Текст книги "Назовите меня Христофором"
Автор книги: Евгений Касимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
И юноша немедленно преобразился – тело его напряглось, секунда – и он опять уверенно и крепко встал на ноги. Он растерянно улыбался. Зал давился от смеха.
А вот тоже дело, как-то гулко подумалось третьему секретарю горкома. Обладать такими способностями – это ж какие возможности открываются! Интересно, а по радио или там по телевизору эта штука действует? А если так, то сколько ж вопросов можно разом решить! И нужда исчезнет сама собой! Водку-то, ладно, пусть пьют, водка у нас дешевле воды, потом опять же после водки похмелье, а в похмелье человек всегда неуверенный в себе и виноватый. Конечно, и хлеб отрубями не заменишь. Никита уже пытался. Нет, хлебушек нужен натуральный. А вот в остальном перенаправить! Чтоб мыслей скверных у населения масштабно не было. Чтоб – как раньше! – чистая любовь была у народа – к Партии, понятно, к Правительству. Ну, там, к Родине. Хотя они ее и так любят. И слаще брюквы ничего для них нету. Ах, как славно-то было бы использовать приемчики эти гипнотизерские! Да во всю ширину, твою мать!
Из всех искусств для нас важнейшее – гипноз! Вот где сила!
Представление продолжалось. Гипнотизер заставлял подопытных показывать свою профессию, и зал уже не просто хохотал, а гыгыкал, свистел, щелкал, хрюкал и валился под кресла. Кто-то бегал по сцене, руля воображаемой баранкой, фыркал мотором и трубно сигналил, кто-то откидывал воображаемый уголек воображаемой лопатой, известная в городе швея-надомница, обшивающая всех модниц, но таящаяся от финансовых органов, ибо не имела заветного разрешения, явила вдруг всему свету свое искусство и сосредоточенно строчила на невидимой ручной швейной машинке, стрекоча как заводная.
От желающих не было отбою. Тоня Гарусова – первая красавица в городе – несколько раз вставала со своего места, но более проворные зрители оказывались на сцене раньше, чем она успевала выйти из ряда. Тоня сердилась. Сам Гарусов только хмыкал: «Меня не возьмет! Никак не возьмет!»
Наконец утомились. Смахнули с глаз слезы, подавили в себе нервный смех.
Покинули сцену недоумевающие участники представления, немало позабавив зрителей своим растерянным видом, ушли опасливо члены комиссии, и гипнотизер уже объявил, что чудесный вечер, вот, подошел к концу и что спасибо всем, кто принял участие в эксперименте, пусть не обижаются, кого невольно обидели, ну и так далее, как раздался звучный голос из зала: «А еще напоследок номер!» Это Гарусов не просил – требовал. «Еще! Еще!» – зашумели в рядах. «Ну, хорошо!» – устало сказал гипнотизер. Для исполнения последнего номера тут же и вышла дружная компания: весь распахнутый шикарный Гарусов с хихикающими Тоней и Зиной Соколкиной. Сам Соколкин категорически отказался, сказав, что в балагане он предпочитает быть зрителем. Гарусовы и Соколкины были давно дружны, часто бывали друг у друга в гостях и не только по праздникам, а и просто выпить рюмочку-другую коньяку, на первомайские и ноябрьские демонстрации ходили всегда вместе, брали на одном поле участки под картошку и даже семейно ездили летом в Евпаторию. И чего они полезли на сцену? Наверно, поддали перед концертом в буфете, а сейчас куражились.
Гипнотизер ловко усыпил всю компанию – и Гарусов никуда не делся, – а потом предложил показать, чем они занимались в прошлые выходные. И пантомима началась! Тоня сразу повязала фартук и начала, напевая «Рулатэ, рулатэ, рулатэ, рула…» и легко танцуя, крутить мясо в мясорубке, чистить лук, плача при этом чистыми слезами, словом, изображала образцовую домохозяйку, затеявшую в воскресенье беляши. Кабы она видела, что происходит за ее спиной! А происходило за ее спиной вот что: Зина и Гарусов с растянутыми от улыбок лицами медленно стали сходиться. Зал замер. Тишина стояла невыносимая, слышен был только стук каблучков Тони – да еще ее невнятная песенка.
