444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Мир тесен » Текст книги (страница 16)
Мир тесен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:37

Текст книги "Мир тесен"


Автор книги: Евгений Войскунский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

– Не положено, Земсков.

Я уж, кивнув, хотел отойти, но тут он продолжил:

– Но ради праздника – ладно. Идите туда, я приду.

И вот мы в мастерской – узенькой выгородке аккумуляторного сарая. Поеживаюсь от промозглого холода. Ничего, скоро согреемся. Там, где наш Иоганн Себастьян, не замерзнешь, не продрогнешь. Вот он берет большую миску, которая нашлась у хозяйственного Радченко, и тщательно вытирает ее ветошью. Затем извлекает из противогазной сумки свою волшебную литровую флягу и выливает ее содержимое в миску. По мастерской распространяется отчетливый запах бензина. Фу-ты, думаю, неужели будем пить бензин?

Но все оказывается иначе. Жизнь, как известно, изобилует неожиданностями. И я с интересом наблюдаю за осмысленными действиями Шунтикова. Он чиркает крупной самодельной зажигалкой, и жидкость в миске вспыхивает. Она горит адским голубым огнем. Бензиновый дух резко усиливается. Чего только не нанюхаешься на службе. Иоганн Себастьян сторожко нагибается над пуншем или как еще назвать эту штуку. А Ушкало, усмехаясь, поясняет нам с Т.Т. – дескать, кому-то из интендантов пришло в голову смешивать технический спирт с бензином, чтобы он, спирт, шел, как положено, только для наружного, а не для внутреннего употребления. Но еще из школьного курса физики известно, что всякое действие рождает противодействие. Опять же подсказала школьная премудрость про удельный вес, а именно, что бензин легче спирта. Он, стало быть, всплывает, тут и жги его, выжигай, он-то и горит, родимый, голубым огнем. Вся закавыка – в моменте, когда бензин выгорел и занимается спирт. Этого ни в коем случае допустить нельзя! Ответственный момент надо поймать. По вдумчивому лицу Шунтикова видно, что он исполнен решимости.

– Знаете, как эту смесь прозвали? – посмеивается Ушкало. – Бензоконьяк. – Он кидает взгляд на миску, лицо его серьезнеет. – Эй, Иван, у тебя спирт начинает гореть.

– Нет, – говорит Иоганн Себастьян.

Он стоит, наш алхимик, жрец огненного действа, с бушлатом в руках, распяленным над адской чашей. Он наготове.

– Как же нет, ну как же нет? – подступает к нему Ушкало. – Смотри, цвет стал другой. Выгорит спирт!

– Я ему выгорю… – бормочет Шунтиков. – Я ему выгорю…

Улучив единственно правильный момент, он точным движением набрасывает на горящую миску бушлат. Все! Огонь, лишенный доступа кислорода, гаснет. В ожидании, пока бензоконьяк остынет, мы оживленно переговариваемся. По-моему, бензиновый дух стал еще крепче, но я помалкиваю о своих никому не нужных и, прямо скажем, несвоевременных ощущениях.

Ушкало рассказывает про лыжный батальон, в котором он командует бывшим щербининским взводом (а Щербинин, разжалованный в рядовые, где-то на Южном берегу, в штрафной роте, вестей от него пока никаких). Лыжный батальон недавно ходил по льду отбирать у финнов остров Большой Тютерс, но не отобрал, понес потери и – через остров Лавенсари, через Рамбов (так для простоты называют Ораниенбаум) возвратился в Краков, то есть Кронштадт. Теперь, говорил Ушкало, формируется новая бригада морской пехоты, вот мы, остатки батальона, и вливаемся туда. А капитан вызван в Питер, в штаб флота, похоже, пойдет на большую должность обратно в артиллерию.

Тут и бензоконьяк поостыл до правильной температуры. Кружка у Радченко одна, да и вполне достаточно. Не из миски же пить.

Иоганн Себастьян – человек воспитанный, приличия знает все, как есть. Он берет миску двумя руками; оттопырив корявые мизинцы, наливает зелье в кружку и подносит прежде всего хозяину – старшине первой статьи Радченко, хотя тут есть люди чином постарше. Только наш Федор Васильич поднес кружку к фиолетовым (от холода) устам, как вдруг – стук в дверь. Радченко жестом велел накрыть пиршественную чашу и отворил дверь. Вошел Виктор Плоский, длиннорукий, сутуловатый, с зорким, быстро схватывающим взглядом. Сказал, шевеля усами:

– Привет честной компании.

– Не бойтесь, – сказал Радченко. – Це свий.

– Никто и не боится, – проворчал Шунтиков. Но было видно, что он недоволен появлением еще одного, так сказать, человеко-горла.

Виктор чинно поздоровался со всеми за руку и обратился к Радченко с приветливой улыбкой:

– Что, Федюнчик, от меня захотел спрятаться?

– От тебя спрячешься, – говорю, поглаживая созревающий флюс. – Всюду найдешь.

– Как же не найти, – объясняет Виктор с подкупающей искренностью, – если бензином несет на весь Краков.

Ушкало говорит веско:

– Разопьем давайте. Кончай разговоры, братцы.

Но разговоры только начинаются. Бензоконьяк идет хорошо, кружка переходит от одного к другому, я тоже хлебнул, не дыша носом, чтоб не шибануло бензином. Он, конечно, весь выгорел, в этом я, зная искусство Шунтикова, не сомневаюсь, но дух… ладно, не будем об этом. Главное – что обратно не пошло. А кишки прогрело здорово.

На Василия Трофимовича Ушкало бензоконьяк действует, я бы сказал, размягчающе, если б такое состояние было хоть в малой степени свойственно этому человеку, вырубленному из каленого железа. Он сидит, уперев локоть в верстак, а квадратный подбородок – в кулак, и, прикрыв веки, вспоминает, как я понял, свой Красный Бор – поселок на высоком камском берегу… а лес вокруг – у-у, дремучий, с лешаками… Шунтиков, к которому он обращается, щурит скифские глазки. И говорит вовсе не в лад:

– А что, Трофимыч, вас, морскую пехоту, слыхать, в сухопутное переоденут?

А Ушкало, пустив этот гнусный вопрос мимо ушей, продолжает гудеть про «Харбин» – это пароход так назывался, на котором он матросом по Каме плавал… по Ику, по Ижу… Я подумал было, что Василий Трофимыч икает от сильного действия напитка, – нет, это, оказывается, камские притоки: Ик, Иж, Зай… а перекаты на них – у-у… Зинку взял однажды в рейс, это когда ее добрые люди привезли от раскулаченных родителей, которых далеко услали, – Зинку девятилетнюю привезли, у тетки родной, у моей, значит, матери, оставили жить, – взял ее, дуреху, в рейс, а она плачет с испугу, воды боится…

– Так ты речник? – спрашивает Виктор Плоский с некоторым оттенком превосходства соленой воды над пресной.

Не слышит Ушкало. Вспоминает, как в сороковом году, в августе месяце, приехал с Балтики в отпуск, в Красный Бор этот самый, а Зинке восемнадцать стукнуло, сама тоненькая, лапочка, а в глазах все тот же, с детства, испуг. Ничего ему не надо было, лишь бы этот испуг в ее глазах погасить.

– А чего она боялась? – спрашивает Т. Т.

К ушкаловскому басу теперь не только я – вся мастерская прислушивается.

– В Краков ее увез, а потом на Ханко… Вот ты знаешь, Иван, какая жизнь была на Ханко до войны. Хорошо мы на бэ-тэ-ка жили.

– Точно, – кивает Иоганн Себастьян. – Хорошо жили.

– Комнатка у нас была в чистом, понимаешь, домике. Занавесочки она повесила такие, в цветах. Скатерть сама вышила. Я со службы приду, а она сидит шьет. Ребенок, говорит, у нас будет. Повеселела. Песни стала петь… Запела вдруг, понимаешь…

Тут умолк Василий Трофимыч. Опустил голову, задумался.

– А где она? – спросил Радченко.

Он ждал ответа, ему – я вдруг почувствовал – хотелось услышать что-то хорошее, благополучное, в чем содержалась бы надежда и для него. Но Ушкало, похоже, не услыхал вопроса. Я вполголоса рассказал Радченко ту историю – ну, вы помните, про женщину с ребенком на тонущем судне.

– Так это у нас на «Турксибе» было, – сказал Виктор Плоский.

– Что у вас было? – Ушкало поднял на него тяжелый взгляд.

– Женщина с ребенком. Нам «юнкерс» на кормушку положил бомбу, пароход стал тонуть. Я из радиорубки выскочил, гляжу, из лоцманской каюты выбежала женщина, ребенок у ней на руках в желтом одеяльце…

– В желтом?

– Да. – Виктор потеребил усы. – Уф, жарко стало от спиртяги. – Он стянул фуражку с головы, и я впервые заметил, какие у него большие залысины.

– А платье на ней какое было? – спросил Ушкало. – Цвет какой?

– Цвет? Н-не помню. Я только знал, что женщину с ребенком разместили наверху, в лоцманской каюте. Она ж обычно пустует…

– Ну, выбежала из каюты, – жестко прервал его Ушкало. – Дальше что?

– У нас шлюпки были приспущены. До фальшборта. Я ей крикнул, чтоб сбежала с крыла мостика на правый борт. К шлюпке. Пароход валился на правый борт.

– Не кормой погружался?

– Кормой, но с креном на правый борт. – Виктор мучительно наморщил лоб. – Я в шлюпку не успел. Прыгнул в воду, меня закрутило, еле я выплыл из воронки… в доску вцепился… в распорку с ростров… Часа три болтался на волнах. Катерники меня подобрали.

– А с женщиной как?

– Я ее больше не видел.

Плоский свернул цигарку, воткнул в мундштук, посредине схваченный набором цветных колечек. Прикурил у Шунтикова, а Шунтиков ему – тихо:

– Женщин сперва спасают. А потом уж – себя.

– Не по адресу, браточек. К ней был приставлен, к твоему сведению, помполит.

– При чем тут помполит? Раз ты мужик…

– Слушай, дитя природы, чего ты привязался?

Плоский откачнулся от стены и с угрожающим видом подался к Шунтикову. Тот встал с табурета, но Ушкало схватил его за руку:

– Брось, Иван. Сиди помалкивай. Это не Зина была. У Зины отродясь не имелось желтого одеяла.

– Какая такая Зина? – сказал Виктор. – Это была эстонка. Жена кого-то из эстонского начальства. А помполит, – добавил он, – тоже не спасся.

У меня от бензоконьяка жар полыхал в организме. Голову приятно туманило, в теле появилась легкость, ноги, меченные красными цинготными точками, ничуть не болели. Я бы мог сейчас взлететь, стоило лишь слегка подпрыгнуть.

Виктор теперь рассказывал о своем «Турксибе» – как он перед войной совершил два рейса в Германию.

– В Гамбурге выгружали зерно, – слышал я его высокий резковатый голос, – так причал оцепила полиция. Никого – ни туда, ни сюда. Съезд на берег запрещен. Я с одним немцем-докером заговорил – он головой замотал, как глухонемой, а в глазах испуг…

А Ушкало, печальный, размягченный, гудел, обращаясь к Шунтикову:

– У нее токо-токо стала душа отогреваться… Я со службы приду, а она поет, понимаешь…

У Шунтикова в узких прорезях глаз качались ковыли на степных просторах. Мне хотелось толкнуть его в бок и сказать: «А помнишь, как ты меня со спиртом растер?» Мы с Т. Т. сидели на одном табурете, перед нами на верстаке стояла пустая кружка, благоухавшая бензоконьяком, и все мне было сейчас трын-трава. Вот взлечу, хлопая черными полами бушлата вместо крыльев…

– …Как раз входили в Киль, – продолжал вспоминать довоенные рейсы Виктор Плоский, – когда его оттуда буксиры выводили. Здоровенная такая коробка…

– Какая коробка? – спросил я.

– Ты ушами слушаешь или чем? Крейсер «Лютцов», который мы у Германии купили. Морские буксиры выволокли его из Киля и повели в Питер. А он был недостроенный, без винтов. Пушки есть, а замков к ним, говорят, нету…

– Откуда ты знаешь, что без винтов? – усомнился Т. Т.

– Я, товарищ замполитрука, – прищурился Виктор на него, – много чего знаю, что тебе и не снилось. Мы его потом видели в Торговом порту. «Лютцов» переименовали в «Петропавловск», и пошла переписка с Германией: давайте, такие-сякие, замки к пушкам и прочее. А они отбрехиваются: то не готово, это не готово. Ясно же ж было, не хотели слать, раз к войне готовились.

– Это теперь, – сказал Т. Т., – задним числом ясно. А тогда…

И пошел у них спор. Они – Виктор и Толя – друг друга ни на вид, ни на нюх не принимали. Т. Т. мне сказал как-то: «У меня к этому Плоскому идиосинкразия».

– Ладно, хватит. – Ушкало поднял голову, упер тоскующий взгляд в черный потолок мастерской. – Нету больше Зины. Лежит с Дашкой на дне залива. А мы живые… вот выпили за упокой души… и за Безверхова с Литваком…

– О каком Безверхове говоришь, главный? – спросил Виктор. – Не об Андрее?

– О каком же еще. Ты знал его?

– Как не знать, – усмехнулся Виктор, топорща усы. – Как же не знать двоюродного братца.

– Постой… – Ушкало воззрился на него. – Как твоя фамилия?

– Плоский.

– Плоский? Нет, Андрей как-то иначе называл… А имя?

– Виктор.

– Ну да, Виктор. Точно. Он про тебя рассказывал.

– А где Андрей?

– Нету Андрея. Потонул.

Я уточнил:

– Остался на «Сталине». Я ж тебе рассказывал, мы со второго на третье декабря подорвались на минах. Андрей остался на тонущем транспорте. Понятно?

Виктор кивнул.

– Там много народу осталось, – добавил я. – А корабли за ними не послали.

– Опять гнешь свое, – напустился на меня Т. Т. – Ты ж не знаешь тогдашней обстановки. А может, корабли посылали, но они не смогли пройти? Как же можно утверждать…

Так я узнал, что Виктор Плоский и Андрей Безверхов – двоюродные братья. Но историю их семей Виктор рассказал мне позже. А в тот раз, в прокуренной, пропахшей бензином мастерской, разговор об их родстве оборвался. Ну, братья и братья. Мир тесен, давно известно. Один брат потонул, а второй – вот он, дым из-под усов выдувает.

Май всегда был моим любимым месяцем. После схода ладожского льда по Неве наступали теплые дни, хмурое питерское небо голубело, а наш мутно-серый канал Грибоедова робко розовел по утрам, пытаясь отразить восход солнца. В книгах иногда попадались фразы вроде: «Его дряблые щеки покрылись старческим румянцем». Вот так и канал Грибоедова.

Я любил май. Город, сбросивший долгопятую снежную шубу, молодел, прихорашивался, отмывал от зимней тусклости окна, уже готовые принять тихую прелесть белых ночей. Веселое солнце звало на улицы, на набережные, на Острова.

Май прошлого, сорок первого, тоже был неплох. Журча, скатывалась в море весенняя вода с горбатых улочек Ганге; во дворе участка СНиС безумствовала сирень; в бывшей кирхе на высокой скале крутили чудную картину «Антон Иванович сердится». Мы лазали на столбы, копали траншеи для кабеля, мы не думали о войне, мы готовились к войне, мы, шагая в строю, орали «Катюшу» и «Трех танкистов».

Нынешний май отдавался цинготной ломотой в костях. Я выплевывал блокадную немочь с кровью, с зубами. Хилая тень тащилась рядом со мной по кронштадтским булыжникам. Клянусь, я не узнавал собственную тень, в ней было что-то стыдное.

По ночам гудели воздушные моторы. Беспокойно метались по бледному небу лучи прожекторов, в их перекрестьях вспыхивали крестики немецких самолетов, начиналась пальба. На парашютах тихо опускались мины. Немцы пытались забросать наши фарватеры минами, многие мины рвались, ударяясь о поверхность заштилевшего залива, гремели взрывы на мелководье Маркизовой лужи, взметывая столбы воды и ила. Обрывались подводные кабели…

Числа восьмого или девятого мая начали мы елозить между каменными островками фортов. Две ночи ночевали на Четвертом Северном, где из кладки приземистых казематов лезли пучки прошлогодней травы – словно желтые брови на иссеченном ветрами лице мичмана Жолобова по прозвищу «Треска».

Ранним утром всемером уселись в баркас, оттолкнулись от гранитной ступеньки, и Радченко скомандовал: «Весла – на воду!» Он сидел в корме, держа громадной лапой румпель и направляя баркас по серой, тронутой утренним бризом воде. С воды поднимался липкий туман, а на востоке, за по-весеннему пухлой массой облаков наливался розовым светом медленный новый день.

Гребля – дело привычное, но мне с трудом давался каждый гребок. Ломота в ногах, когда их сгибаешь при заносе весла и разгибаешь при самом гребке, была невыносимая. Хорошо, что грести приходилось недолго: расстояния между фортами невелики.

Радченко бросает за корму «кошку» и, перехватывая руками, потравливает канат. Где-то здесь, под нами, поврежден кабель. Вчера на форту, на выводе кабеля, Радченко сделал измерение. Я теперь знал, как это делается, – ничего сложного. Жилы кабеля подсоединяются к клеммам мостика Уитстона: качнется стрелка в окошке гальванометра – снимай показание. Потом производится расчет: длина кабеля известна, омическое сопротивление на километр тоже, берется показание прибора и по падению сопротивления, на основе равновесия моста, определяется плечо до места повреждения. Иначе говоря, расстояние. Где проложен кабель, ты знаешь, – забирайся в баркас и жми в нужную точку. Тут Родос, тут и прыгай (где-то я вычитал такую латинскую поговорку). Желательно при этом, чтоб тебе не мешали обстрелами или бомбежками. Замечательно просто, не так ли? Во всяком случае, проще, чем поднимать поврежденный кабель зимой. Страшно вспомнить, как мы в январе уродовались на льду.

Гребем, табаним – взад-вперед, влево-вправо – ищем кабель. Наконец Радченко затраливает его и туго выбирает канат. Склянин хватается за рукоятку лебедки. Оборудован наш баркас не бог весть как: стоит в корме лебедка с ручным приводом, а к носу и к транцевой доске прикреплены кронштейны с роликами, вот и все оборудование. Склянин крутит рукоятку, я вижу, как напряглась его могучая шея над воротником бушлата. Медленно навивается канат на барабан лебедки. Наконец вышла из воды «кошка», и Радченко поворачивает ручку тормоза.

Вот оно, наше сокровище, ради которого мы – подводно-кабельная – существуем. Оно толстое, грязное, облепленное бледными водорослями. Мы хватаемся за кабель, снимаем его с лапы «кошки» и, пыхтя, надсаживаясь, поднимаем. Ох и тяжелый, сволочь… Р-раз! – сажаем кабель на ролики. Теперь он протянут вдоль баркаса, сильно осевшего под его тяжестью. Снова беремся за весла, медленно идем по кабелю, и он нехотя, шипя, как рассерженный кот, ползет по роликам.

Стоп! Вот оно, повреждение, – довольно большой, метра в три, помятый участок, джутовая оплетка растрепалась, усы торчат.

Выше я сказал: «обрывались кабели». Да нет, практически такого не бывает, чтобы напрочь оборвало телефонный кабель, упрятанный в свинец и броняшку. Но повреждения изоляции от сильных гидравлических ударов при взрывах мин или тяжелых снарядов – этого на войне сколько хошь. Это обрыв связи.

Представлю себе, как электроны, добежав до поврежденного места, разочарованно стекают в залив.

Идем по кабелю дальше. А туман рассеялся. Солнце подымается над водой. Низкий берег Котлина – темная ровная полоска – кажется нежилым, как в допетровские времена. Война требует большой маскировки жизни, думаю я, морщась от боли в ногах при каждом гребке. В сущности, война обратно пропорциональна жизни, думаю я, ощущая потной спиной нарастающее давление ветра. Что есть жизнь? Работа рук и работа мозга… И еда! Непременно, чтоб хватало еды. Вы не согласны? Ну, значит, вы не видели, как Коля Маковкин, оскаленный, гнался за крысой…

Ба-бах! Бросив грести, вглядываемся в ту сторону, где прогремел взрыв. Там, возле Лисьего Носа, шастает второй баркас, на нем мичман Жолобов, Копьёв, Алеша Ахмедов и еще несколько наших парней. У них свой кабель – от Лисьего Носа на Кронштадт. Их не видно – они где-то за серым островком Четвертого Северного.

– Это не мина, – говорит Склянин. – Мина знаешь как шарахнула бы?

– Факт, что не мина, – говорит Радченко. – Мелкий взрыв. Ну, пошли дальше.

Ветер свежеет, гонит волну, и наш баркас, придавленный тяжестью кабеля, идет грузно, медленно, и вода начинает перехлестывать через борта.

Радченко нагнулся над ползущим кабелем, смотрит, нет ли еще повреждений.

– Ну, все, – говорит он. – Пятнадцать метров вырезать.

Идем обратно – к тому месту, где начало поврежденного участка. Тут останавливаемся. Радченко режет кабель ножовкой, а мы тоже не сидим без дела: вычерпываем воду, качающуюся под деревянными решетками-рыбинами, да уже и выше рыбин. Черт, не бывает, чтоб не промочить ноги.

Обрезав поврежденный участок кабеля, Радченко подключает к обнажившимся жилам телефон, вызывает начальника Кронрайона СНиС и докладывает: повреждение найдено… шлите вставку пятнадцать метров… жду…

Обрезанные концы стягиваем, связываем металлическим тросиком, чтоб не съехали с роликов в воду. Теперь – ждать. Над нами плывут, громоздясь и перестраиваясь, облака. Плывут на восток, в Ленинград… в мой Ленинград, в который мне никак не попасть… в котором уже не ждет мама… Там Светка Шамрай со своими девочками из МПВО подбирает на улицах осиротевших детей… выносит их из разрушенных домов… Чего это вдруг я подумал о Светке?..

– Старшина, – говорю. – С нас ведь требуют бесперебойную связь, так?

– Ну? – глядит на меня Радченко непроницаемо черными, как украинская ночь, глазами. – Само собой.

– Пусть оборудуют специальное судно.

– А ты пойди к начальнику района, – басит Склянин, – и стребуй.

– И какаву стребуй, – добавляет Саломыков. – Пусть какаву выдают. За вредность работы.

Вообще-то Саломыков, после того как Ахмедов пообещал убить его, притих. Извиняться, конечно, не стал, но – не задирает теперь Алешу. Правда, Жолобов теперь не назначает Ахмедова в одну группу с Саломыковым.

Вот чего я не понимаю. Разве мы не затвердили с детства как аксиому, что все национальности равны? Что задевать национальное чувство человека стыдно. Не только стыдно – противозаконно! Откуда же взялся Саломыков?

И еще: за что он ненавидит меня? Вот ведь, не преминул уколоть: «какаву стребуй». Если я учился в университете, в то время как он занимался сцепкой вагонов, то, значит, он, рабочий, имеет право презирать меня, студента? «Какава»! У нас в семье «какаву» не пили. А хоть бы и пили – разве какао презренный продукт? Я слыхал, оно входит в рацион подводников. Вот бы и нас стали им поить! Да Саломыков первый бы прибежал!

Часа полтора мы болтались в Маркизовой луже, за это время успел пройти ленивый дождик, успела вспыхнуть и погаснуть артиллерийская дуэль между Кронштадтом и Южным берегом. Часто мигали бледные вспышки огня.

Наконец появился катер – разъездная «каэмка» начальника Кронрайона. Сам Малыхин привез заказанный кусок кабеля. «Каэмка» подошла, мы ухватились за ее борт и приняли вставку, свернутую в бухту. Потом Малыхин перескочил к нам в баркас, и «каэмка», стрельнув синим выхлопом, умчалась обратно в Краков.

Пошла работа. Мы держали брезент с левого, наветренного борта, чтоб водой не плеснуло на место пайки. Ох и трудно паять на волне! Олово не успеет остыть, тут рывок – может надлом получиться, а надлом – это значит, что кабель сядет на пайке, и вся работа коту под хвост. Но Радченко паяет на волне, как на суше. Как ухитряется Федор Васильевич? Расставил пошире ноги в коротких сапогах и будто слился с кабелем и волной. Мне, думаю, никогда не научиться паять так артистически.

Малыхин, развалясь на кормовой банке, говорит:

– Я сперва Жолобову вставку завез, потом уж к тебе, слышь, Васильич?

– Слышу, – отвечает Радченко, не отвлекаясь от пайки.

– А у него в баркасе, смотрю, рыбьи хвосты шевелятся. – Малыхин показал ладонями это шевеление. – Где ты, спрашиваю, рыбу добыл? На удочку, говорит, взял.

– Да какая удочка! – взволновался вдруг Маковкин. – Мы же слышали, товарищ лейтенант! Гранатой он шарахнул!

– Откуда у него граната? – Техник-лейтенант Малыхин повел на Колю курносым носиком. – Не-ет, не угадал. На Лисьем Носу толовой шашкой разжился. Во дает Анкиндиныч, – засмеялся он.

Радченко кончил паять жилы, все семь четверок. Теперь мы надеваем на место пайки свинцовую муфту, и Саломыков начинает ее пропаивать. Радченко, усталый, садится рядом с Малыхиным на кормовую банку, закуривает, и я слышу, как Малыхин его спрашивает:

– Кабель на Владимирскую батарею знаешь?

– Владимирская батарея? – Радченко медленно мигает, вспоминая. – Так она ж давно разоружена. Там нет никого.

– Спецстанцию там ставят, – понижает голос Малыхин, как будто нас могли услыхать вражеские уши. – А нам приказано обеспечить связь с Кронштадтом.

– Да он давно заброшен, кабель на Владимирскую. Я и не знаю, где проложен…

– Я тебе на схеме покажу. Западнее Рваного форта.

– Это ж не кабель, а гроб с музыкой.

– Вот она у тебя и заиграет, – кивает Малыхин с начальственной важностью.

Мы готовим для пайки второй конец кабеля, распускаем жилы. Снова шипит-горит паяльная лампа, и Радченко, широко расставив ноги в качающемся баркасе, внимательно ведет раскаленный носик паяльника.

– Товарищ лейтенант, – спрашивает Маковкин, – он много рыбы наглушил? Мичман?

– Нам с тобой на ужин хватит.

– Надо уху! Уха сытнее, чем так варить!

– К ухе, – говорит Малыхин, – лавровый лист нужен. А где его взять?

Я поеживаюсь от ветра. Холодно! Небо, теперь затянутое сплошными облаками, низко висит над нами. Уже, наверно, далеко за полдень. Пообедать бы… Сейчас бы горячей ушицы – уф!

– Товарищ лейтенант, – говорю, трогая жесткой ладонью щеку, за которой ноют и ноют зубы. – Почему нам не оборудуют специальное судно?

Малыхин смотрит на меня, будто только что увидел:

– Совсем забыл. Тебе письмо, Земсков. – Он из-за пазухи вытягивает помятый конверт, склеенный из газеты. – Товарищ один ездил в Рамбов посты проверять и с Мартышкина привез.

Вижу на конверте круглый почерк Сашки Игнатьева. Мы с ним уже не в первый раз обмениваемся письмами вот так – с оказиями. Сую письмо в карман бушлата. Дома прочту.

– А судно для нас будет, – говорит Малыхин. – Есть приказ одного гидрографа под кабельное судно оборудовать.

А Коля Маковкин твердит свое:

– Уху надо! Непременно уху!

И, представьте себе, сбылась его пылкая мечта!

Мы в семнадцатом часу вернулись на Четвертый Северный – а Жолобов со своей группой уже там. Пришли раньше нас и успели рыбу перетаскать в кубрик. Я поразился: столько рыбы! Серебристая шевелящаяся масса на полу. И уже какие-то шустрые матросы-артиллеристы тащили ведра, и перебранка слышалась, и возбужденные споры: как чистить – от головы к хвосту или наоборот.

Мичман Жолобов сиял. Все его сухожилия на узком лице растянулись в торжествующей улыбке. Он выхватил из кучи рыбку – такое серебряное веретенце с темной спинкой, сантиметров двадцать длиной, и протянул Малыхину:

– Погляди, Алексан Егорыч. Корюшка! Вишь, какая она ладненькая. А вкус у ней не то что у трески или там окуня, но тоже имеется. Когда я в Кандалакше, на Белом море, работал, она, корюшка, сразу после ледохода перла в залив, во все ручьи – аж черно было на воде, хоть голыми руками бери! Ну что, артиллеристы? – повернулся он к краснофлотцам. – Ножи принесли? Садись чистить. – И снова к Малыхину: – Вот глянь, Алексан Егорыч, у ней бугорки на боках, это значит – на нерест идет. На, потрогай! А запах чуешь? Огурцом пахнет, ага? – Он подмигнул начальнику команды. – А я ведь смекнул, Алексан Егорыч! Лед, думаю, сошел, значит, непременно должна корюшка пойти в Неву. Ага?

– Молодец, Анкиндиныч, – сказал Малыхин. – Только учти, толовые шашки не для того, чтобы рыбу глушить.

– Да что ты, а я не знал! – опять засмеялся, заскрипел Жолобов. – Не беспокойся, Егорыч. У меня на Лисьем Носу, на складах, свой человек, земляк, а толу у них там – навалом. Пару пакетов возьмешь – незаметная убыль. Зато всю команду накормим. И весь форт.

Долго чистили мы корюшку – все ножи, какие были на форту, все финки пошли в ход. А суп из нее получился – вкуснее не бывает (если, конечно, не считать варево из конины, которое мы упоенно хлебали на Гогланде). Я говорю «суп», а не «уха», потому что Жолобов, как знаток этого дела, во всеуслышание объявил:

– Уха, ребята, благородной рыбы требует. Корюшка на уху не тянет. Выше лба уши не растут. А суп ничего, кушать можно.

– Если, конечно, аккуратно, – добавил Малыхин, сердито глядя на Маковкина, подавившегося в спешке костью. – Дай ему, Склянин, по спине покрепче. Чтоб не жадничал.

Коля Маковкин, выпучив глаза, выкашливал кость.

– Съел волк кобылу, да дровнями подавился, – сказал Жолобов, вытирая тылом ладони жирные губы. – У нас в Мурманске был один такой на Мордобойке, по кличке Пузан, а вправдашнее имя я позабыл. Тоже до еды был жадный как волк. А жил у нас в бараке такой Маркуша, шебутной паренек откуда-то с Кавказа, глазищи черные, как у нашего Федюна. Со всего он потеху устраивал. Вот он однажды входит, Маркуша, к нам в комнату, ну, в общежитие, и держит такую длинную мочалку, и говорит: «Вот, сыр мне прислали с Дербента. Самый, говорит, лучший у нас сыр, мотал называется». И над головой ее подымает и чмокает, будто хочет откусить. Пузан – к нему со всех ног: «Дай попробую!» – «Да ты много жрешь», – говорит Маркуша и отодвигает мочалку от его рук. «Не, я немного. Дай!» Берет он, значит, мочалку, которой Маркуша свои… мыл, и тащит себе в рот…

Хохот покрыл рассказ Трески. А пуще всех смеялся Ахмедов.

– Ай алла! – выкрикивал он между взрывами смеха, и слезы текли в миску с недоеденным супом. – Сыр-мотал! Алла-а-а, – стонал он.

Я спросил мичмана:

– А что за Мордобойка?

– Да был такой в Мурманске Северный Нагорный поселок. Там в бараках народ жил разный, приезжий. Рабочие рыбкомбината, ну и с бондарного. И бывали там, конешное дело, бои местного значения. Вот и прозвище. Ну что, сынок? – обратился он к Маковкину. – Перемолол косточку?

Маковкин, с побагровевшим лицом, со слезящимися глазами, ответил сиплым голосом:

– Вам бы такую косточку. – И пошел снова хлебать с большой скоростью. – Ваш Пузан, – добавил он обиженно, – может, и был жадный до еды, а я голодный…

– Все голодные, – строго сказал Малыхин. – Надо вести себя, Маковкин. Понятно?

– Да, – вздохнул Жолобов, – голодуха сильно отражается. Ничего, ребята. Вот – корюшка пошла. Держаться надо. Час придет, и квас дойдет.

Я выхлебал суп, обсосал рыбьи косточки и отвалился от стола. Непривычная сытость переполняла меня до самых ушей, поэтому, наверно, разговоры вокруг воспринимались словно бы приглушенно. Я придумал: «Корюшка пошла на нерест, Колюшка воскликнул: «Прелесть!» Рифма была не бог весть, но ситуация с Колей Маковкиным схвачена верно. Сашка Игнатьев, конечно, придумал бы лучше. Сашкины стихи, высмеивавшие Гитлера с Геббельсом и прочих супостатов, все чаще появлялись в газете крепости «Огневой щит» и, более того, во флотской газете «Красный Балтийский флот», в сатирической рубрике «Полундра». Ох ты! – вспомнил я. Ведь Сашкино письмо у меня в кармане бушлата!

Письмо было толстое, потому что писал Сашка черт знает на чем, на отодранных от стены обоях, что ли. Почерк у него круглый, как у Максима Горького, и разгонистый. Из знаков препинания он признавал только точки.

«Здорово Борька!

Как поживаешь великий кабельщик. А знаешь чем кабель от кобеля отличается кабель лежит и не лает вот здорово! Теперь слушай я на днях был в Рамбове шел к нам на участок Снис и за Угольной пристанью встретил Щербинина. Он в солдатской форме я его только по черной бороде узнал а автомат висит не Суоми а ППД. С ним еще четверо бойцов он мне руку пожал и на них показывает. Видал говорит это моя штрафная разведка черти лесные замрут в лесу от пня не отличишь. Аатчаянные головы говорит никого не боятся. Мы говорит под первое мая ходили к фрицам в тыл за реку Воронка маленько шухер навели огневые точки пощупали. Уходили под утро в тумане как приведений. Вдруг говорит левее нас на опушке крики выстрелы кусты трещат ломаются. Я сперва думал за нами погоня. Нет что-то у них случилось с тылу. Опять пальба и слышим кричит кто-то по-русски. Аатчаянно так с матом. Потом стихло. Знаешь говорит чей это был голос. Андрея Безверхова…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю