Текст книги "Яков Блюмкин: Ошибка резидента"
Автор книги: Евгений Матонин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
«МОСКОВСКИЙ ОЗОРНОЙ ГУЛЯКА»
«Я ставлю себя еще под защиту революционно-социалистических партий». Суд и фронт
В Москве новые товарищи-«максималисты» предложили Блюмкину пройти через межпартийный товарищеский суд – чтобы очиститься от всяких нехороших подозрений. Такое не раз происходило в революционных кругах. Блюмкин согласился.
Суд продолжался две недели. Происходило это в отеле «Националь», который был переименован в «1-й Дом Советов». Председательствовал видный анархо-коммунист Аполлон Карелин, проживавший тут же. В среде революционеров всех направлений он считался человеком кристальной честности. В заваленном анархистской литературой двухкомнатном номере, где Карелин жил вместе с женой – он был членом ВЦИКа, «советского парламента», – и проводились заседания. Вторым членом суда был представитель левых эсеров-интернационалистов Дмитрий Магеровский, а третьим – делегат от так называемой «Партии революционного коммунизма» Георгий Максимов. Он-то и оставил небольшие воспоминания о суде.
Но сначала немного о самом Максимове. Он состоял в партии левых эсеров и 6 июля 1918 года был арестован в Большом театре вместе с партийной фракцией. Затем скрывался, потом снова перешел на легальное положение, стал одним из руководителей Партии революционного коммунизма (она была создана теми левыми эсерами, которые стремились к сотрудничеству с большевиками), был избран во ВЦИК.
Правда, вскоре Максимов опять не поладил с властями. Он выступал за создание оппозиционной партии, стоящей, однако, на платформе советской власти. За это арестовывался. В 1920-х годах отошел от политики, работал экономистом. В 1930-х снова арестовывался, потом оказался в ГУЛАГе всерьез и надолго. Вышел из лагерей только в 1954 году. Жил в Москве. Требовал политической реабилитации, но так ее и не добился. Занимался живописью. Умер в 1970-х годах.
Так вот, по словам Максимова, в межпартийный товарищеский суд были представлены документы как со стороны обвинения, так и Блюмкиным. Приглашались и свидетели. Разумеется, выслушали и самого подсудимого.
Блюмкин – в пересказе Максимова – утверждал, что пришел в ВЧК в Киеве затем, чтобы рассеять убеждение советского правительства в том, что «убийство Мирбаха было началом выступления партии левых эсеров против Советской власти, что он еще перед убийством добивался от ЦК партии левых с.-р. заверения, что никакого выступления не будет, что если бы ЦК в этом его не заверил, он бы не участвовал в убийстве Мирбаха и что добился указа ВЦИК о своем амнистировании».
По мнению Максимова, высказанному в мемуарах, сам факт ходатайства одного из членов партии без санкции ЦК перед ВЧК о партии в целом «являлся нечистоплотным и недопустимым». Однако закончился суд, по сути, ничем. Однозначных доказательств того, что Блюмкин предал своих товарищей, представлено не было. А факты обвинения не давали суду права обвинить Блюмкина в предательстве. Но и сам Блюмкин показался судьям не очень-то убедительным.
Так что после разбирательства было вынесено такое определение: «Из всех просмотренных документов, представленных суду, и личных показаний свидетелей, Товарищеский Межпартийный Суд не установил, что Блюмкин не предатель». То есть понимай как хочешь.
Любопытно, что, несмотря на это двусмысленное решение суда, Союз эсеров-максималистов все же принял Блюмкина в свои ряды. Впрочем, сам он потом настаивал на том, что с него якобы сняли все обвинения, а ЦК левых эсеров принес ему свои извинения. По его утверждению, эту миссию выполнила сама Ирина Каховская.
Вместе с тем за свою жизнь Блюмкин опасался еще очень долго. А в январе 1920 года написал воззвание «Ко всем советским партиям революционного социализма»[24]24
Воззвание обнаружено в РГАСПИ доктором исторических наук Ярославом Леонтьевым.