Зина и Гарусов остановились, туманно глядя друг другу в глаза. Вдруг Зина решительно взялась за гарусовский брючный ремень и потянула его. Брюки скользнули вниз, обнажив голубые кальсоны. Зал тяжело и опасно молчал. Потом раздался сдавленный женский крик: «Да что это, в самом-то деле?! Безобразие!» И зал зашумел, как Черное море. Славка Соколкин сидел помертвевший на балконе и видел, как выбирается из ряда отец, как он идет из зала прочь – с перекошенным красным лицом. Все смешалось. Гипнотизер быстренько всех разбудил, скомканно поклонился на ходу и исчез за кулисами. Тоня стояла остолбеневшая. Зина закрыла искаженное любовной мукой лицо руками и повалилась на стул. Гарусов, подхватив брюки, зарычал: «Что такое? Что? Где он?» – и бросился вон со сцены.
Расходились угрюмо. Авсей, сосед Соколкиных по дому, надвинув шапку-боярку по самые брови и вытянув губы, завел было: «Родила мама Зиночку, купила ей корзиночку – расти, моя дочурка, подрастай! При публике столичной веди себя прилично…», но его пихнули локтем, и он умолк. Кто-то негромко ругнулся матом – только непонятно было, к кому относится эта брань. Стали вываливаться на широкое каменное крыльцо дворца и медленно расходиться по сумеречным улицам. Молчали.
Подошел автобус на Розу. Его не штурмовали, как обычно, а просто построились в очередь. Укатил третий секретарь со своим референтом, прихватив с собой Галю Анцифирову из аппарата. За «Победой», треща и тарахтя, рванулся Гена Бектышанский, склонившись над рулем воображаемого мотоцикла, помчался через площадь, скользя по ледяной корке своими разбитыми кирзовыми сапогами. Промчался – и канул в темноту.
Лев Бендиткис уезжал вечерним поездом «Роза – Челябинск». Вагоны медленно тащились мимо старого сумрачного отвала, который, казалось, наползал, наваливался на городок. Слева в окне проплывали затянутые темно-синей дымкой дома и пустынные улицы. Горели редкие огни. То ли от заоконного неуютного пейзажа с фиолетово-чернильными провалами, в которых сияли золотые кляксы фонарей, то ли от странного, морозного, пропахшего угольным чадом воздуха, что забивал ноздри даже в этом обшарпанном вагоне, вернулось тягостное чувство, которое все чаще и чаще приходило к нему. На его представлениях и раньше случались недоразумения, и он всегда досадовал, когда не удавалось закончить концерт триумфально. Но не это тревожило и давило душу. Он, обладающий чудесным даром, особой сверхчувствительностью, развитой упорными тренировками, ощущал всем своим обостренным свойством, всей своей тонкой натурой какие-то атмосферные изменения, чувствовал, что происходит что-то неладное в самом воздухе, что с фатальной неизбежностью – беззвучно и медленно, невидимо и неосязаемо – вздыбливается, надвигается, наползает какая-то чудовищная, мглистая, глыбистая лавина, подминая под себя большие и маленькие города и веси, всю-всю огромную территорию страны, и он с ужасающей ясностью понимал, что рано или поздно эта сизая, грубая, пустая порода заполнит все поры жизненного пространства, завалит обреченно каждый уголок его, как губительный пепел когда-то засыпал веселые и беспечные Помпеи и Геркуланум.
2008
ФАНЗА
Маленькая повесть
Небольшое предисловие от издателя
Сандалов сгинул, аки обр, оставив после себя легкую память и тяжелую связку рукописей. Эта связка, перевязанная крест-накрест капроновым чулком, долгое время кочевала по его многочисленным друзьям, редко вызывая чувство любопытства, и вот однажды попала ко мне в руки. Не скажу, что я немедленно развязал ее, как развязывает юноша нетерпеливой рукой пояс девушки, да и то, надо заметить, эта толстая потасканная связка бумаг ничуть не отдавала целомудрием. Наоборот, от нее за версту несло перегаром и матрацами, не знавшими простыней, затхлым чуланом и грязной кухней. Но как-то, наводя порядок на антресолях, я обнаружил это махло и почувствовал себя этаким архивариусом, этаким собирателем бумажного хлама, в котором среди обилия пустяков ищешь жемчужину. Я недрогнувшей рукой полоснул по капроновому чулку кухонным ножом. Кипа безобразно вздулась и расползлась.
Перебирая захватанные потрепанные бумажки, я вдруг загорелся мыслью издать литературное наследие Сандалова, но, увы, повесть, которая привлекла мое внимание, обрывалась на самом интересном месте. Может быть, она где-то затерялась в нелегких его скитаниях, а может, и вовсе была не закончена, что было бы очень печально, ибо повесть эта показалась мне любопытным документом, написанным очевидцем и пассивным участником времени, которое у нас сейчас стыдливо именуют временем стагнации. Не беда, подумал я, что повесть не закончена, ведь нам интересны и «Штосс» Лермонтова, и «Театральный роман» Булгакова, но тут же прервал свои размышления, пораженный собственной дерзостью.
