355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Воробьев » Капля крови » Текст книги (страница 5)
Капля крови
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:11

Текст книги "Капля крови"


Автор книги: Евгений Воробьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

 Теперь их судьба зависит от того, как долго солдаты будут занимать дом и вообще как долго противник удержится в городке.

 «А как же наша разведка? – Черемных похолодел от внезапной догадки. – Ведь Пестряков и Тимоша ни о чем не подозревают! Подойдут к дому и нарвутся на новых жильцов».

 Только сейчас он понял: товарищи, которым еще предстоит вернуться в подвал, находятся в значительно большей опасности.

 Лейтенанту и Черемных нужно лишь быть, что называется, тише воды, ниже травы. А товарищам еще нужно проникнуть в подвал дома, занятого противником!

 Хорошо, если новые квартиранты засветили какой-нибудь огонек. Хуже, если в доме темно.

 Все сильнее и лейтенант тревожился о тех, кто ушел. Как им дать знать?

 Он осторожно вытащил подушку из оконца, прислушался, беззвучно переставил ящик, установил его стоймя.

 Пусть хоть это насторожит товарищей.

  17 Однако еще до того как Пестряков и Тимоша прокрались во двор и могли заметить поставленный стоймя ящик, они увидели отсветы огня в доме. А ставни со смотровыми щелями раскрыты. В доме – немцы! По-видимому, им тесно в угловом доме, и кто-то из орудийного расчета подался под соседнюю крышу.

 «Калибр орудия сто пять, – отметил про себя Тимоша с привычной деловитостью, вглядевшись при отсветах зарева в пушку. – Везут к передовой».

 Ему удалось разглядеть на заднем борту машины условный знак дивизии – скрещенные рукоятями топоры, не то черные, не то красные; зарево смешивало все краски.

 Сколько же артиллеристы могут проторчать в доме?

 Судя по тому, что машина стоит на улице без маскировки, орудие на прицепе, а чехол с дульного тормоза не снят, расчет не занял здесь огневой позиции.

 Ну что же, значит, нужно набраться терпения, залезть, пока совсем не рассвело, в какой-нибудь укромный куток по соседству, выждать, когда уберутся постояльцы, а затем проникнуть во двор, узнать, что с товарищами.

 Живы ли они? Не вломились ли фашисты в подвал?

 Пестряков и Тимоша без особых происшествий забрались на чердак дома напротив, того самого дома с решетками на окнах и с фонарем у парадного. Слуховое окно выходило на Церковную улицу, и оттуда удобно было вести наблюдение.

 Как Пестряков и предполагал, артиллеристы остановились только на ночлег. Утром они собрались в дорогу, но собирались непереносимо долго.

 Тимоша провожал их проклятиями, длинно и затейливо материл водителя, который напоследок, когда уже вся прислуга орудия расселась в цуг-машине, стал возиться с мотором, потом доливал горючее.

Тимоша таким тоном ругал водителя, словно работал с ним в одном гараже, где тот слыл первым лентяем и недотепой. Будто этот водитель обещал Тимоше давно убраться, а теперь бессовестно подвел.

 Цуг-машина скрылась из глаз, когда стало совсем светло: как говорится – рассвет уже успел оглядеться.

 Перейти через улицу невозможно, и дорога в подвал отрезана. Следовало набраться терпения и ждать темного вечера.

 Впервые за долгое время Пестрякову пришлось забраться днем на высоту третьего этажа: пехотинец чаще прячется в погребе, нежели на чердаке.

 Отличный обзор открывался из слухового окна.

 Сверху было явственно видно, что город основательно пострадал от бомбардировки и обстрела. Тут и там виднелись свежие развалины.

 Кое-где над городом подымались дымы. Но при этом все трубы, из которых надлежит идти дыму, оставались холодными; виднелись только дымы пожаров.

 Особенно сильно пострадала кровля городка, морковно-бурачная пестрядь островерхих черепичных крыш. У одних домов торчали голые стропила, а все черепки, стронутые взрывной волной со своих мест, беспорядочно ссыпались к карнизам. У других домов оголился лишь конек крыши, а черепица кое-как удержалась на крутых скатах.

 Онемевшие антенны торчали на крышах – одни во весь рост, другие покосились, пригнулись, переломились.