[Закрыть]. В воззвании он еще раз возвратился к киевским событиям:
«В июне 1919 г. в продолжение двух недель (с 6-го по 20-е, в Киеве) несколькими членами и партийными работниками Украинской партии Л. С. Р. интернац<ионалистов> на меня было совершено без всякого обвинения меня в чем-либо три покушения с целью убийства.
Воззвание Якова Блюмкина „Ко всем советским партиям революционного социализма“, написанное после трех покушений на него со стороны украинских левых эсеров. 2 января 1920 г. РГАСПИ
Сами по себе, при исключении их политического предназначения, эти покушения отличались резким уголовным характером, всеми аксессуарами убийства из-за угла, всеми особенностями бандитского самосуда. И я не реагировал бы на эти факты политически, если бы они могли быть отнесены только в область уголовной квалификации.
Случилось иначе. Покушениям на меня совершавшие их лица, в качестве официальных представителей партии Укр<аинских> Л. С. Р. интернац<ионалистов>, старались придать глубокий моральный, партийный и политический смысл.
Укр<аинские> Л. С. Р. (интернац<ионалисты>) уже после упомянутых покушений обвинили меня в предательстве, и это обвинение официально и усиленно муссировали как внутри партийных организаций, так и среди тех трудящихся, которые за ними стоят или стояли.
К глубокому трагизму для меня, как личности и политического работника, момент покушений совпал с напряженным моментом поражения Украинской революции, а это значит и с моментом ухода всех Советских партий в подполье, – и благодаря этому, я также из-за болезненного состояния, вызванного ранением при втором покушении, не имел возможности своевременно и надлежащим способом вскрыть перед лицом революционно-социалистических партий всю вопиющую сущность политического и морального преступления, совершенного Украинскими Л. С. Р, в форме покушений на меня и обвинений в предательстве.
В продолжение четырех с лишним лет я служу идее революционного социализма, сначала в рядах партии С. Р., а с Октября 1917 г. Л. С. Р.
В моем недолгом, но совершенно честном и жертвенном революционном стаже (мною совместно с Николаем Андреевым был совершен акт над графом Мирбахом в июле 1918 года в Москве) нет ни одного факта или поступка, на которых могли быть построены не только конкретное обвинение в предательстве или уверенность в моей нравственной порочности, но даже и интуитивное психологическое подозрение в таких кошмарных способностях.
Тем темнее, тем непостижимее кажется мне происшедшее, и тем трагичнее было для меня переживать, в продолжение последнего периода реакции на Украине, существование не разоблаченной клеветы о моем выдуманном провокаторстве.
Все внутрипартийные попытки, сделанные в этом направлении мной (письмо к Ц. К. Укр<аинских> Л. С. Р. с требованием суда и предъявлением обвинения), Киевской организации Союза максималистов на Украине (обращение к Укр<аинским> Л. С. Р.), опубликование протеста в газ<ете> „Борьба“ от 21 июня 1919 г., а в России Центральным Бюро Союза максималистов (обращение к Ц. К. Рос<сийских> Л. С. Р.) – все эти попытки остались безуспешными и неудовлетворенными.
Теперь снова победившая на Украине Революция вернула к легальному существованию, к нормальным функциям революционно-социалистические партии. Как член одной из них и на основании изложенного я требую их широкого политического вмешательства в действия, считающей себя также революционно-социалистической партией, партии Укр<аинских> Л. С. Р. интернац<ионалистов>.
Я требую с полным формальным, а тем более нравственным, основанием широкого политического отклика на действия Украинских активистов и такого же рассмотрения их.
Находясь под защитою своей партийной организации Союза максималистов, я ставлю себя еще под защиту революционно-социалистических партий, идее которых служу и буду служить.
Бывший член Рос<сийской> и Укр<аинской> Партии Левых С. Р., бывший член Боевой Организации этих партий, член Союза максималистов Яков Блюмкин.
2 января 1920 года, Москва».
Все же история с извинениями левых эсеров перед Блюмкиным была, как видно, «несколько преувеличена».
* * *
В июле 1919 года Блюмкин поступил на службу в Красную армию. Сначала он попал в Политуправление РККА. Там познакомился с сестрой Троцкого и женой председателя Моссовета Льва Каменева – Ольгой Каменевой. Вместе с ней он совершал инспекционную поездку по Поволжью и подарил ей свою фотографию с надписью: «Ольге Давидовне, глубокоуважаемому товарищу, „неистовому Виссариону“ Советской власти на память о нашей инспекционной эпопее от опального „мятежника“».
Ольга Давидовна заведовала театральным отделом Наркомпроса («Тео») и действительно с неистовством Белинского старалась его «революционизировать и большевизировать». Ядовитый Владислав Ходасевич описывал ее как «существо безличное, не то зубной врач, не то акушерка. Быть может, в юности она игрывала в любительских спектаклях. Заведовать Тео она вздумала от нечего делать и ради престижа».
В «Тео» работали такие поэты и писатели, как Бальмонт, Брюсов, Балтрушайтис, Вяч. Иванов, Пастернак и сам Ходасевич, который утверждал, что они делали это, чтобы «не числиться нетрудовым элементом».
«Мы старались протащить классический репертуар: Шекспира, Гоголя, Мольера, Островского, – вспоминал Ходасевич. – Коммунисты старались заменить его революционным, которого не существовало. Иногда приезжали какие-то „делегаты с мест“ и, к стыду Каменевой, заявляли, что пролетариат не хочет смотреть ни Шекспира, ни революцию, а требует водевилей: „Теща в дом – все вверх дном“, „Денщик подвел“ и тому подобного… Бывали рукописи с рекомендацией Ленина, Луначарского… Но хуже всего было сознание вечной лжи, потому что одним своим присутствием в Тео и разговорами об искусстве с Каменевой мы уже лгали и притворялись».
«Большевизация» театра не нравилась и наркому просвещения Луначарскому. В 1920 году с согласия Ленина он уволил Каменеву. Она занималась связями с заграницей, борьбой с голодом, а после падения Троцкого и Каменева была выслана из Москвы и в 1930-е годы арестована. Были арестованы и расстреляны оба ее сына. Саму же Ольгу Каменеву расстреляли 11 сентября 1941 года в Медведевском лесу под Орлом. В тот же день и там же расстреляли Марию Спиридонову и еще полторы сотни политических заключенных Орловского централа.
Но если бы кто-нибудь в 1919 году предсказал Блюмкину или Каменевой то, что их ожидает в будущем, они вряд ли поверили бы. Тогда Ольга Давидовна считалась очень влиятельным человеком – особенно учитывая ее родственные связи. Для Блюмкина это было весьма полезное знакомство, которое, вероятно, сыграло свою роль в его дальнейшей судьбе.
Вскоре Блюмкин попал на Южный фронт. «В сентябре или октябре < 19> 19 г. по личному желанию я был мобилизован и послан на фронт ЦБ Союза максималистов», – писал он. Там его использовали уже по прямому назначению – как бывшего чекиста и террориста одновременно. В Реввоенсовете фронта с ним провел беседу Сталин. И опять-таки – знал бы Блюмкин, что ровно через десять лет именно этот человек утвердит его смертный приговор.
«Рев<олюционным Военным> С<оветом> Южфронта – тов. Серебряковым и Сталиным я был откомандирован в 13 армию, – вспоминал Блюмкин. – Здесь Политотдел в порядке армейской дисциплины направил меня для работы в Особый отдел, где меня назначили уполномоченным по борьбе со шпионажем. Работа эта имела две сферы: одну в пределах самой армии, другую – в отношении неприятеля. Так как работа в тылу велась еще и разведот<делом> армии, то для централизации и соединения этой работы я был приглашен в качестве формального сотрудника агентурной военной разведки, фактически в качестве инструктора входившей <в> функции разведота боевой работы в тылу… Тогдашний политический момент был таков, что применение актов индивидуального террора к главарям Деникинской контрреволюции считалось крайне целесообразным даже коммунистическими руководителями разведота и Особого отд<ела> 13 армии».
Одной из инициатив Блюмкина стала заброска в тыл белых диверсионной группы из террористов-«максималистов» – с целью убийства главнокомандующего Вооруженными силами Юга России генерала Деникина. Но операция сорвалась. Как утверждал Блюмкин, руководитель группы и ее участники «предъявили такие материальные и технические требования, которые не только были крайне чрезмерны, но еще казались и подозрительными». Поэтому всякие переговоры с террористами-«максималистами» прекратились.
Но вот что интересно. Слухи о том, что красные могут использовать Блюмкина в зафронтовой нелегальной работе, вероятно, доходили до белых. Косвенным подтверждением этого служит история Александра Рекиса – сначала одесского подпольщика, затем – в короткий период советской власти в Одессе в 1919 году – члена коллегии губотдела юстиции. После возвращения белых в город в августе 1919-го он снова оказался в подполье и вскоре был арестован. Рекиса обвинили в том, что он не кто иной, как сам Яков Блюмкин, нелегально прибывший в Одессу по заданию ВЧК.
Почему его приняли за «бесстрашного террориста» – сказать трудно. Возможно, они были похожи, и кто-то из видевших Блюмкина в Одессе принял Рекиса за него. Но это и свидетельство того, что белые тоже прекрасно знали, кто такой Яков Блюмкин, поэтому так оперативно отреагировали на сигнал.
Александру Рекису удалось освободиться из контрразведки за крупную взятку. Позже, после прихода красных, он стал секретарем Одесского горсовета.
А настоящий Блюмкин весной 1920 года был опять отозван в Москву.
«Блюмкин держался в кафе хозяйчиком…» «Кафейный период»
В 1919 году, когда Блюмкина амнистировали, он поселился в Москве во 2-м Доме Советов, как был назван «Метрополь». Занимал небольшую комнату. По соседству находилась комната советского наркома иностранных дел Георгия Чичерина. Только в то время это было возможно. Да и не только это. Поэт Анатолий Мариенгоф вспоминал: шел он как-то по Александровскому саду, а навстречу известный журналист Михаил Кольцов. Прямо из Кремля, от Ленина. «Безобразие! – говорит Кольцов с нежностью в голосе. – Взяли Старика в халтуру. Прихожу, а он примус накачивает, чтобы суп себе подогреть». Ленину тогда было 48 лет, и в партии за глаза его называли «Стариком».
«Только в моем веке председатель Совета Народных Комиссаров и вождь мировой революции накачивал примус, чтобы подогреть суп, – с гордостью писал Мариенгоф. – Интересный был век! Молодой, горячий, буйный и философский». Трудно с ним не согласиться.
Впрочем, не только интересный, но и жуткий. Многие москвичи, пережившие осень – зиму 1919–1920 годов, потом вспоминали об этих днях как о самом тяжелом времени своей жизни.
Обычная картина еще недавно «купеческой» Москвы с ее калачами, бубликами и самоварами: горожане понуро бредут по неочищенным от снега улицам и тянут за собой самодельные санки. На них – кочаны мороженой капусты, мешок картошки, бидон с маслом или керосином. К груди граждане – так они теперь называются – прижимают пакет с селедкой, черным мокрым хлебом и мешочком муки или пшена. Стараются держать все эти сокровища покрепче – не ровен час, выскочит из переулка какой-нибудь ухарь, вырвет из рук пакет с едой, а гражданина в лучшем случае толкнет носом в снег. А то еще и «перо» в бок засадит…
Москва заполнилась попрошайками. В Третьяковском проезде, например, сидел богатырского сложения, с пышной седой бородой древний старик в полушубке, на шее висела дощечка, где крупными черными буквами было выведено: «Герой Севастопольской обороны». В Газетном переулке в дерюге и черных очках стоял скелетообразный человек с белой лентой на груди. «Я – слепой поэт», – гласила надпись. Беспризорники на улицах выводили жалостливыми голосами:
Позабыт, позаброшен.
С молодых юных лет
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет!
Советский художник Леонид Хорошкевич, которому в 1919 году было 17 лет, вспоминал:
«Чувство голода мучило и казалось унижающим. По утрам полулитровая кружка кофе на сахарине и без молока и лепешки из кофейной гущи уделялись мне на завтрак. Все мы находились в одной комнате, в нашей бывшей гостиной. Холод заставил нашу семью запереть одну за другой все комнаты, и мы остались в одной, где дымила наскоро сложенная печка и ржавые капли падали из отпотевших грязных труб, пересекавших всю комнату по диагонали…
Грузовики, наполненные доверху голыми трупами умерших от тифа. Их провозили по Москве, слегка прикрыв рогожами. На Семеновском кладбище их сбрасывали в общие ямы, а мы, в нескольких метрах от них, тогда еще школьники, набивали мешки капустой – продовольственная база и мы находились рядом.
Диктатура пролетариата, разруха, дезертирство, голод, спекуляция, беспризорность, таковы были новые слова и понятия, грубо входившие в сознание через быт, декреты и плакаты. Я становился очевидцем огромных событий России, и это огромное будущее казалось непонятно, страшно и мерзостно».
Но, конечно, не все представители русской молодой интеллигенции думали тогда так, как Хорошкевич. Была в Москве и другая жизнь. И в этой жизни молодой «революционер и террорист» Блюмкин снова, как и год назад, оказался как рыба в воде.
* * *
По-прежнему, как и в 1918 году, вечерами в московских литературных кафе шумели молодые поэты. Даже громче, чем раньше. Это было время настоящего расцвета «кафейного» периода русской поэзии. Многие из тех «литературных забегаловок», в которые мы уже заглядывали, не дожили до этого времени – как, например, футуристическое «Кафе поэтов», где «футурист жизни» Владимир Гольцшмидт ломал о свою голову доски, – но в измученном и голодном городе работали другие заведения: «Домино», «Красный петух», клуб Союза поэтов, «Стойло Пегаса».
«В Москве поэты, художники, режиссеры и критики дрались за свою веру в искусство с фанатизмом первых крестоносцев», – вспоминал Анатолий Мариенгоф. Диспуты плавно переходили в скандалы, а бывало, и в потасовки.
В сентябре 1919 года была образована Ассоциация вольнодумцев. В нее вошли Есенин, Мариенгоф, Шершеневич, Рюрик Ивнев и другие поэты-имажинисты. Первый пункт устава общества гласил: «Ассоциация Вольнодумцев есть культурно-просветительное учреждение, ставящее себе целью духовное и экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции. Свою цель Ассоциация Вольнодумцев полагает в пропаганде и самом широком распространении творческих идей революционной мысли и революционного искусства человечества путем устного и печатного слова».
На всякий случай устав отправили на утверждение наркому просвещения РСФСР Анатолию Луначарскому. Естественно, что не утвердить документ, который провозглашал столь высокие задачи, Анатолий Васильевич не мог. О чем и наложил соответствующую резолюцию: «Подобные общества в Советской России в утверждениях не нуждаются. Во всяком случае, целям Ассоциации я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь».
Пройдет немного времени, и Луначарский поссорится с имажинистами. Уже в 1921 году он напишет, что «среди имажинистов есть талантливые люди, но которые как бы нарочно стараются опаскудить свои таланты». Имажинисты обиделись и публично предложили Луначарскому: 1) как критику вступить с ними в дискуссию; 2) как наркому «выслать их за пределы Советской России, если их деятельность вредна для государства». Луначарский ответил, что как критик он отказывается от дискуссии, потому что ее «имажинисты обратят еще в одну неприличную рекламу для своей группы», а как нарком он вовсе не собирается высылать не нравящихся ему лично поэтов. Пусть, писал Луначарский, сами читатели разберутся «в той огромной примеси клоунского крика и шарлатанства, которая губит имажинизм… и от которой, вероятно, вскоре отделаются действительно талантливые члены „банды“».
Воистину – либеральные были времена в 1921 году! Хотя и «философские пароходы» уплывали из страны в то же самое время, а точнее, в 1922-м.
Что еще удивительно: в годы Гражданской войны и военного коммунизма, когда, казалось бы, каждый индивидуальный предприниматель должен был автоматически приравниваться к «буржую» с соответствующими последствиями (а нэп провозгласят только весной 1921-го), поэты-«вольнодумцы» развили бурную коммерческую деятельность. Они создали издательство, две книжные лавки, журнал и, по некоторым данным, перекупили синематограф «Лилипут».
Но самым главным коммерческим предприятием имажинистов было кафе «Стойло Пегаса». Оно приносило очень неплохой доход. Впрочем, неправильно говорить только о коммерческой ценности этого заведения. Тогда это было, как сейчас сказали бы, «культовое место» Москвы.
Прежде чем рассказать об атмосфере, которая царила в «Стойле Пегаса», надо, наверное, уточнить, какое все это имеет отношение к нашему герою. Да самое прямое. Во-первых, большинство имажинистов к этому времени были его хорошими знакомыми или даже друзьями. Во-вторых, среди «отцов-учредителей» Ассоциации вольнодумцев, подписавших ее устав, мы находим и такую подпись: «Як. Блюмкин». И, наконец, в-третьих, сам Блюмкин тоже часто появлялся в литературных кафе, а в «Стойле Пегаса» даже выступал в роли конферансье – проводил поэтические вечера.
Итак, «Стойло Пегаса». Кафе находилось по адресу: Тверская улица, дом 37. Над его входом висела полированная фанера с парящим в облаках Пегасом и названием, как бы летящим за ним. Стены были выкрашены в ультрамариновый цвет. На них яркими желтыми красками известный художник-имажинист Георгий (Жорж) Якулов написал портреты самих поэтов. А под портретами были выведены строки из их стихотворений. Подпись под портретом Есенина, к примеру, гласила:
Срежет мудрый садовник-осень
Головы моей желтый лист.
Судя по воспоминаниям современников, публика в кафе собиралась разная – от восторженной литературной молодежи до спекулянтов и других полукриминальных персонажей, готовых «тряхнуть бумажниками» перед своими дамами. Имажинист и один из основателей Ассоциации вольнодумцев Иван Старцев так описывал обстановку в кафе: «Двоящийся в зеркалах свет, нагроможденные из-за тесноты помещения чуть ли не друг на друге столики. Румынский оркестр. Эстрада. По стенам роспись художника Якулова и стихотворные лозунги имажинистов. С одной из стен бросались в глаза золотые завитки волос и неестественно искаженное левыми уклонами живописца лицо Есенина в надписях: „Плюйся, ветер, охапками листьев“».
В литературные круги Блюмкина ввели его старые друзья-знакомые, которых он знал еще с 1918 года – Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Александр (Сандро) Кусиков, автор слов романса «Слышен звон бубенцов издалека…». Все они тогда были молоды. Есенину – 25 лет, Шершеневичу – 27, Мариенгофу – 23, ну а Блюмкину – вообще 20.
Регулярно появляться в писательских кафе он начал уже в мае 1919 года, после того, как был амнистирован. Время от времени он исчезал – по делам службы, – но потом снова возникал среди литераторов. Блюмкин наверняка хотел, чтобы и его портрет красовался на ультрамариновых стенах в «Стойле Пегаса». Ведь он тоже, как уже говорилось, пробовал писать стихи, и вообще его тянуло к литературе и писателям. Встречается, правда, версия, что в кафе он сидел чуть ли не по заданию ЧК, чтобы приглядывать за молодыми и горячими друзьями-поэтами. Не исключено и это. Но искренняя страсть Блюмкина к поэзии, его преклонение перед талантами друзей – факт, можно сказать, медицинский. Он подтверждается множеством воспоминаний.
А вот друзья его как литератора явно не ценили. Да и каких-либо выдающихся стихотворных или прозаических произведений Блюмкина до нас не дошло. Мариенгоф написал об их дружбе весьма ехидно и не без самоуверенности: «Блюмкин был лириком, любил стишки, любил свою и чужую славу. Как же не прилепиться к нам, состоявшим у нее в избранниках? И он прилепился, ласково, заискивающе». Правда, возникает другой вопрос: а зачем такой человек нужен был тем, кто тогда состоял в «избранниках славы»? Но об этом позже.
Пока что отметим: Блюмкин действительно проводил много времени в окружении поэтов. И – удивительное дело! – множество крупных литераторов и других деятелей искусства, не считая, конечно, его близких друзей-имажинистов, упоминают Блюмкина в своих мемуарах.
Борис Пастернак об одном из вечеров в кафе «Домино»: «К нам вскоре подсела „знаменитость“ – убийца посла Вильгельма П графа Мирбаха левый эсер Блюмкин, бородатый брюнет плотного телосложения».
Вадим Шершеневич: «Блюмкин был очень хвастлив, так же труслив, но, в общем, милый парень, который в свои двадцать два года казался сорокалетним».
Имажинист Матвей Ройзман, будущий автор мемуаров о Есенине и популярного советского детектива «Дело № 306»: «Яков Блюмкин сразу привлекал внимание: среднего роста, широкоплечий, смуглолицый, с черной ассирийской бородой. Он носил коричневый костюм, белую рубашку с галстуком и ярко-рыжие штиблеты».
Писатель Борис Лавренев о вечере в кафе, который вел Блюмкин: «Развязный и крикливый, отрастивший бородку „под Троцкого“, Блюмкин держался в кафе хозяйчиком и командовал парадом».
Художник-карикатурист Борис Ефимов: «Я не раз потом встречал Блюмкина в редакциях, в творческих клубах, в обществе журналистов, писателей, и повсюду он любил находиться в центре внимания, всячески давая понять, что он личность – историческая, разглагольствуя о былях и небылицах своей биографии. Помню, в какой-то компании Блюмкин патетически рассказывал, как схваченный белогвардейцами и поставленный ими „к стенке“, он, в ожидании расстрела, гордо запел „Интернационал“. „Что же было дальше?“ – с интересом спросил писатель Лев Никулин. „Меня спасли прискакавшие в этот момент буденновцы“, – не задумываясь, ответил Блюмкин. В таком стиле Блюмкин рассказывал о себе, где бы ни появлялся».
Писатель Виктор Ардов: «Это был некрасивый еврей, похожий на иллюстрации к Шолом-Алейхему, да еще с заячьей губой».
Анатолий Мариенгоф: «Он был большой, жирномордый, черный, кудлатый с очень толстыми губами, всегда мокрыми. И обожал – надо не надо – целоваться. Этими-то мокрыми губами!»
Что и говорить – не очень приятный портрет «романтика революции» рисуют мастера литературного цеха. Лишь писатель и коминтерновец Виктор Серж (Кибальчич) выглядит на этом фоне исключением: «Его невероятно худое, мужественное лицо обрамляла густая черная борода, темные глаза были тверды и непоколебимы».
Но поведение «бесстрашного террориста», судя по свидетельствам его друзей, часто вызывало сомнения в его героизме и непоколебимости.