Время шло, я разбирал архив, все больше погружаясь в бумажные хляби. Уже собиралась книга стихов, небольшой цикл рассказов… И я вернулся к незавершенной повести. И решил, что начинать публикацию сандаловского наследия нужно именно с нее. И с этим необоснованным решением я пришел в издательство.
Глава 1Деревянный дом
Это было какое-то сумасшедшее лето: то африканская жара обрушивалась на город, то ветер необжитых пустынь, то долгие и холодные дожди. Когда шел дождь, я открывал настежь окно, садился на подоконник и слушал полночь, и слушал, как дождь мнет кусты смородины под окном. Резко пахнет вишневым листом, липовым цветом, но нежный запах смородины, а не тяжелый, густой и терпкий запах лип пронизывал мою душу сквозняком. Висячий фонарь во дворе дома освещал небольшой сад, листья вишни сверкали в дожде, и блики бродили по комнате, по желтым выцветшим обоям, скользили по унылому зеркалу в резной малиновой раме. Ветхий пропыленный тюль и зеленые шторы вздрагивали от порывов ветра – и тогда зеленый воздух комнаты мерцал, колеблясь, и светлые чешуйки бликов тонули в густом воздухе, в котором перемешались чудесные запахи табака, книг, теплой паутины и ночной свежести.
Иногда я выходил на улицу под дождь и бродил по пустынным улицам меж мощных лип и грозных зарослей сирени – в кромешной и великолепной ночи. Если дул ветер, я закрывал все окна и двери, задергивал шторы, зажигал крохотную настольную лампу с оплавленным плафоном и слушал, как гудит деревянный дом под напором ветра необжитых пустынь, как поет в печной трубе домовой.
В это лето я написал много стихов, в которых все это и осталось: и ветра, и дожди, и жара, и мой дом, и гулкая комната с открытым настежь окном и вылинявшими зелеными шторами, и огромные кусты смородины в саду.
Глава 2Фанза
К началу лета дела мои сложились печально: семейная жизнь расстроилась совершенно, из университета я был вынужден уйти.
Стипендию не платили, родители подкидывали рублей двадцать – двадцать пять в месяц, но что это – деньги?! Я вас спрашиваю, уважаемая публика, это деньги?! Пусть попробует кто-нибудь выучиться на эти деньги в незнакомом городе. На денежку хлеба, на денежку квасу… Пробовал подрабатывать – ни черта не получается. Наверное, я такой человек: могу делать только одно дело. А тут или учиться, или заботиться о животе своем. И декан скотина. Отказал в матпомощи. Группа подписала, профсоюз подписал, а он – фиг! Декан новый, такой энергичный, как пришел – говорит: «Я Касимова и Сандалова выгоню. Дайте время. На факультете порядок нужен. Порядок!» И выгнал, что вы думаете?! Евгениуса еще раньше, а я вот сам ушел. Под давлением финансового пресса. Декан политэкономию хорошо знал. Марксист.
Я нашел за двадцать пять рублей в месяц комнату в старом деревянном доме с полуподвалом, в котором ютились студенты. Они чувствовали себя там совсем неплохо и, платя по пятнадцать рублей маленькому скрипучему старичку, жили припеваючи, за глаза называя хозяина кровососом, паразитом и еще как-то интересно, когда выслушали курс лекций по энтомологии. Однажды в подвал забрел какой-то ханурик – попросить стаканчик, критически осмотрел низкие своды, сырые стены, полдюжины железных кроватей, интеллигентно осведомился, сколько платят за этот апартамент, и, узнав, в ужасе закричал: «Да он же… гладиатор!» – очевидно, перепутав гладиаторов с троглодитами.
Скрипучий старичок был первым нэпманом в городе. Еще когда о велосипедах здесь слыхом не слыхивали, завел себе отличную немецкую машину и, струя по воздуху длинный шарф и скаля великолепные зубы, гонял по булыжным мостовым, путая обывателей никелированным звонком. Дружил он тогда со знаменитым тенором, и когда тенор приезжал давать гастроль в местной опере, они устраивали такие сногсшибательные попойки, что римские патриции в прах рассыпались, переворачиваясь в своих каменных гробах. Обыватели же только шляпы почтительно снимали, когда они со свистом и гиком неслись в лакированной пролетке пить пиво после жутчайшего похмелья. Пиво пили в беседке над Исетью, за Царским мостом, где жили иконописцы братья Романовы. В лавку посылали Федьку – младшего сына Гаврилы Романова. Федька приносил в плетенке дюжину пива и бутылку зубровки. Потом к честной компании присоединялись Гаврила Семеныч с братцем Андреем, и Федька бежал в лавку уже за четвертью, которую мастеровые называли «гусыней». И тогда начиналось настоящее веселье, в котором первым номером всегда был он, красавчик Петька Зырянцев.
Было у него два дома – один спалили по пьяной лавочке, второй потихоньку догнивает среди лип и персидской сирени. В нем я и живу.
В генваре сего года скрипучий старичок преставился. Его озябшая скупая душа еще стучалась в дубовые двери чистилища, а приживалки уже копошились среди рухляди столов, диванов, комодов, сундуков и рябых зеркал. Со всех стен на них надменно смотрел усатый полководец. Старушки нашли грязную тряпицу со студенческими трешками, неспешно поделили деньги и уже потащили к выходу патефон и маленький телевизор, как в дверях, грозно сопя, встала тяжелая фигура в норковом манто. Гости съезжались на дачу.
Когда-то у старичка – тогда еще красавца спортсмена – была жена. Потом у них родилась дочь. Потом он их обеих прочно забыл. Но не забыла дочь своего сумасбродного папу.
«А ну, кыш! – заорала она так, что по углам комнат возникли маленькие смерчи. – Кыш отседова!» Старушки, ойкнув, побросали всю музыку и тихо-тихо мышками, мышками скатились по лестнице. На улице, вздохнув и плюнув по направлению к дому, они широко перекрестились и пошли прочь, запихивая плотнее за пазуху кто – кашемировый платок, кто – шаль из нежно-серого пуха.
Две недели наследница, хрипя и кашляя, перебирала тряпки, рылась в комодах, простукивала стены, поднимала половицы, даже пыталась разобрать печь, но когда ее чуть не прибило чугунной вьюшкой, она отступилась. Можно было подумать, что она свихнулась. «Сукин сын! – орала она голосом океанского теплохода. – Похабник! Утаил! С собой унес, паразит! У-y, паскудник!» Она стояла среди траченного молью белья, мелко тряслась, как свиной студень в эмалированном тазу, и пыль мелкими смерчами сворачивалась в углах. Приехал закопченный вонючий грузовик, какие-то синюшные мужики быстро покидали барахло в кузов, наследница втиснулась в кабину, прогудела еще что-то портовое и, качнув якорями серег, канула в марево серой, дрянной городской зимы.
Через три месяца все угомонились, не найдя золотых червонцев, слух о которых упорно разжигался жителями полуподвала, настоящих наследников на дом так и не сыскалось (дочь подала в суд, но дело оказалось темным, наследницей ее не признавали – не было каких-то бумаг, нотариус ее не обнадеживал, но тем не менее она за дом боролась, судопроизводство вертелось, а пока же она чувствовала себя в доме хозяйкой и раз в месяц, тяжело скрипя половицами и перемещая под тонким шелковым платьем свои чудовищные телеса, поднималась наверх и, сидя за полуразрушенным столом, взимала плату за квартиру на правах родственницы безмятежно усопшего – упокой, господи, его грешную душу. Аминь!), те, кто жил в этом доме, так и остались в нем жить и ждать, когда его наконец снесут, и тогда каждый, согласно закону, получит комнату в новом красивом доме, похожем на рафинад. С пропиской у всех было в полном порядке.
Постепенно верхние комнаты наполнялись людьми если не случайными, то, во всяком случае, нежданными. Полуподвал затих, испытывая невольную робость перед пришельцами, – все они были поэтами, пьяницами и ужасными весельчаками. Жили они здесь на птичьих правах, но дань платили исправно, причем на десять рублей больше, чем обитатели нижнего этажа (за вид из окна). Но скоро им надоело быть данниками, и они устроили бунт. Они давно уже узнали, кто такая «хозяйка», смекнули, что к чему, сходили для верности к нотариусу, посовещались с полуподвалом, и однажды…
Глава 3Бунт
– Ну-у, мальчики, денег не плотим вторую неделю, нехорошо, – сопела и пыхтела наследница, играя мясами.
Мальчики возлегали на продавленных диванах и нагло щурились.
– Лежите, паршивцы, никакого в вас такту нет. Хоть бы встали, когда с вами дама разговаривает.
Паршивцы сощурились еще наглее.
– Та-ак. Оборзели. Забыли, кто вы здесь? Забыли. Ну, так что? Будем платить?
Самый наглый из паршивцев встал и заблеял:
– Видите ли, глубокоуважаемая…
– Ты! Чего это?
– Все дело в том, дорогая маман, что денег нету… Дыряв карман, – вдруг срифмовал паршивец и для наглядности вывернул сначала один карман, а потом другой. Карманы и в самом деле оказались дырявыми. Паршивец сделал шикарный жест.
– Сик транзит глория мунди!
Латынь он бросил на стол, как кошелек, набитый серебряными сестерциями.
– Замолчь! – Мадам стукнула ладонью по столешнице. – Кривляешься тут передо мной! Перед матерью своей кривляйся, если она у тебя есть, выблядок несчастный!
Она снова стукнула ладонью. Ножки стола потихоньку поехали в разные стороны.
– Маман! Зачем же мать-старушку обижать. Мы же вашего батюшку не несем по матушке. И то правда – лихой был старичок. Царствие ему небесное! – Он поискал глазами икону и, не найдя ее, твердо перекрестился на портрет усатого полководца.
– Ст! – мадам еще раз хлопнула ладонью, и вдруг ножки стола разъехались совсем, и стол с грохотом рухнул, обдирая ее шелковые чулки. В дыры полезло сиреневое мясо. – A-а, поганцы! Изгиляетесь? Изгиляться вздумали? – Она неожиданно успокоилась и широко и страшно улыбнулась железными зубами. – Ну ладно.
В дверях она еще раз улыбнулась и покивала головой.
– Ну-ну.
– Глубоконеуважаемая! Подите вон! – сонно сказал самый паршивый из паршивцев, приняв царственную позу.
Она ушла, пыхтя и лязгая, как паровая машина.
Через два дня пришел участковый. Он покрутился во дворе и взошел в комнаты. За собранным столом чинно сидела честна кумпания и пила чай из помятого самовара.
– Чай пьем? – недобро спросил участковый и покрутил головой. В комнате было чисто. На диванах лежали открытые книги.
– Так точно, товарищ старшина! Пьем чай. Разрешите продолжать?
За столом воцарилось молчание.
Участковый смутился. Он молча вперился взглядом в портрет, висящий на стене.
– Да вы садитесь, чего там, – сказали ему. – В ногах, как говорится, правды нет… Но правды нет и выше.
Старшина смутился еще больше, сел.
– Так. А где хозяева?
– А хозяева… того, преставились. Еще зимой.
– Да нет. Я спрашиваю, где теперешние?
– Значит, это мы будем, – все напряженно смотрели на милиционера.
– Паспорта, – кратко и тяжело сказал тот.
Принесли паспорта. Изучив трепаные книжицы и обнаружив в них лиловые штемпеля паспортного стола, участковый несколько приуныл.
– А ваши? – кивнул он троим, сосредоточенно дующим чай из блюдец.
– А мы гости, – сказали все трое наперебой. – Да-да. Мы здесь не живем, мы в гости зашли, – радостно заговорили они. – Зашли вот, знаете, посмотреть, как живут однокурсники.
– Тоже студенты, что ли? – строго спросил участковый.
– Да-да! Скуденты, знаете! – еще радостней и дружелюбней закивали головами трое. Остальные тоже покивали головами.
– Эк! – крякнул участковый. Посидел, помолчал. – Ну, ладно. Пойду. А вы смотрите, чтоб тут порядок был, – сказал он строго, как говорят отцы своим в общем-то послушным детям. Так, на всякий случай. – Шопенгауэра читаете? Зна-аю вас! – Он погрозил пальцем. – Студе-енты! Ницше, понимаешь, Шпенглер… Зна-аю.
Эрудит милиционер встал и опять напряженно замер, удавом глядя на портрет.
– От хозяина осталось, – пояснили ему. – А нам без надобности. Отдать бы кому.
– Это вы серьезно? – недоверчиво спросил милиционер.
– А что? Заберете? Мы вам с удовольствием.
– Ну, не подумайте чего… – смущенно начал милиционер.
– Берите, берите, – заговорили все сразу. – Нам без надобности.
Портрет мигом содрали со стены, стали протирать пыльную раму.
– Как же я его понесу? – сокрушенно засуетился милиционер.
– Извольте-с.
В руках одного из гостей появилась ржавая опасная бритва. Раздался треск, и через секунду аккуратно вырезанный портрет был свернут трубочкой.
– Пожалте. Дома рамочку сколотите, натянете, и будет ажур.
Участковый степенно поблагодарил и, утерев пот со лба, вышел. На стене остался висеть светлый квадрат, увешанный, как аксельбантами, толстыми скатками тенет.
– Ну что? Нашей тете – репку?
Тут обормоты сварганили пиво и пошли его пить на завалинку. Там солнышко.