вздохнул: – Танку сгореть недолго. Двенадцать – пятнадцать минут. А он уже пять дней как отгорел. Не взорвался?

 – Башня при нем осталась. Только черный весь сделался. При ракетах видно. Копотью его, углем обметало…

 Своим вопросом Черемных только разбередил память Пестрякова. Тот снова вспомнил свой сидор на танке, а в нем запасные диски. Но к чему, собственно говоря, патроны, когда не стало автомата? Нужны ему сейчас запасные диски, как танкисту – шпоры, как попу – гармонь!

 Да, Петр Аполлинариевич, отвоевался, раб божий. Ни горячего оружия, ни холодного. Ни мушки, ни антапки, ни саперной лопатки. Знал бы – не отдал кинжал Тимоше.

 Надо самому себе правду сказать: дела идут на убыль. Как воевать дальше?

 – Голова озябла, – пожаловался Черемных несмело.

 – Вот мытарь! Возьми мою полковницкую папаху, – Пестряков протянул мятую пилотку и сам напялил ее на голову Черемных, бережно пригладив при этом рукой его всклокоченные смоляные волосы. – Угрейся! Мне самому невдогад было. У нас теперь один головной убор на двоих… И патрон на двоих.

 «Не забыл усач о моем последнем патроне, – встревожился Черемных. – Может, покушается? Не имеет никакого права! Ведь это моя увольнительная из плена. Что же я, совсем раздетый останусь? Сам себе в случае чего не помогу на самый на последний в этой жизни напоследок?!»

 Много всяких лишений довелось испытать Пестрякову за годы войны, и многого ему недоставало: страдал от голода так, что принимался жевать ремень своей винтовки и слизывал с нее языком смазку, будто то было вовсе не оружейное или веретенное, а сливочное масло; мыкался без смены белья, надевал обмундирование на голое тело после того, как выбрасывал грязное белье, оккупированное вшами; бедствовал без огонька; мечтал о сухой бересте, когда нужно было разжечь костер; грезил о стеганом ватнике под шинель, о сухих портянках; мечтал о какой ни на есть крыше над головой, пусть это будет шалашик с кровлей из еловых веток, лишь бы ветки были разлапистей, погуще легла хвоя; его настигала такая жажда, что он не гнушался пить зацветающую болотной зеленью воду, в которой метались головастики; тосковал до дрожи в руках о табачке; примерзал к ледовитой земле, когда мокрую шинель прихватывало ночью морозцем, – да мало ли какие невзгоды подстерегают солдата на его стежках-дорожках, из которых иные просматриваются и простреливаются противником!

 Но никогда еще Пестряков не страдал от полной безоружности.

 И нужно же было случиться такой беде: он оказался в фашистской берлоге без всякого оружия – хоть бери его, Петра Аполлинариевича, голыми руками.

 Он уже в который раз за день вспомнил про свой сидор. «Не мог, старый хрыч, насыпать пригоршню патронов в карман! Был бы у меня полный диск, я бы дал длинную-предлинную очередь, безо всякого регламента. Не стал бы каждый патрон считать, может, и пришил бы того фашиста к земле. А я уважаю такие очереди, от которых оружие разогревается. Раньше, когда не нужно было, вечно валялись в карманах патроны, полные жмени их собирались. А на этот раз – ну ни единого, я уже обыскался…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю