Текст книги "Назовите меня Христофором"
Автор книги: Евгений Касимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
СТАРУХА
Старуха каждый день собирает чемоданы. Она встает часов в десять, когда все уже давно на работе, и начинает собирать вещи в тяжелые фибровые чемоданы.
– Охо-хо, – бормочет старуха, – без четверти девять уже.
Приглаживая космы желтыми ладошками, она идет на кухню пить чай. Пусть заварка скверная и хлеб черствый – чай она пьет долго, со вкусом. Она макает корочки в бледно-лимонный кипяток, аккуратно ест, беспрестанно смахивая со стола крошки себе в ладонь. Потом она моет посуду. Посуды много – осталась после вчерашнего дня. Старуха моет плохо, оставляя жирные пятна на тарелках. Ее опять за это будут бранить, но она об этом пока не знает. Ну вот, слава богу, посуда вымыта – старуха идет в большую комнату.
– Охо-хо, – шепчет она, – без четверти девять уже…
Большие настенные часы в деревянном корпусе встали пять лет назад, но старуха этого не заметила.
Старуха медленно и старательно одевается. Старательность вообще в ее привычке: если начнет, например, пол мести, то своими жесткими пальцами из ковра каждую соринку вытащит. Она напяливает одну кофту, другую, одергивает их, одергивает. Кофты буро-зеленого цвета, локти продраны. Старуха надевает тяжелое зимнее пальто, валенки, повязывает на голову обремканный кашемировый платок и, забыв про чемоданы, выходит из квартиры. Она уже дошла до лифта, но забыла, зачем вышла, – тогда она возвращается, но беда! беда! – забыла номер квартиры. Тогда она пробует наугад.
Звонок не работает.
В другой квартире никого нет.
Из третьей высунулась лохматая голова и заматерилась. Старуха путается и семенит прочь. Она спускается этажом ниже и тычет корявым пальцем в звонки, и снова пугается, и скользит бесполой тенью дальше, и, совсем обессилев от непонятного страха, садится на бетонные ступеньки и пригорюнивается. Так она сидит – может, час, может, два, – потихоньку дремлет, иногда вздрагивая от стукотни дверей, от лязга лифта, от протяжных порывов ветра за ровно сияющим окном лестничной площадки. Тут ее находят сын и сноха, пришедшие на обед.
– Что? Опять?
Ее ведут домой, раздевают и кормят обедом.
– Ты ела? – спрашивают ее.
– Ничегошеньки я не ела и не пила.
Ест она долго, тщательно пережевывая. Съев тарелку борща, она вынимает вставную челюсть и украдкой обсасывает ее.
– У-y! Противная! – говорит сноха.
Старуха, тонко постанывая от удовольствия и ничего не слыша, идет в большую комнату и там садится в кресло с высокой спинкой. Так она сидит, дремлет, пока не наступят сумерки.
Короток зимний день. Старуха медленно встает, покряхтывает, зевает, подходит к окну, откидывает тюль, долго смотрит на улицу, где закипает легкая метель. Потом идет к часам.
– Без четверти девять, – говорит старуха с удовлетворением. – Нет, у нас так темно не бывает.
Старуха идет на кухню пить чай.
Старуха тоскует по сладкому. Она берет сахарницу и сыплет через край сахар в рот. Крутит губами, чмокает.
Что-то скрипнуло в глубине квартиры, и на старуху нападает страх. Она осторожно ходит по комнатам, пугливо ежится, заглядывает в ванную, в уборную, опять в ванную, в спальню, во все кладовки, во все закоулки. Поняла, что одна, успокаивается, но какая-то темная сила толкает ее – ей страшно! Она опять ходит и ходит по квартире. Двери поскрипывают, постукивают.
Приходит с работы ее сын. Это ее младший сын.
– Федя! – ласково встречает его старуха.
– Совсем сдурела, старая, – ворчит сын.
Его зовут Александр. А Федор – это брат старухи. Он иногда заходит проведать сестру. Все остальные братья и сестры давно умерли, но старуха забыла это и часто говорит о них как о живых.
– Сколько, сколько время? – спрашивает она, волнуясь. – Ах, поезд уйдет, – бормочет она.
– Какой поезд? – кричит сын. – Куда? Куда?
– Домой, домой, – говорит старуха в беспамятстве.
Приходит с работы жена Александра.
Ей в свое время досталось от старухи. Когда-то старуха была властной и вредной, сноху свою прижимала к ногтю, а та была сиротой, воспитывалась в детском доме – тихоня тихоней. Но уж сейчас-то она старухе спуску не давала – придиралась к ней, потихоньку куражилась.
Старуха стоит у окна.
– Нет, у нас так темно не бывает, – говорит она.
– Где это «у нас»? – иронично спрашивает сноха.
– У нас, в Свердловске.
– А сейчас-то ты где? – еще ироничнее спрашивает сноха.
– В гостях, у брата. У брата… Иоиля.
– Дура ты, дура старая! Иоиль помер давно! – Сноха ну просто покатывается со смеху.
– Нет, не помер, – неожиданно твердо говорит старуха. Она гордо выпрямляется, и в глазах ее мелькает что-то осмысленное. Но через секунду она уже смешалась, забыла, о чем речь, и вдруг – лезет целовать сноху. Дескать, голубушка… Это у старухи бывает.
Сноха змеей вывернулась и, воровато оглянувшись, бьет старуху по лбу костяшками пальцев.
– Ой-ей! – плачет старуха. Она садится в кресло и противно всхлипывает. Она хочет, чтобы ее оставили в покое.
– Ты грязная, вонючая обезьяна, – с наслаждением говорит ей сноха.
Приходит с работы старшая дочь Александра. Она работает учительницей в музыкальной школе. Она очень устала и хочет спать. Только она укладывается в своей комнате, как входит старуха. Старуха не может признать ее.
– Спасите, – шепотом говорит старуха и оглядывается – за ней по пятам идет сноха.
– Бабушка, поди вон, – уже сонно говорит внучка.
– Ну чего тебе тут надо? – кричит сноха и тащит старуху за рукав на кухню. Рукав трещит, старуха ойкает.
– Чисти картошку, – говорит сноха.
Старуха рада, что ее оставили в покое. Она не спеша чистит картошку и что-то мурлыкает себе под нос.
У Александра есть вторая дочь. Она уже давно не живет с родителями, она живет с мужем и сыном Борькой в соседнем районе. Иногда они чинно приходят в гости – пьют самогонку, закусывают беляшами и разговаривают о политике. Борька, этот маленький негодяй, чистосердечно травит старуху. Кто она ему? Прабабка? Совсем чужая…
Однажды он стянул у нее из-под подушки вставную челюсть и спрятал ее, а потом целый день ходил за бабкой и украдкой посмеивался, глядя, как она шарилась по углам, как получала за это подзатыльники, как жевала деснами обед. Старуха думала, что Борька – это ее сын. Или внук. Имя его она забывала редко.
Мать Борьки к старухе была совершенно равнодушна. Она не ругалась с ней, не оскорбляла ее – только смотрела на нее холодно и презрительно.
В декабре старухе исполнилось девяносто три года. Все ждали, что она вот-вот умрет, но старуха все не умирала, и все уже отчаялись. А старуха просиживала свои смутные дни в кресле подле батареи отопления, беззубо жевала тайный хлеб, смотрела по-рыбьи перед собой, и кровь медленной холодной волной омывала ее гнилой мозг, и резко и отчетливо вставали перед ней какие-то картины прошлого, может быть, ее, а может быть, чужого, вычитанного из толстых романов с продолжением. То какие-то люди играли в лото или в подкидного за цветным столом, жарко горела керосиновая лампа, а за дряхлым маленьким окном выла вьюга, железная вьюга рвала странные красные флаги, железная метель мела по екатеринбургским улицам, заплеванным серыми солдатскими окурками, прооранным насквозь хрипатыми голосами; то цокот копыт пробивался сквозь дрему, подмигивал молоденький офицерик, луч солнца сиял на его погоне, а офицерик улыбался и кончиком языка все трогал реденькие нежные усы; то звонко и страшно бил по окнам винтовочный залп; и постоянно какое-то жужжание – оно просто с ума сводило!
Сноха хотела пристроить старуху в дом престарелых, но, во-первых, туда попасть очень трудно – большая очередь, а во-вторых, Александр воспротивился – что люди скажут? Другие сыновья аккуратно присылали денежные переводы, но брать к себе мать не хотели.
Однажды старуху посадили на поезд и дали телеграмму старшему брату – встречай! Была еще надежда, что старуха где-нибудь затеряется, пропадет где-нибудь… Старуха вернулась через два дня и с тех пор каждый день собирает чемоданы.
Если сноха уж чересчур тиранила старуху, та, всплакнув, призывала ее к совести: как тебе, дескать, не стыдно, я старый человек, а ты изгиляешься… Что? – вскипала сноха. А кто тебя вытащил из грязи, когда даже соседи не хотели присмотреть за тобой? А кто стирает твои засранные простыни? А за что? За что мне такое наказание? Ты дрянь! Дрянь! Всю жизнь, всю жизнь палец о палец не ударила, а сейчас упрекаешь?
Она протягивала свои растопыренные пальцы с обломанными ногтями к самому лицу старухи и плакала от бессилия.
Старуха чистит картошку. Входит старшая дочь Александра – какой, к черту, сон: в голове одни гаммы!
– Бабушка! – кричит она. – Ты опять мои тапочки надела! Бестолочь!
Старуху разувают, и она, клацая нестрижеными желтыми ногтями по линолеуму, идет искать свои туфли. Долго ищет, поправляя обувь в прихожей, потом открывает шкафы, комод…
– Ну чего шаришься? – кричит сноха. – Чего шаришься?
Старухе дают подзатыльник, кидают ей под ноги старые валенки. И хотя валенки стирают в кровь икры – старуха рада.
Потом старухе делают выговор за посуду. А тут и ужин готов. Все садятся за стол. Старухе наваливают полную тарелку картошки.
– Ешь, – говорит сноха. – А то все жалуешься, что голодная, что не кормят тебя. Вот и ешь. Пока не съешь, из-за стола не вылезешь.
– Что? Картошка? Не буду… – бормочет старуха. – Что я – свинья?
Все дружно ахают:
– Смотрите-ка, барыня! Не хочет! Поглядите-ка! Не будет!
Сноха говорит:
– Значит, не голодная.
Старуха молча ест картошку. Поглядывает в чужие тарелки.
Наконец, спать. Старухе ставят раскладушку.
– Где постель? – спрашивает старуха.
– Там же, где и всегда, – отвечает сноха.
Старуха открывает комод, шкаф…
– Чего шаришься?! – кричит сноха. – Сказано: где всегда была, там и сегодня ищи.
Стоит, наблюдает.
– Дак я же не знаю, я же первый день здесь…
Старуха совсем теряется.
– Дак! Дак! – кричит сноха. Она вываливает на пол груду белья.
Постель готова. Со старухи сдирают платье, укладывают ее спать.
Свет еще долго горит в комнате. Сноха вяжет, зорко поглядывая за старухой.
Ночью сноха плачет. Ей жалко себя, свою жизнь, исковерканную, загаженную старухой. В душе нет сострадания – она пуста и холодна, как выжженное дупло. Сноха чувствует, что умрет раньше старухи, и оттого ей тоскливо и горько. Всю жизнь на это чудовище положить! За что? За что?
И старуха встает в дверном проеме, как привидение. На ней застиранная мужская майка и громадные панталоны грязно-фиолетового цвета.
– Спасите, – шепчет она.
Господи, думает сноха, ну за что мне такое наказание? И идет укладывать старуху.
1977
БОЛЬНИЧНЫЙ САД
Больничный сад был светел от падающего снега, и только в самых далеких углах его было темно и мрачно. Иногда глухо и ровно катился вдоль больничной ограды гром трамваев, но было уже поздно, трамваи ходили редко, и сад надолго замирал, исполненный легкого, почти невесомого покоя. За садом, за трамвайной линией, был завод. Каждую ночь там горел прожектор. И сегодня широкое лезвие его луча вертикально стояло над сумрачной окраиной, постепенно расширяясь и слабея наверху, совершенно исчезая в глубоком мутном небе.
Семенов заглянул в темное окно, потоптался, глубоко задвинул руки в карманы пальто и опять пошел к подъезду с высоким крыльцом, над которым под сильной белой лампой висела голубая, вся в мелких серебряных трещинах табличка «Инфекционное отделение». У крыльца он постоял, прислушиваясь, не щелкнет ли замок, и пошел обратно к окну. Вдруг ему послышался звук поворачиваемого ключа, и он побежал к крыльцу и долго там стоял, ожидая, что вот сейчас приоткроется дверь, но дверь не открылась, и за дверью было тихо, и он сокрушенно побрел к полуразрушенной скамейке, потянув за собой густую цепочку следов. Не вынимая рук из карманов, он присел на скамейку и, втянув голову в плечи, чтобы не падал снег за поднятый воротник, напряженно замер, поглядывая в темное окно.
Снег все сыпал и сыпал, и следы затягивало прямо на глазах. Новый год какой-то, усмехнулся Семенов. И это в ноябре. А в прошлый ноябрь… В прошлый ноябрь была дикая слякоть. Ветер. И дождь, дождь беспросветный. Где они тогда были? На даче у Шульмана. Точно. На даче были. Удрали из университета и целую неделю жили у Шульмана на даче.
Была какая-то холодная гулкая радость в груди, когда они ехали в ночной электричке – насквозь мокрые и продрогшие. Он дышал в ее ладошки, сложенные ковшиком, и все веселил ее и что-то вдохновенно врал. Она, округлив глаза, восторженно смеялась – совсем как девчонка. А были они ровесниками. Хотя и училась она на четвертом, а он только поступил. Для нее этот побег в промозглую ночь с в общем-то неизвестным ей парнем был как побег на другую планету. Я совсем голову потеряла, несколько раз повторяла она тогда, как-то по-особенному прислушиваясь к себе.
Потом они шли с электрички по совершенно невидимой дороге, раскисшей так, что даже по обочине было трудно идти. Он хотел подхватить ее на руки, и они чуть не упали, и она потом все подшучивала, какой он неловкий да какой он неуклюжий, а он, подыгрывая ей, старательно смущался.
Он вдруг отчетливо вспомнил сухие теплые стены комнаты, где они жили, давно не беленную печку в углу, которую они раскалили докрасна, и как ночью лежали в темноте, успокоенные и обессиленные от тяжелой страсти, и смотрели на остывающую медленно печь, как потихоньку гаснет малиновое пятно на плите, как оно становится все меньше и меньше – и вдруг исчезло совсем, и стало холодно и темно. И сразу, как будто увеличили громкость, стало слышно, как резко и четко бьет в окно дождь.
Следующие дни были полны тихой радости. По утрам он растапливал печь, и когда комната нагревалась, она вставала – помятая и смущенная, просила его отвернуться, пока она оденется, а он просто выходил за дверь и стоял на крыльце, смотрел на синюю кромку леса вдали, размытую утренним мелким дождем.
Потом они готовили простой завтрак – или жарили картошку, или открывали консервы, которые нашли в кладовой. Грабанем Шульмана, при этом весело говорил он, ему полезно на диэте посидеть. И она смеялась тому, как он смешно упирал на «э» и как начинал крутиться и вертеться, ахать и вздыхать, изображая совсем похудевшего Шульмана, вдруг обнаружившего, что у него исчезли все запасы.
Весь день они читали – он лениво какой-то детектив, она с каким-то напряжением «Красное и черное», то и дело замирая и украдкой наблюдая за ним. Да, она ему потом призналась, что впервые ощутила тревогу именно тогда.
Ей нравилось чувствовать себя хозяйкой и женой, и она хлопотала по дому: мыла посуду, перетирала безделушки, готовила ужин.
Семенов с тоской вспоминал желтые стены этой комнаты, на которых от тепла выступали янтарные капельки смолы, тяжелую закопченную печь, большую соломенную циновку на полу, маленький столик, покрытый клеенкой в маковых цветах, и ярко-голубой подоконник, на котором стояла герань в помятой банке из-под зеленого горошка. И ее – заколовшую высоко длинные волосы, освещенную неровным осенним светом…
Он опять заходил по кругу. Вдруг окно осветилось изнутри, опять погасло. За стеклом мелькнуло лицо, появилось опять и застыло, освещенное снежным светом. Он махнул рукой, лицо дрогнуло, узкая светлая ладошка слабо закачалась в ответ – маленькая лодочка на поверхности темного омута окна.
– Как он там? – крикнул он. Потом подумал, что за двойными рамами она не услышит, подошел вплотную, взялся за железный карниз уже задубевшими пальцами. Лицо ее было смутным, и улыбка какая-то напряженная. Она что-то сказала. Он не понял. Она опять заговорила, медленно и твердо округляя рот, чтоб он догадался по артикуляции. Он все равно ничего не понял. Замотал головой. Как он там? – совсем уж тоскливо и жалостливо подумалось ему. Хотел опять крикнуть, но подумал, как это нелепо – стоять и кричать в пустом саду ночью. И все равно она не услышит. Рот ее беззвучно открывался и закрывался, потом она замолчала, покачала руками воображаемого ребенка, показала, что он спит. Потом подняла большой палец вверх.
Земля тихонько дрогнула, за каменным забором сада прогремел трамвай, поскрипывая натужно на повороте. Она ему что-то писала на стекле, Семенов смотрел на ее маленький острый пальчик и чему-то своему, внутреннему, с наслаждением улыбался.
1979
НИКОГДА НЕ ВОЗВРАЩАЙСЯ
Памяти Володи Ежова
Помнишь, помнишь, какое было лето?
Электричка, прогудев свое, ушла дальше, и Семенов легко сошел с бетонной площадки и зашагал по проселку, пыля высокими негнущимися ботинками. Рюкзак оттягивал плечи.
Он не понимал, почему его потянуло туда.
Мельчайшая пыль тяжело лежала в колее, ботинки тонули в ней, и рюкзак становился все неудобней, а уже пекло так, что воздух над полями напрягся, стал мутным, слоистым, и дальний гребешок леса зыбко подрагивал и уже был не синим, не зеленым, но бурым.
Он вспомнил тяжелое блюдо озера, утреннюю протяжную сырость, и сердце чуть сильнее толкнулось в груди.
Он просыпался от свежих и острых запахов травы. Легкое, еще прохладное солнце висело над кромкой гор, и заросли малины светились в росе и паутине. Он сооружал маленький костер и слушал, как нагревается чайник, как он начинал натужно сипеть, потом ворчать. Вдруг – стук весла, бряк цепи от лодки, и вот негромкие голоса поднимаются снизу, от воды, вот уже идут, тащат линей, щук, золотых карасей… Рыбу, источающую слабый запах озера, небрежно, грудой – на листья папоротника, а сами, скрипя резиной, к костру, а костер все жарче, чайник уже клокочет, и солнце совсем высоко… Обжигаясь, ели печенную в золе рыбу, пили чай с дикой малиной, отдувая ягоды, пили теплую водку, и оттаивало в груди после армейских серых дней.
Семенов шел по дороге и вспоминал прошлое лето, которое, может, и в самом деле было таким, как он его себе представлял.
Послышался шум мотора, и скоро его нагнал маленький деревенский автобус. Семенов неловко влез на подножку, автобус дернуло. Стуча башмаками и задевая чьи-то головы рюкзаком, он стал пробираться на свободное место. Бабки-башкирки в белых с синими крапинками платках, широко распущенных сзади, сидели прямо, прижимая к животам узлы, брезентовые сумки, бидончики, о чем-то своем разговаривали по-птичьи. У всех были резкие морщинистые лица, обожженные солнцем.
– Что? На рыбалку? – тягуче и насмешливо раздалось над ухом.
Он оглянулся. Сзади притаились два хмельных мужичка в телогрейках. Они остро, но с улыбками смотрели на него.
– На рыбалку, – ответил Семенов и скинул с плеч лямки рюкзака.
– А рыбы-то и нет, – сказал один мужичок в натянутой по самые уши солдатской пилотке с вырванной звездочкой, и они хмельно и дружелюбно засмеялись.
– Как это – нет? – спросил он и повернулся к ним.
– А нет – и все. Ныне летом сети ставили – так всю подчистую выловили. А что? Рыбки захотелось? – Мужички опять засмеялись.
Семенов отвернулся.
– Ты, слышь, – его тронули за плечо. – Дальше проедешь, там деревня будет – Погудино. Там сойдешь и просись на лесовоз, там лесовозы ходят на Алакуль. Там еще маленько рыбы осталось. А здесь нету. Сетями всю выловили. А там богатое озеро. Езжай туда.
– Спасибо, – сказал он.
Какая-то растерянность охватила его. Давно уже проехали поворот, где они тогда сходили. Автобус, полный пыли, солнца и щебета башкирок, катил дальше по мягкой дороге, а растерянность и беспокойство все росли в душе. Он подхватил рюкзак за лямки и пошел к выходу.
– Слышь, дальше ехать надо, – закричали ему вслед.
Семенов обернулся.
– Спасибо. Я здесь сначала попробую.
И виновато улыбнулся.
– Ну смотри. – Мужички обидчиво замолчали. – Зря только.
Семенов не стал возвращаться по дороге, а пошел к озеру через лес. Он шел неторопливо, жалея, что не сошел раньше. Не потому, что тяжело было нести рюкзак, – просто ему хотелось пройти знакомой дорогой.
Лес был то сосновый, то березовый, но не гулкий – тишина была мягкая. Солнце уже садилось, и красноватые куски света застревали мимолетно в вершинах сосен.
Озеро открылось сразу – большое и светлое. Остров! Вот он, его остров!
Семенов пошел вдоль берега к деревне. Пахло тиной и подгнившим камышом. Солнца уже не было видно, и свет на горизонте быстро убывал. Горы за озером стали синими, а вода бледно-сиреневой. По дальнему краю озера пролегла узкая серебристая полоса.
Он нащупал в кармане ключи от лодки. Они ее купили прошлым летом. Весла брали в деревне. Когда уезжали, затопили лодку, приковав ее к колоде.
Озеро сильно обмелело. Лодка лежала рассохшаяся, на дне ее белел алюминиевый ковш без ручки. Семенов пошел дальше. Возле деревенских лодок возился мальчишка.
– Эй, пацан, отвези на остров, – попросил Семенов.
Мальчишка исподлобья посмотрел на него.
– Я тебе три рубля дам.
– Садись. – Мальчишка придержал веслом черную плоскодонку.
– Давай я на веслах, – сказал Семенов.
Он греб к острову и следил, чтобы старый ориентир – красная железная крыша лесничего – не уходил влево. Берег, лес, деревня узнавались с трудом. Как будто краски не те, как будто все сдвинулось со своих мест.
Поднялась рябь. Стало темнеть. Он чувствовал, как встает за спиной остров, и боялся оглянуться.
– Ты можешь завтра утром забрать меня отсюда?
Мальчишка молчал.
Подгребая, он оглянулся несколько раз мельком. Лодка ткнулась в берег. Он выскочил легко, держа рюкзак на весу.
– Часов в девять. Ладно?
– Ладно, – буркнул мальчишка и ударил веслами по воде.
Он поднимался на вершину. Стоянка была с другой стороны острова. Лысые осины и березы еле сыпали последние клочья сгоревшей листвы. Он хрустел башмаками по легкому праху листьев и ощущал, как внутри все растет и растет гулкая пустота. Серое озеро мертвенно светилось из-за сухих сучьев и голых стволов. Слишком жаркое лето, подумал он. Ему больше никуда не хотелось идти. Он сошел с тропы, скинул рюкзак и прилег.
Когда Семенов проснулся, желтый тяжелый кусок луны висел над озером. Он поднялся на вершину острова и спустился к стоянке. Лагуна сплошь заросла камышом. Сосны были спилены. Пни, пни сияли под сломанной луной. Сухой камыш ломался и крошился под напором большого ветра.
Семенов нашел кострище. Камни вокруг него куда-то исчезли. Он подумал, что не нужно было никуда ехать, и поежился от холода.
Он сидел на берегу, встречая рассвет. По озеру стлался туман. Семенов вытащил из кармана ключи от лодки и зашвырнул их далеко в озеро. И оно не ответило ему плеском. А может быть, он его просто не услышал.
1979