 За тот день, который разведчики продежурили на чердаке, разрушений прибавилось. Наша тяжелая батарея часто устраивала артналеты. Осыпалась, крошилась черепица, и черепки летели заодно с осколками, вслед за ними.

 Зрелище полуразрушенного города ничуть не огорчило Пестрякова. Этот город жил в глубоком и безопасном тылу, когда горело Непряхино. Этот город развлекался, когда истекал кровью Смоленск, он торжествовал, когда бомбили Москву. Этот город веселился, когда рушились дома Сталинграда, и злорадствовал, когда голодал Ленинград. В этом городе тоже, наверно, был устроен невольничий рынок. Да это и не город вовсе, а одна большая казарма! И памятники здесь поставлены одним только генералам. Во-о-он она виднеется вдали, вывеска мужского портного, и на портновской вывеске тоже не пиджак, а гитлеровский мундир красуется. А сегодня представление о городе как о казарме еще больше укрепилось, потому что за весь день Пестряков не увидел на улицах ни одного штатского.

 С каким прилежанием и упорством вел Пестряков после ночной слепоты наблюдение! Жаль только, что день выдался пасмурный и видимость скверная.

 Он смотрел и вновь всматривался, пока дальнозоркие глаза его не затуманила усталость. Поглазеет на серое, низкое небо, чтобы рассеяться, дать отдых глазам, а затем снова продолжает наблюдение, накапливает догадки, сопоставляет приметы, делает предположения.

 У перекрестка, в конце Церковной улицы, на темном заборе белел лозунг, намалеванный метровыми буквами. Тимоша сообщил Пестрякову, что там написано: «Сибирь или победа!» Этот самый лозунг лейтенант видел сквозь ставни их дома. Не обошлось в ту минуту без смачной ругани в адрес Гитлера, который сперва соблазнял своих головорезов Украиной да Кавказом, а сейчас – язва его возьми! – пугает Сибирью…

 Пестряков все вглядывался в задние борта проходивших машин, на них виднелись красные перекрещенные топоры. За последнее время он видел машины с трафаретом, изображающим виноградную кисть, желтого слона или бегущую собаку, а красные топоры – клеймо новой дивизии, видимо, только что переброшенной на этот участок фронта.

 Хорошо бы и эту примету, в придачу ко всем другим, собранным ночью, сообщить своим.

 Необходимо сегодня весь день вести наблюдение, с тем чтобы вечером вернуться в подвал и той же ночью отправиться через линию фронта.

 Ну а если бы эти артиллеристы-ночлежники утром не убрались? Пришлось бы сегодня вечером податься на восток, не заходя в подвал. Оставить Черемных и лейтенанта при одних пистолетах? И это солдатская совесть позволяет, если разведка требует.

 Пестряков отдавал себе отчет в том, как быстро в нынешних условиях стареют данные разведки.

 Нет, Петр Аполлинариевич, это – не окопная война сорок второго года где-нибудь под Зайцевой горой, когда каждая кочка, каждый кустик, лоскуток пожухлого дерна состояли у снайперов на учете. Помнится, мужички из шестой роты не растерялись и возле своих окопов высадили огурцы. Они цвели, вызревали на самом что ни на есть переднем крае, чуть ли не на ничейной земле…

 Разведданные стареют быстро, подчас быстрее, чем сводка погоды. Но в то же время все сведения нуждаются в проверке. Одной прогулкой ночыо по городу ограничиться нельзя.

 А разве можно было рассчитывать на столь быстрое возвращение в подвал из разведки? Не учел ты, Петр Аполлинариевич, что после вылазки Тимоши и лейтенанта, после того как они истратили четыре гранаты, обстановка в городе усложнилась. Даже если бы Пестрякова с Тимошей не задержали штабные провода, афишная тумба, овчарка, мост и эти проклятые артиллеристы-ночлежники, все равно до рассвета было рукой подать и не успели бы за минувшую ночь снарядиться через линию фронта. И кто знает, сколько интересного удастся еще подглядеть, высмотреть за сегодняшний день!

 Впервые за все последнее время Пестряков не радовался тому, что осенний день так короток.

 Смутный гул переднего края доносился до Пестрякова; многие звуки от него ускользали, их слышал один Тимоша.

 Мимо провезли раненых, ими были битком набиты кузова нескольких открытых грузовых машин, и Пестряков охотно отметил: санитарных автомобилей уже не хватает.

 До Тимоши донеслись чьи-то стоны, и, провожая взглядом вереницу машин с ранеными, он подумал: «Вот ведь как получается: и мы и фрицы подаем военные команды каждый на своем языке. Один другого не понимаем. А вот кричат люди от боли, стонут и плачут одинаково…»

 Вдруг небо заполнилось оглушительным ревом моторов.

 – Слышишь? Ты слышишь? – закричал Тимоша в левое ухо Пестрякову, будто тот мог не услышать такого рева. – Наши!

 Низкая облачность вынудила штурмовиков прижаться к земле. Очевидно, они рассчитывали на то, что немецкие зенитчики не ждут их сейчас.

 Пестряков и Тимоша долго смотрели вслед дерзкой четверке «илов», хотя те исчезли за крышами мгновенно.

 – Рисковые эти ребята, штурмовики! Наподобие небесных десантников, – сказал Тимоша почтительно, желая польстить товарищу.

 Тимоша сообщил, что самая большая опасность на «иле» угрожает стрелку. У стрелка и стенки и пол небронированные, его посадили в хвост штурмовика лишь в прошлом году. Фрицы не сразу об этом прознали, так что от иных асов, которые примеривались напасть сзади на «илы», осталась одна милостыня. Каждый вылет на «иле» в должности стрелка снимает с штрафника– летчика год наказания. Культурно. Десять вылетов вытерпеть – все равно что ему, Тимоше, получить ранение в штрафном батальоне…

  18 В течение дня Тимоша успел облазить весь дом, на чердаке которого они нашли пристанище, и поиски не были бесплодными: в кладовке при кухне Тимоша обнаружил полку, уставленную стеклянными банками со всевозможными соленьями, маринадами и вареньем.

 Драгоценный клад – четырнадцать банок!

 Маринованные грибки – по-видимому, опята. Луковички в маринаде. Какой-то овощ, похожий на капусту, которому и Пестряков не знал названия. Ревень, нарезанный мелкими кусочками. Половина всего клада – ревень, это ли не удача? Пестряков уже в нескольких домах находил компот из ревеня. Ему очень нравились кисло-сладкие волокнистые ломтики, плавающие в мутно-зеленоватом соку. И почему не растят ревень на Смоленщине? Такое неприхотливое растение, наподобие лопуха. Большие листья обрывают, а их мясистые, сочные черенки варят.

 Начали трапезу с того, что съели банку маринованных луковичек.

 – Эх, закуска пропадает! – Тимоша жадно разгрыз луковичку и принялся ее жевать. – Не везет! То мак без теста. То маринад без выпивки. Воевать дальше на голодный желудок я отказываюсь! Самое обидное – командироваться на тот свет натощак…

 Овощ, похожий на капусту, составил второе блюдо. Пиршество было такое, о каком только можно мечтать.

 Но у Пестрякова кусок застревал в горле, как только он вспоминал, что в подвале – если там живы – великий пост еще продолжается.

 Пять банок ревеня, в том числе одну банку двойного веса, Пестряков предназначил раненому. Да, для Черемных этот ревень был бы настоящим лекарством. Жажду как рукой снимает!

 Шестую банку ревеня Пестряков разрешил себе и Тимоше взять на третье блюдо. Седьмая банка – порция лейтенанта.

 Пестряков достал пустую банку и с аптекарской точностью разделил компот. Он отхлебывал из своей банки понемногу, не жадничая, то и дело вытирая усы, с какой-то мужицкой обстоятельностью в еде. А Тимоша ел свою долю, шумно смакуя, и дно его банки показалось быстро.

 – У меня рот проворный! Тем более с голодухи. Бак давно пустой…

 После трапезы Тимоша сразу повеселел. На чердак он не торопился, и не потому, что грохотал новый артналет, но прежде всего потому, что изнемог от долгого молчания. А здесь, в полутемной кладовой, можно было вволю поточить лясы и даже спеть. Тимоша уселся на каком-то деревянном ларе, стоявшем в кладовой, и запел хриплым полушепотом свой любимый «Белый халатик»:

    Беленький нежный халатик

 Лучше, чем синий платок.

 Ты говорила, что не забудешь

 Дать мне для сна порошок.

      Порой ночной

 Ты говорила со мной:

 «Что вы глядите?

 Руку не жмите!

 Вы же, товарищ, больной!»

    Ну а весной, когда раненый выписывался из госпиталя, разлука была такой грустной, что девичьи слезы обильно капали на белый халатик.

    Порой ночной

 Ты расставалась со мной,

 Руку мне жала,

 Нежно шептала:

 «Помню, товарищ больной!»

    – Чувствительный романс! – признался Пестряков. – Даже сердце захандрило.

 Он повздыхал, а затем неожиданно для Тимоши и, кажется, для самого себя выдавил сиплым, прерывающимся голосом:

    Ах ты, пташка-канарейка,

 Ты утешница моя!..

    Наша смоленская песня, – смутился Пестряков. Он сердито разгладил усы, словно они были всему виной и если бы не лезли в рот, то песня прозвучала бы совсем иначе. – Вот нет у меня точного попадания в мелодию. Опять за молоком съездил, черт тугоухий…

 Больше он не сказал ни слова, а Тимоша был неутомимо словоохотлив.

 Он поведал о своих знакомствах с девицами из госпиталя, но Пестряков слушал без всякого интереса и, сидя на полу, мрачно молчал.

 Тимоша повел речь о званиях, о наградах.

 Может быть, таким образом удастся втянуть в разговор Пестрякова?

 – Вот, например, взять майора, – сказал Тимоша очень озабоченно. – Ведь майор званием постарше лейтенанта?

 – Само собой.

 – А я вот умирать буду и не пойму, почему тогда генерал-майор младше генерал-лейтенанта.

 – Загадка природы! – пожал плечами Пестряков.

 – А чего об этом много думать! – развеселился Тимоша. – Мы ведь все равно до генералов не дослужимся.

 – Я до войны живого генерала и не видел, – признался Пестряков. – Что им было делать в нашем Непряхино?

 – Между прочим, вся наша жизнь зависит от звездочки на погоне…

 – Как тебя понимать?

 – Одна звездочка. А калибр у нее какой? Или ты младший лейтенант. Или майор. Или генерал-майор. Или ты звезда первой величины – маршал…

 – Губошлеп же ты, Тимошка! – усмехнулся Пестряков добродушно.

 – Ну хорошо, моя звездочка с погона за провинность слетела. А твое звание, Пестряков? И ефрейтора не достиг?

 – Пока рядовой. Надеюсь и демобилизоваться в этом высоком звании. Я за войну ни одной команды не подал, только выполнял.

 – И все рядовой?

 – Все рядовой, – Пестряков не столько огорченно, сколько недоуменно пожал покатыми плечами.

 – Такое бывает – со званиями задержка, зато награды летят, как мотыльки на огонь…

 Пестряков грустно покачал головой:

 – Ордена ко мне никак не приживаются.

 – Ну а все-таки? Хоть один с тобой познакомился?

 – Нет, Тимошка.

 – Как же это, Пестряков? Ведь ты же с самого первоначалу на передовой. И так старательно воюешь.

 – Что ты меня допрашиваешь? Что я тебе – наградной отдел?

 – Нет, а все-таки?

 – То случай был: убили командира батальона, который меня за подвиг целовал-обнимал и грозился орденом наградить. В другой раз ранило не вовремя, потеряли меня. Вернулся бы в свой полк из госпиталя – бумагу бы оформили. А разве нашего брата в свой полк вернут? Такая глупость! Кто адрес узнает – сам из госпиталя убежит. Иначе – в запасной полк, и снова ты в новичках. Пока ты командиров раскусишь, пока они тебя. Вот у Гитлера выйдет ихний солдат из лазарета – его в старую роту завертывают. Четыре ранения за мной, в пятой части-подразделении воюю. Десантники! Сегодня этим придадут, завтра на другие танки посадят. Как пассажир без плацкарты. А то было у нас одно славное дельце на высоте двести восемь и восемь под Витебском – так всем отменили награды, операция оказалась неудачная. Это у нас есть – операция неудачная, значит, и подвиги вроде недействительны. Разве солдат за генерала в ответе? А то еще случай был. Заполнили на меня, раба божьего, наградной лист, да писарь об отчество мое споткнулся. Начал писать и сбился. В штабе поглядели – такого и отчества нет у православных людей, какое писарь изобразил. Он вместо «Аполлинариевич» невесть что написал. Так что батюшкино имечко – из старообрядцев мы происходим – и на войне меня подвело. Сам я совсем забыл про него: меня больше трех лет никто по отчеству не называл. Да натощак его и не выговорить. А мы который день натощак. Вот так оно и приключилось со мной, рабом божьим…

 Тимоша с почтительным удивлением внимал Пестрякову.

 Он чувствовал, что это не наигранное безразличие, которым часто защищаются неудачники; Пестряков действительно не был всем этим ни взволнован, ни удручен, и оттого уважение Тимоши к своему спутнику выросло.

 – За себя-то я не расстраиваюсь, – коротко махнул рукой Пестряков. – Но вот если Настенька жива и, придет время, спросит: «Почему ты, батя, без наград отвоевался?..», чем я перед ней оправдаюсь?

 – А я бы, Пестряков, сильно расстраивался на твоем месте. И почет орденоносцам. И после войны удобства. Орден никогда не помешает. Я вот до гаража своего на трамвае да на троллейбусе с пересадкой езжу. А с орденом – пожалуйста, билета не спрашивают. Экономия. И рукам спокойнее: не нужно в карманах мелочь шарить. Вежливо. Теперь возьмем бесплатный проезд. Имею полное право из Ростова на любой курорт союзного значения ездить каждый год. И обратный проезд. По каким хочу путям – хочу по железным, хочу по водным. Порядок. Теперь квартплату возьмем, полагается скидка…

 – У нас в Непряхино квартплата не заведена…

 – Теперь возьмем выслугу лет. Или стаж для пенсионной надобности. Имею полное право на скидку, треть годов сокращается. Нормально. Там много еще в орденской книжке напечатано всяких льгот. Ордена-то сняли с меня, а про книжку забыли. Показать?

 – Не нужно.

 – А еще лучше, когда орден живет не в одиночестве, а завелось их несколько. Девицы сильно клюют на эту приманку. У меня Красная Звезда в отставке, да Отечественной войны самой первой степени орден, да еще две медали «За отвагу»… Не знаю, дождутся бывшего хозяина или осиротеют…

 Тимоша жаждал услышать какое-нибудь слово утешения, ему очень хотелось, чтобы товарищ его ободрил, как это умел лейтенант, но Пестряков лишь сосредоточенно молчал и думал свою думу…

 Затем Пестряков встал, прислушался: кажись, огневой налет кончился, на нашей батарее устроили перекур…

 Оба вновь поднялись на чердак. Тимоша лез наверх расторопно, но без всякого энтузиазма, может быть, потому, что не выговорился до конца, а на верхотуре какая же беседа с тугоухим! Между прочим, трибунал его к молчанию не приговаривал… Но Пестряков строго напомнил, что пассивничать в кладовке не приходится, а надзирать за Гитлером полагается втихомолку.

– Глаза и уши – не вся разведка. Еще – рот на замке…

 Тимоша что-то проворчал в ответ, чего Пестряков не расслышал. Он все смотрел поверх забора и калитки во двор обжитого дома, куда им надлежало вернуться.

 Но сколько ни всматривался, ничего подозрительного не заметил.

  19 Каким, однако, длинным умеет быть короткий осенний день! Как медленно оскудевает день светом, как неторопливы долгожданные сумерки!

 С наступлением темноты товарищи покинули наконец дом, который оказался весьма щедрым на угощение, и направились в свой подвал.

 Пестряков хотел прихватить с собой что-нибудь съестное из благословенной кладовой. Но что можно было захватить с собой, когда в руках автомат, взятый на изготовку, – вдруг засада?

 Тимоша вызвался, если у товарищей все в порядке, взять тот самый ящик из-под пива, приставленный к оконцу, вернуться сюда, в кладовую, и доставить весь этот маринованный, засоленный и просахаренный провиант в подвал. Если одному не дотащить будет, можно и лейтенанта взять на подмогу.

 Пестряков согласно кивнул и вслед за Тимошей вышел из кладовой.

 Но в последний момент передумал: вернулся и сунул за пазуху ту, самую солидную, банку ревеня.

 Пестряков и Тимоша осторожно подошли к подвалу – все как было.

 Лейтенант, как только немцы убрались, поставил ящик, загораживающий оконце, в прежнее положение, чтобы не вызвать тревоги у товарищей.

 Пестряков три раза, как было когда-то условлено, стукнул прикладом о ящик, чтобы лейтенант погасил огонек и вытащил пуховую заслонку.

 Пестряков первым – по обыкновению не слишком ловко – сполз в подвал, за ним прошмыгнул Тимоша.

 Лейтенант торопливо, трясущимися от радости руками, зажег плошку, и при ее мерцающем свете состоялось долгожданное свидание всех бойцов подвального гарнизона.

 Как и следовало ожидать, особенно бурно радовался Тимоша. Он очень страдал оттого, что лишен возможности орать во весь голос.

 Черемных с безмолвной нежностью смотрел на товарищей.

 Разлука длилась без малого сутки!

 У него нет сейчас на свете людей ближе и дороже.

 – Танк не видели? – еле слышно спросил Черемных.

 Пестряков вопроса не услышал.

 – Мы в той стороне не гуляли, – отозвался Тимоша.

 Черемных тяжело вздохнул.

 Пестряков выставил на столик банку ревеня, чему удивился Тимоша. Когда это Пестряков успел прихватить трофей? Стало стыдно, что не догадался сделать то же самое.

 Черемных припал потрескавшимися горячечными губами к банке, но, сделав десяток глотков, отстранил Пестрякова, который поддерживал его голову, и показал глазами на лейтенанта.

 Лейтенант сделал лишь несколько глотков, присел на кушетку к Черемных и заставил его вновь пригубить банку.

 Пожалуй, подумал Пестряков, луковиц и грибов Черемных давать вовсе не следует. Еще жажда допекать начнет. Пусть лучше выпьет погодя лишнюю банку компота. Этот ревень как раз тем и хорош, что не слишком сладкий, в нем есть та приятная кислинка, которая лучше всего утоляет жажду.

 Но не успел Черемных доесть компот, не успел Тимоша вдоволь похвастаться ночной разведкой, – товарищ Пестряков не даст соврать! – не успел, облизываясь и хлопая себя по животу, перечислить все запасы драгоценной кладовой, не успел Пестряков потушить плошку, перед тем как снова открыть лаз и податься вместе с Тимошей за провизией, – подвал пошатнулся от разрыва, да такого близкого, что пол выскользнул у Тимоши из-под ног, он едва не упал.

 Столик подпрыгнул, а плошку погасило взрывной волной.

 «Калибр сто пятьдесят два, никак не меньше, – прикинул Тимоша, вновь зажигая огонь. – Такая волна! А может, и корпусная ударила. Калибр двести три…»

 Тимоша выполз наверх, прежде чем разошелся едкий дым разрыва.

 Он перебежал через улицу. Кирпичная пыль, смешанная с дымом, делала удушливую темноту еще более плотной, но Тимоша увидел парадное напротив.

 Каким-то чудом уцелел чугунный фонарь, он продолжал неистово раскачиваться. Но парадная дверь уже никуда не вела: за ней дымились руины. А под ними была погребена заветная кладовка.

 Возвратясь в подвал, Тимоша сообщил невеселые новости. Само собой разумеется, он не удержался от крепких слов по адресу наших артиллеристов.

 – Ну и шарахнуло! Мокрое место осталось бы от нас. Да еще кучка пепла. Правильно я рассуждаю, товарищ Пестряков?

 – Да, кажись, все возможные остатки на учет взял, – мрачно согласился Пестряков.

 Счастье, что с наступлением темноты они тотчас же, не мешкая ушли в подвал. И счастье, что они не сразу вернулись, что Пестряков принялся кормить Черемных ревенем.

 Пестряков вытащил из-за пазухи обрывок немецкой афиши, исчерченный углем. Ну-ка, на углу каких улиц стоит афишная тумба? Вблизи того перекрестка и находится дом, к которому тянется на шестах толстый пучок штабных проводов.

 Лейтенант подсел к столику, поднес обрывок афиши к фитильку.

 – Это у вас явно Гитлерштрассе. А вот здесь у вас скорее всего… Что же это за буква? Ну конечно! Как я сразу не расшифровал? Людендорфгассе.

 – Ну и название придумали! – Тимоша с удовольствием выругал градоправителя, а отдельно его фашистскую маму. – Не то что записать – выговорить без фляжки невозможно.

 – Пока чертил, три ракеты отгорели, – усмехнулся в усы Пестряков. – Боялся, бумаги не хватит. Даже умаялся.

 – А ну покажите! – заволновался Тимоша. – Как этот гад по-ихнему, по-немецкому, пишется… А по какому праву, ежели он Гитлер, у него буква «Н» впереди?

 – Видите ли, Тимоша, – охотно принялся за объяснение лейтенант, – произносится «Гитлер». Первоначальный звук обозначается по латинской транскрипции буквой «аш». А буква «аш» пишется, как русское «эн». Это такое смягченное «ха». Понятно?

 – Немного меньше половины, – заморгал Тимоша розовыми при свете плошки ресницами.

 Пестряков нахмурил кустистые брови:

 – Эх, была бы моя воля, я бы ему, гаду, – лихо его возьми! – пожалуй, буквы смягчил. Веревку ему для петли – и ту мягкую жалко!..

 – А второе название – что за тарабарщина?

 – Это, видите ли, знаменитый генерал Людендорф. Он еще с нами, с русскими, в первую мировую войну воевал.

 – В общем, сволочной перекресток засекли мы с тобой, товарищ Пестряков. Одна собака другой на том углу дорогу перебегает… По-фрицевскому вообще ничего понять нельзя. Уродуют все слова. По-нашему река Нева. Нормально. А фрицы, значит, читают: «Хеба». По-нашему пишется населенный пункт Вена. Культурно. А фрицы читают по-своему: «Беха». Я ж говорю! Без полной фляжки фашистский алфавит ну никак понять невозможно… Однако знаю отдельные слова. Ну, самые ходкие в немецком языке. Произношение, правда, самодельное. Но могу крупно поговорить с фрицем. Никто из «языков» не обижался. Знаю слова первой необходимости: «хальт», «хенде хох», «шнель», «ферботен», «цурюк», «шнапс»…

 – «Шнапс» я тоже знаю. – Пестряков разгладил усы и даже аппетитно крякнул.

  20 Лейтенант не был особенно наблюдателен, но от обостренного внимания Черемных не ускользнули теплые нотки в разговоре между Тимошей и Пестряковым. Не слышно было слов-колючек, слов-шпилек. А как снисходительно слушал Пестряков болтовню своего напарника!

 Черемных гадал и не мог догадаться: что так быстро сдружило двух ершистых людей и как возникла взаимная приязнь, пришедшая на смену если не враждебности, то, во всяком случае, холодку.

 А всему причиной – перипетии минувшей ночи, когда каждый убедился в таких качествах и достоинствах своего спутника, о которых не знал прежде. Ведь ничто так не сближает людей, как совместно пережитая опасность, и верно говорят на фронте, что друзья познаются в бою.

 Это тем более относится к людям, которые всю ночь прошагали по самому краешку жизни, опираясь друг на друга, держась друг за друга.

 – Как это меня осенило вовремя из той кладовки убраться? – удивился Пестряков вслух. – Кажись, первый раз за всю жизнь по-настоящему повезло.

 – Разве такой невезучий? – усомнился Черемных.

 – Давно у меня это невезение завелось. И отстать не хотело. Вся жизнь вкривь-вкось пошла…

 Пестряков безнадежно махнул рукой, словно хотел сразу отмахнуться от всей своей жизни.

 Стало совсем тихо. Даже Тимоша замер в ожидании рассказа…

 – Начались мои несчастья давненько, еще в двадцать пятом году. – Пестряков резко повернул голову к Тимоше: – Тебе сколько лет тогда было?

 – Шесть.

 – Сколько? – удивился Пестряков.

 – Шесть, – повторил Тимоша значительно громче, он решил, что Пестряков его не расслышал. – Нормально!

 – Да-а-а, – Пестряков протянул задумчиво. – Ветхий же я мужичонка, оказывается. Мне уже тогда было лет побольше, чем сейчас тебе, Тимошка, или лейтенанту. Это когда я на землемеровой дочке женился. Она из соседней деревни. Сказать правду? Не любил я свою Варвару. Она это знала, и жизнь у нас не заладилась. И собой ведь хороша, но, как говорится, нам с лица не воду пить. И несколько зим больше моего в школу ходила, могла бы и в ученики к себе определить. Но не было в ней душевности. Случай мне запомнился на всю жизнь. Когда тестя хоронили, не разрешила Варвара отцу своему в хорошем пиджаке на тот свет отправиться, натянула на покойника какие-то отрепья… Все ругала меня, что плохо живем, что не умею с начальством ладить. Работать, мол, умею, а вот подрабатывать – не умудрил господь… Хорошо, Настенька родилась, а то бы еще больше разброд пошел. Настенька угадала, лицом в материну породу пошла, красивая была. А нутром – больше мне сродни… Между прочим, у нее с матерью тоже дружба не склеилась. Стыдно сказать, но, когда я жену после троицы, перед самой войной, схоронил – рак ее до могилы довел, – не было у меня слез, ни единой слезинки в глазах не стояло, так что даже Настеньки застыдился…

 Подался я на войну, Настенька меня до шоссе проводила, а больше дочку не видел. Из Непряхино ее потом по этапу отправили. Настенька, как все, пошла в комендатуру на регистрацию, а молодежь обманули. В одном платье угнали. Просилась домой переодеться – разве отпустят? Когда наше Непряхино освободили, я туда у командира отпросился. Замполит Таранец меня надоумил. За двести километров сходил-съездил. Только одно письмо пришло, подружка Настенькина его сохранила. Я то письмо дословно помню. Лагерь описывает, овчарки там очень умные, недаром они называются немецкими, научены на людей бросаться. Хлеб у них прямо замечательный, из сушеных смолотых бураков и картофельной шелухи. Папочка, пишет, закрой на минуту глаза и представь себе свою дочь. Нет, ты уже не можешь ее себе представить. Та Настенька, доченька твоя, умерла. Есть другая, исхудавшая и больная. Тут, пишет, все думают, что мне тридцать лет, но это же неправда, папочка, мне же шестнадцать. Пишет, как ее потом из лагеря отправили к немецкому помещику в прислуги. Жила бы хорошо, если бы со мной были мои друзья Хлебников или Картофельников. У моего господина, пишет, семья небольшая: хозяйка, ее дочь, собака, а потом уже я. Вчера корова забрела в сад, и хозяин купил мне новое платье – белое в синюю полоску.

 – Побили, гады! – догадался Тимошка и выругался.

 – Не мешай! – пристрожил его Черемных.

 – Живу, пишет, неплохо, но Грише живется гораздо лучше, хотела бы переехать на жительство в его местность. А Гриша, племянник мой, перед самой войной богу душу отдал, деревом его на лесозаготовках придавило… Кто знает, может, и Настеньки уже нет в живых? Может, Гитлер ее угробил? А может, снаряд или бомба шальная девочку догнали. Слышите, какой огонь по германской земле полыхает?

 Пестряков вытянул худую шею, обратил левое ухо к оконцу и прислушался к канонаде.

 – Поверьте мне – жива ваша Настенька! – обнадежил лейтенант. – Ведь она жила в помещичьем имении. А фольварки и господские дворы страдают меньше, чем города.

 – И прокормиться легче. Кто находится в имении, – подсказал Тимоша. – Возле домашних животных…

 – Чем возле тех домашних животных у помещика кормиться, лучше бы Настеньке среди диких зверей в сибирской тайге проживать. – Пестряков прищурился, словно фитилек стал внезапно слишком ярок для его глаз, и неожиданно сказал: – Ведь только подумать, каких мест России Гитлер достиг! За начальный год войны… В сорок первом октябре, когда мы, рабы божьи, из окружения воскресали, приблудился к нам один водитель. Сам он из железнодорожного сословия. Работал на пограничной станции Брест. Не то составителем поездов, не то осмотрщиком, позабыл уже. Так он рассказывал мне, что в ночь накануне войны сам простучал молоточком по буксам скорого поезда Москва – Берлин. Отправили тот поезд к Гитлеру в гости. А через три часа снаряды и бомбы хуже, чем снег, упали нам на беззаботную голову. Прозевали мы свою бдительность…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю