355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Касимов » Назовите меня Христофором » Текст книги (страница 12)
Назовите меня Христофором
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 01:00

Текст книги "Назовите меня Христофором"


Автор книги: Евгений Касимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

ВЕТЕРАН

Сегодня к нам в гости пришел дядя Сережа. Его давно у нас не было, он куда-то уезжал, и папа был очень рад, что он вернулся. Мамы дома не было, и мы ужинали без мамы.

Папа спросил, почему дядя Сережа так долго не приезжал. Дядя Сережа сказал, что сильно болел и что лежал в госпитале. При этом он осторожно потрогал свою грудь. Папа сказал, что дядя Сережа был танкистом и был ранен. Он воевал два года, и ему дали орден за это и еще медаль «За боевые заслуги». Митька спросил, с кем он воевал, с немцами? Дядя Сережа засмеялся и сказал, может быть, и с немцами тоже. Потом папа достал бутылку водки и сказал, что орден надо обмыть, и они вылили водку в ковшик, бросили туда орден и пили по очереди. А нас отправили в большую комнату, потому что на кухне было сильно накурено. Мне очень хотелось послушать про войну, но нужно было укладывать Митьку спать.

Пришла мама, и они все сидели на кухне втроем, а я сидел с Митькой, и мне было слышно, о чем они говорят.

Папа сказал, что дяде Сереже повезло, что он живой и целый. А некоторые вообще не вернулись. А дядя Сережа сказал, что повезло как утопленнику, что у него вся грудь дырявая. Папа сказал, зато живой. Тут мама заплакала – у нее старого школьного друга убило. Дядя Сережа сказал, что больше на минах рвутся. Лежит фонарик или там авторучка, их тронут – а это мины. Папа спросил, с кем труднее воевать? Дядя Сережа сказал, с наемниками, потому что они хорошо обучены и у них первоклассное оружие. И еще у них большой боевой опыт, а у нас только «учебка». И рассказал, как наши десантники выбивали их из кишлака, а те положили наших и два часа не давали головы поднять. И если бы не наши танки, то пришлось бы совсем плохо. А когда подошли танки, две машины сожгли из гранатометов, и у дяди Сережи в том бою погиб приятель. Когда подошли танки, те, кто отбивался, сразу ушли к границе. У них хорошая разведка, и они знают все тропы. Дядя Сережа сказал, что они – профессионалы. Потом они с папой заспорили, чье оружие лучше. У них, конечно, разное, а наши новые автоматы – отличная штука. А подсумки лучше трофейные: они надеваются на грудь и рассчитаны на шесть магазинов – по три с каждой стороны. А наши – всего на три. Хорошо тому, кто достанет магазины от ручного пулемета, в них входит по сорок патронов. Их связывают попарно, и когда отстреляют один, то просто переворачивают и вставляют другой. А противотанковой гранатой очень трудно убить. Лучше осколочной, хотя можно и самому гробануться. У них поражение на двести метров. И бронежилет не поможет. Дрянь эти бронежилеты. Их автоматная пуля запросто пробивает. Правда, сейчас привезли новые – их и в упор не берет. Но они тяжелые – все двадцать килограмм. А с полной выкладкой это будет все шестьдесят, потому что еще с собой несешь четыре мины и два мешка патронов по девятьсот штук в каждом. Тяжело. Папа сказал, что воевать вообще тяжело.

Пришла мама и сказала, чтобы я ложился спать. Я пошел на кухню посмотреть. Свет горел очень яркий, я стоял за стеклянной дверью и видел, как трудно повернулся дядя Сережа и посмотрел на меня. Папа сказал, на черта мы туда вообще полезли, а дядя Сережа сказал, что если бы не мы, то американцы. Конечно, наемники воюют за деньги, но у американцев и китайцев там свой интерес. И воевать придется долго. Я подумал, как это – воевать за деньги? Папа сказал, что дядя Сережа теперь ветеран и как ветеран имеет льготы при поступлении в институт. Я подумал, почему ветеран? У нас деда Леня ветеран, он воевал с японцами. А дядя Сережа – какой ветеран? Ветераны все старые. Они приходят девятого мая к деду и празднуют День Победы. И мы с мамой, папой и Митькой тоже приходим.

Я пошел раздеваться. Мама стояла у окна и смотрела, как идет дождь. Дождь вдруг пошел очень сильный, вдалеке он был беззвучный, но очень сильно гремел на балконе о Митькину железную ванночку. Да еще было слышно, как тяжело дышат деревья во дворе, глубоко внизу.

1983

ПОСЛЕДНИЕ ПОСЕТИТЕЛИ

К вечеру Валя устала. Она нехотя отсчитывала сдачу, глядя злыми глазами на сомлевших от еды и вина грузных мужиков в застиранных рубахах. Днем Валя кормила райкомовских комсомольцев, спортсменов и разную шушеру из облсовпрофа. Навару с них никакого, только требуют. Чтобы и быстро им, и вкусно, и чтобы скатерти чистые. Заказ у них берешь, а они и сидят, и как будто сверху на тебя смотрят. Жлобье. Вечером приходили потертые мужички, которые за пять рублей хотят все удовольствия справить. Поедят эскалопов, попьют портвейну – и начинают куражиться, а у самих хрен с маком в кармане. Конечно, если у тебя тонна в кармане, можно и наглым быть, а чего наглеть-то, если ты карманы выворачиваешь, мелочь ищешь, когда рассчитываешься. Да подавитесь вы этими вонючими эскалопами! В «Центральном» мальчики хоть и хамы, зато у них бабки есть. И грузины всегда там сидят, которые на базаре торгуют. Меньше полсотни никак не выходило. Но Валю из «Центрального» турнули. На обсчете попалась. Можно, конечно, было замять, но нужно было дать завзалом. И Валя ушла в это кафе, где если червонец выходил за вечер, то слава богу.

Ноги у Вали гудели. Фартучек засалился, от кухонного чада разболелась голова. Валя хлопнула стаканчик и пошла убирать посуду.

Уже в первом зале погасили свет, из второго потянулись к выходу хмельные мужички в кургузых пиджаках. В углу за служебным столиком дремал местный писатель. Валя его книг не читала, но твердо знала, что писатель он известный и даже какой-то лауреат. К нему она относилась с какой-то робостью и уважением. Пил писатель только коньяк и всегда давал на чай. Иногда писатель шутил, что бросит все и увезет Валю на Север, построит своими руками дом, и там они будут жить и рожать детей. Он будет ходить на медведей с рогатиной, а писать бросит, потому что писать – это хуже, чем продаваться на панели. А Валя будет готовить медвежьи лапы в собственном соку и нянчить детей. Валя смеялась, когда писатель нес околесицу. Она понимала, что если за книжки платят такие бабки, то фиг он бросит свою писанину. Вале нравился писатель как мужчина, но уж больно он был старенький для нее. И пил много… Когда только успевал писать? Как-то она спросила его об этом. Он загрустил и сказал, что пишет левой ногой, а левой ногой можно писать и с похмелья.

Как появились эти двое, Валя и не заметила. Они сидели за чистым столиком и тихо разговаривали. Мокрые плащи висели на спинках стульев. Все еще дождь, подумала Валя. Женщина нежно засмеялась. Валя подошла и сразу с напором:

– Не обслуживается. Все-все-все. Закрываемся.

Мужчина посмотрел на часы. До закрытия оставалось чуть меньше часа. Он повернулся к Вале и спросил:

– А можно мы посидим немного?

– Как это? – Валя остановилась.

– А посидим немного, согреемся – и все.

Валя пожала плечами.

– Сидите. Мне что.

Она ушла недовольная. Чего сидеть-то? Мимоходом глянула на писателя. Тот набухал себе целый фужер коньяку и сидел, тупо глядя на него.

Опять надрался, подумала Валя.

Она встала к буфетной стойке, почиркала в блокнотике. Тьфу! Даром работаю, зло подумала она. Выглянула в зал. Сидят. Руками сцепились, смотрят друг на дружку и улыбаются. Ей лет тридцать пять. Ему не больше. Нет, пожалуй, она постарше будет. Ничего мужичок. Кольцо на пальце. Жена его, что ли? Не жена! – поразилась вдруг Валя. Ишь ты! Покрутила головой, усмехаясь. Пойти некуда, догадалась она.

Валя одернула фартучек, подошла к столику и как можно равнодушнее сказала:

– Немножко вермуту осталось. Венгерского. Принести?

Мужчина и женщина оживились, заулыбались вовсю.

Валя смахнула крошки со стола и сказала мужчине:

– Оригинальная у вас дама.

Тот непонимающе посмотрел на нее.

– Сама светленькая, а глаза черные, – пояснила она и пошла в буфет. – Катя, налей вермуту пол-литра. Вон в этот, с красной полосочкой.

– Ты чего это? – удивилась буфетчица, но вино в графинчик налила. – Все. Я кассу сняла.

– И буженины две дай, – сказала Валя.

– Ты чего это? – опять удивилась буфетчица.

Валя наклонилась к ней и зашептала.

– Да-а? – засмеялась буфетчица. Перегнувшись через стойку, она с любопытством посмотрела в зал.

В это время писатель проснулся и рявкнул:

– Камо грядеши?

– О! Этот уже готов! – сказала буфетчица. – Домой не дойдет.

– Дойде-ет, – сказала Валя. – Не первый раз.

Она унесла вино и закуску.

Накрывая на стол, Валя вдруг заметила, что лицо женщины все в мелких морщинках и кусочках просыхающей пудры. Старуха, подумала Валя жалостливо. Писатель в углу заворчал, зарычал и опять возопил:

– Камо грядеши?

Валя побежала к нему.

– Ну что вы, Владимир Иванович! Домой-домой! Вот так!

Писатель выбрался из-за стола, порылся в карманах, бросил на стол четвертной.

– Все, Валюша. Пошел. Купи там себе… – он напряженно покрутил головой, – пироженку.

Валя захихикала. Она быстро пересчитала ножи и вилки, потом пошла в буфет, и там они с Катей хлопнули по стаканчику. Посидели немного, вяло закусывая пожухлым сыром, поболтали о том о сем.

– Я вот, знаешь, что подумала сейчас, – лениво сказала Валя. – Вот только сейчас мне в голову пришло. Вот ты видела этих? Видела? Женщина – она как сирень! Вот только сейчас придумала! Как сирень! Да! Ее обломают, оборвут, обворуют, а она – все расцветет весной! Расцветет!

Она вдруг мучительно замерла, и в глазах ее заметался огонек.

Катя встала, поглядела в зал. Дождь за окнами лил, в кафе было сумрачно, и витражи горели от света уличных фонарей. Было слышно, как переругиваются на кухне повара. За самым дальним столиком сидели мужчина и женщина, он что-то увлеченно говорил, она с нежностью смотрела на него. И над ними одиноко горела стоваттная лампочка в красно-белом плафоне.

1985

КОНФЕТКИ-БАРАНОЧКИ

Оленька ехала в Москву. В купе спального вагона она была одна, и это ей ужасно нравилось. Она сходила к проводнице за кипятком, заварила себе чаю в мельхиоровом заварничке, устроила уютную постельку и до обеда читала «Темные аллеи», иногда только отрываясь от книги, чтобы заглянуть в черные еловые леса за окном. Скоро леса кончились и потянулись белые поля, изъеденные бурыми и желтыми оврагами. Сыпал мелкий снег, свивая мутную пелену в широком пространстве, и Оленька нежилась, кутаясь в толстую шерстяную кофту, и завороженно смотрела сквозь летучий косой заоконный снег.

Как только начались зимние каникулы, Оленька взяла отпуск без содержания на пять дней и поехала. Директрисе наврала про больную сестру. У нее действительно жила в Москве сестра – пусть проверяют. Оленька обычно врала легко и беззаботно, потому что врала по мелочам и не считала, что это такой уж большой грех.

Муж заворчал, но она щелкнула его по носу: не рыпайся, дорогой, ты же ездишь в свои командировки – и я ничего. Я устала, понимаешь, ус-та-ла! Муж забегал по кухне, ядовито усмехаясь. От чего это ты устала? От всего! От школы, от детей, от тебя устала. Ах, от меня устала?! Да! И от тебя тоже. Что, есть еще от кого устать? Пошляк! М-м! Как ты мне надоел со своими глупостями! Надоел? Значит… я надоел? Ну ладно. Ладно. Давай-давай! Езжай! Мети хвостом! У-y… Муж поорал, побегал, постучал себя кулаком по лбу, успокоился и даже подскребся напоследок.

Оленька никогда не ездила в спальных вагонах. А вдруг подселят мужика, подумала она. И мелькнуло чье-то лицо из давних времен и легкая щекотливая борода. Она аж голову набок от неожиданности уронила.

Вагон был почти пуст. В самом дальнем купе ехал какой-то ветеран, он выходил поинтересоваться у проводницы, какая станция, и опять отправлялся к себе пить чай, который приносила ему проводница.

Еще ехала молодая пара – они тоже почти не показывались, и дверь у них была всегда закрыта.

И чем это они там занимаются? – вдруг со смертельной скукой подумалось Оленьке. Она зевнула, ушла к себе, опять взялась за книжку, но не читалось. Нет, как-то все не так. Не так ей представлялась поездка. Думала, что будет весело, шумно. А тут… Попрятались, как тараканы. Лахудра, вдруг подумала она про соседку и поняла, что парочка-то того, любовники. Лет на десять старше его будет, подумала она и криво усмехнулась. Оленька вспомнила соломенные волосы соседки, неаккуратно подведенные глаза, старую шею. Выбрал же, лениво подумала она. А сам ничего. Смазливый. Она потянулась, встала, покрутилась перед зеркалом своим тонким напряженным телом, вдруг сделала неприличное движение бедрами, спохватилась, покраснела. Ну дура!

Она села, стала смотреть в окно. Окно было чистым, с нарядными занавесками. Небо было белесым, иногда появлялось – после натужных скрипящих поворотов – вмерзшее в небо солнце.

Что-то в коридоре звякнуло, раздался крик:

– Кефир! Булки! Бутерброты с сыром! Бутерброты с колбасой!

Оленька щелкнула замком, осторожно выглянула. По коридору катил блестящую тележку, полную пакетов и сверточков, молодой черноусый парень в белой, чуть замызганной спецовочке. Он увидел ее и развязно-вежливо закричал:

– Конфетки шоколадные! Шоколад сливочный! Бабаевский!

Поравнявшись с дверью, он воровато стрельнул глазами в купе, напряженным взглядом пошарил по диванам, по столику и, вдруг поняв, что Оленька едет одна в этом шикарном вагоне в купе люкс, откровенно блудливо уставился на нее.

Оленька взяла плитку шоколада и подала двадцатипятирублевую бумажку.

– О! Нет сдачи! О! Я зайду! Я потом зайду!

Он покатил дальше свою никелированную тележку, крича про конфеты и пастилу, и все оглядывался через плечо. Оленька хлопнула дверью. Дурик, подумала она. Бутерброты!

Она лениво жевала шоколад, бесцельно смотрела в окно, вспоминая этого усатого наглого типа. Припрется, подумала она, и вдруг ей стало немного жутко. Она встала, подняла на двери стопор.

К вечеру Оленьку сморило. Она сладко поспала и, проснувшись, но не открывая глаз, лежала и чувствовала, что кто-то на нее смотрит. Она повернулась к двери. Дверь была чуть-чуть сдвинута, в щели стоял черный глаз и гладкий ус. Глаз вдруг мигнул и исчез. Что-то прошелестело еле слышно за дверью.

Оленька еще долго лежала, размышляя, чем бы заняться, – книжку читать не хотелось, а за окном становилось все темнее. Вдруг наверху щелкнуло, купе залил яркий нарядный свет.

В коридоре раздались мягкие шаги, женский смех, голоса.

Оленька плыла. Коньяк оглушительно подействовал на нее: сначала было необыкновенно легко и весело, потом еще рюмка – и голоса стали глуше, лица новых знакомых – красивы и загадочны, и все жесты, все слова сейчас казались ей значительными, исполненными большого смысла. Она даже толком не поняла, как попала за этот шумный веселый стол в купе соседнего вагона, ее пригласили какие-то тетки отпраздновать день рождения, Оленька немножко поупиралась, но одиночество ей уже надоело, захотелось каких-то легких знакомств, легких разговоров, и тетки были такие милые, славные, и она согласилась. Сначала сидели вчетвером. Смущения не было – обычное поездное знакомство, когда можешь говорить о чем угодно, открывая даже самые сокровенные уголки души. Откроешься, распахнешься, а через день или через ночь – разбежались по перрону, может быть, даже обменявшись адресами, но, как правило, навсегда потерявшись друг для друга в этой жизни.

Купе постепенно заполнялось. Появились какие-то веселые ребята, – в одном из них Оленька вдруг узнала того усатого, что ездил по вагону с тележкой. Он был очень приветливый, и Оленька напропалую с ним кокетничала. Ольга, говорил он, выходи за меня замуж. Мы уедем с тобой в Махачкалу, у меня в Махачкале квартира трехкомнатная, есть стенка финская, гарнитур кухонный польский, телевизор – знаешь какой? Японский, плоский, тысячу рублей стоит! Оленька хохотала и спрашивала, а какая у него спальня? Спальня! У меня знаешь какая спальня! У меня кровать трехспальная!

Появилась гитара. Гитарист завел что-то жалобное про березу, про дуб, но его заставили петь «Конфетки-бараночки», и припев пели хором, и Оленька пела вместе со всеми. И было ей хорошо в этой компании. «Москва златоглавая!» – любовно, бархатно говорил гитарист, и открывался пестрый кустодиевский пейзаж. «Арромат пиррогов!» – рокотал гитарист и делал картинно паузу… «Кон-фет-ки-ба-ра-ночки…» – издалека, вкрадчиво начинали распаренные тетки, и потом во всю ширину неслось: «Словно лебеди – саночки! Ой вы, кони залетные…» И Оленька чувствовала себя той самой румяной гимназисточкой – беззаботной и пьяной то ли от мороза, то ли от дагестанского коньяка. И она летела над белокаменным, золотым городом, и сияли ее глаза.

За полночь стали расходиться. Исчезали незаметно – все больше парами. Иногда возвращались. Оленька вдруг поняла, что устала. Я тоже пойду, сказала она и хотела встать. И вдруг разом что-то изменилось, как будто свет в купе стал глуше и тусклее, и милые добрые лица вдруг сделались напряженными, готовыми вскипеть каким-то неясным раздражением. Куда? Эй! Ты куда? Никуда не пойдешь! Ты же обещала! Чего я обещала? Ты же – моя! С чего ты взял? Ты сама говорила! Я говорила? Ничего я не говорила. Ну хватит. У меня голова болит. Э-э! Так не делается! Динамо крутишь?

Сначала все сидели с тупым любопытством. Потом началась какая-то толкотня. Чуть ли не драка. Толстая Нина, у которой и был этот день рождения, вытолкнула Оленьку из купе и тихо ей сказала: «Ну ты и дура. Давай-ка, быстренько иди, пока его ребята подержат. Иди-иди!» В купе мелькали перекошенные лица и слышался треск разрываемой ткани. Оленька быстро пошла по вагону. Ее качало. Когда она переходила в свой вагон – ее обдало морозом и гарью.

У себя в купе она, съежившись, сидела с ногами на диване и со страхом прислушивалась к тишине в вагоне. Когда тяжело хлопала дверь в тамбур, она напряженно замирала и, не дыша, смотрела на ручку двери.

Поезд медленно втягивался в Москву. За окном тянулись унылые пакгаузы, серые бетонные заборы, на которых иногда метровыми буквами было написано: «ЦСКА – кони!», а иногда: «Спартак – мясо!» Утро было серым и мутным. Перрон враз заполнился людьми, все сосредоточенно пошли к Казанскому вокзалу. Носильщики в ватничках и фартуках лениво и недобро посматривали на толпу. Оленька шла, боясь поднять глаза и встретить кого-нибудь из знакомых попутчиков. Влажный воздух пронизывал насквозь, она замороженно думала о долгом, с пересадками подземном маршруте и чувствовала, как где-то глубоко внутри ее тяжело наливается холодной полудой нежное кровеносное деревце.

2002

КАКТУС ПО ИМЕНИ КОЛЯ

– Ты знаешь, – сказал Сабуров, – я, наверно, скоро умру.

Жена усмехнулась и промолчала.

– Я это чувствую, – настаивал Сабуров.

– Ну с чего ты это взял, – сказала жена и устало погладила его по щеке.

Щека была колючей.

– Ты что, опять бороду решил отпустить? – спросила жена.

Сабуров молчал, тупо глядя в потолок. Он вдруг обнаружил, что ему нравится это оцепенение, овладевшее им в последние недели. Сначала очень сильно болело в груди – не сердце, нет, а просто поселилась в груди тяжелая боль, от которой слабели руки и ноги, от которой мешались мысли в голове и наступало полное беспрерывное отупение.

Жена призналась ему, что была неверна. Не просто изменила, а была неверна очень долгое время: год-полтора. Тому уж пять лет, все забыто, все перегорело, и она, конечно, никогда бы не призналась Сабурову в своем грехе, но тот приставал с вопросами почти каждый день. Я, говорил, чувствую, что у тебя что-то было. Кто он? Ты только скажи – было или не было, я тебе ни слова не скажу. Мы же с тобой новую жизнь начали, и я должен быть уверен, что между нами нет лжи. Ты ведь про меня все знаешь. Я не такая, говорила жена, почему ты меня со всеми равняешь, это не обязательно случается. Да нет же, раздражался Сабуров, я знаю, я чувствую, что-то не так!

И все это занудство тянулось, тянулось, пока жена не выдержала, не брякнула ножи и вилки в мойку и не сказала: «Ну хорошо – было».

Сабуров как-то обмяк, нехорошая слабость разлилась по всему телу. Он отодвинул тарелку с жареной треской и спросил робко: «Было? Кто он?» – «Ты его не знаешь», – сказала жена и опять начала возить ножами и вилками в мойке. «Кто он?» – растерянно спрашивал Сабуров, чувствуя, что ему сейчас станет совсем плохо. «Соломон Моисеевич Финкельштейн, – вдруг ясно и четко сказала жена. – Мы с ним встречались, но это было давно, это же было пять лет назад, я уже все забыла, и не будем об этом говорить, ты же слово дал!» «Подожди, – сказал Сабуров. – Он… так это… подожди… он же старый! Ему же…» «Ну и что? – сказала жена. – Пятьдесят лет – это для мужчины не возраст». «И часто вы встречались?» – тупо спросил он и вдруг с ужасом обнаружил, что этот разговор если и приносит ему страдание, то все-таки какое-то тягостно-сладкое страдание, какое бывает от немыслимого зуда, который не дает тебе покоя и заставляет расчесывать до крови зудящее место. «Ну, раз в месяц, два, – устало сказала жена. – Что еще?» – «И ты… И вы…» – «Ну хватит! – резко оборвала она. – Это совсем неинтересно». – «Да я не из интереса спрашиваю, – бубнил Сабуров. – Я…» – Он растерялся. Он заплакал. Он закричал. Он начал бить посуду всю подряд и свалился в судорогах под стол.

Потом он еще долго плакал по ночам, потом он еще не раз бил посуду, пропадал в истерике и все пытал и пытал вопросами свою бедную и несчастную жену. «Ну что ты под кожу лезешь? – спрашивала она. – Может, хватит? Чего бередить рану? Я забыла все, забыла». – «Как? Ты же говорила, что он хороший человек, – мучил он ее, делая упор на слове „хороший“. – Хорошее не забывается. А я плохой. Плохой, да? А он хороший. Тебе с ним было хорошо?» – «Да! – в ярости кричала жена. – Мне с ним было очень хорошо!» Потом, обессилев, валилась ему в ноги, просила прощенья, иногда рыдала в голос, а иногда с интересом наблюдала за ним.

А Сабуров как-то потихоньку перестал есть, перестал ходить на работу, сказавшись больным, перестал бриться, лежал, безучастно глядя в потолок. Боль потихоньку уходила, и равнодушие и покой постепенно овладели им.

Жена его не беспокоила, иногда звала ужинать, он тихо отказывался, испытывая какое-то мстительное чувство. Иногда ему страстно хотелось, чтобы она его умоляла, просила о чем-нибудь – все равно о чем, – но она была как-то спокойна, и он оглох к своим чувствам.

Жена вдруг заметила, что зеленые глаза Сабурова стали мутными и тяжелыми, и тогда она встревожилась. Но Сабуров уже был безмятежен – он уже понял, что умирает. И вот тогда они объяснились.

– Я, наверно, скоро умру, – сказал он.

Жена улыбнулась.

– У меня сил больше нет, – сказал он.

– Ты хочешь, чтобы я тебя пожалела? – непривычно нежно спросила она.

Сабуров поморщился.

– Прости меня, – сказал он тихо.

– Это ты прости меня, – сказала она и тихо заплакала.

– Я тебе сейчас скажу… только ты обещай мне, что сделаешь… Обещаешь?

Она кивнула и сквозь слезы с нежностью посмотрела на него.

Сабуров начал говорить ровным глуховатым голосом, и жена, плохо понимая, что он говорит, вдруг увидела, что глаза его стали светло-зелеными, как весенняя трава.

– Когда я умру, – сказал Сабуров, – скажи, чтобы меня не брили и не подкрашивали румянами. Пусть обмоют – и все. Никаких похорон. Только кремировать. Когда получишь урну с пеплом, пересади кактус в большой глиняный горшок – этот уже ему мал, – землю смешай с пеплом. И тогда я останусь с тобой. А кактусы даже цветут. Редко, но цветут.

Жена рассердилась:

– Я с тобой серьезно, а ты…

Она ушла, а Сабуров легко и беззаботно забылся.

Два дня жена даже не подходила к нему, спала на диванчике, была тихой и сосредоточенной. Сначала ее что-то тревожило, а потом эта неясная тревога рассеялась, и она успокоилась. В среду, нет, в четверг она рано освободилась с работы, и ноги ее понесли прямо к дому. Она не стала дожидаться лифта и побежала на седьмой этаж по заплеванным лестницам. Она выла в голос и трясла его за плечи. Потом она упала и, когда пришла в себя, стала куда-то звонить.

Она все сделала, как он просил. Большой колючий шар кактуса прижился в новом горшке, на новой почве. Она иногда разговаривала с ним, называла его Колей, только ей очень хотелось его погладить. Уколовшись о его иглы, она сердилась. А года через три кактус зацвел большим бежевым цветком.

1993, 2000


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю