355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Мир тесен » Текст книги (страница 14)
Мир тесен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:37

Текст книги "Мир тесен"


Автор книги: Евгений Войскунский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

– Прибыл по вашему приказанию, – сказал я.

Малыхин положил рейсфедер. Достал из пачки «Красной звезды» новую папиросу и прикурил ее от окурка, а окурок ткнул в спиленную гильзу от семидесятишестимиллиметрового снаряда. При этом пепел осыпался ему на китель.

В углу комнаты Саломыков, сидя на корточках, растапливал круглую голландскую печку. Потрескивала лучина, пахло дымом. (Что-то чересчур чувствительными к дыму стали мои ноздри после летних лесных пожаров на Ханко.)

Техник-лейтенант Малыхин встал, маленький, широкий в плечах, с курносым носиком на строгом, не лишенном приятности лице. Одернул коротенький китель.

– Что получается, Земсков? – сказал, стоя передо мной и высоко держа дымящуюся папиросу двумя пальцами за сплюснутую середину. – Образование имеете высшее, а устраиваешь драку на трассе. Чем объясняете безобразное поведение?

– Товарищ лейтенант, – ответил я с неприятным холодком в животе, – образование у меня не высшее, а только один курс…

– Все равно! – оборвал он. – Вас где, в университете драться научили? Волю давать рукам? А?

– Никакой драки не было, – сказал я, кажется, излишне громко. – Саломыков издевается над Ахмедовым. Постоянно обижает человека только за то…

– Никто не издевается, – подал Саломыков голос от занявшейся, загудевшей печки. – А если подначил два раза…

– Это не подначка! – Я не слышал собственного голоса. – Мамаем его обзываешь, татарвой – оскорбляешь у человека национальное чувство!

– Не кричите, Земсков, – сказал Малыхин, щурясь от длинной затяжки. – Если даже оскорбление, все равно не имеешь права расправляться. Доложить обязаны, а не волю давать кулакам.

Все во мне кипело. Доложить я был обязан! А в морду?! В следующий миг я сдержал вспышку ярости.

– Я кулакам не давал волю. Ахмедов упал в обморок, Саломыков обозвал его Мамаем чернопопым. Вместо того чтоб помочь человеку. Я ему крикнул – заткнись. Он обложил в три этажа. Мне что, садиться надо было рапорт писать?

Тут распахнулась дверь, вошел мичман Жолобов. Они, Жолобов и Малыхин, жили в этой комнате вдвоем. Старые друзья.

– А-а, – проскрипел Жолобов, – стружку с Земскова снимаешь, Алексан Егорыч. Правильно. – Он обнял печку сухонькими руками. – Ух, морозище… Всыпь ему как следовает. Отец у него был человек уважаемый. А у сынка, вишь, руки зачесались.

И Александр Егорович всыпал. Беспрерывно дымя и рассыпая пепел на китель, он стал отрывисто и сердито говорить, что положение трудное… блокада… высокая сознательность требуется от бойцов Балтфлота, а я в такое время…

Сашка, что ли, Игнатьев советовал: если тебя распекает начальство, надо внимательно смотреть на носки своих башмаков и думать: а служба идет… а служба идет… Нет, не получалось. Служба, конечно, шла, но утешения у меня это не вызывало…

А Малыхин коротко остановился на задачах нашей команды. Ну кто же не знал, что мы обязаны обеспечить Кронштадтскую крепость надежной связью… Разве я не обеспечивал насколько хватало сил? Не в этом же дело…

Обрисовав мое непотребство, техник-лейтенант Малыхин, оборотившись к Саломыкову, и ему всыпал – за неправильное поведение с нацменом. Напомнил про дружбу народов. Саломыков, потупив нахальные глаза, согласно кивал. Простуженно кашлял: напоминал лающим звуком, что потерпевшая сторона – он, а не я.

– Чтоб я не слыхал больше никаких Мамаев. Стыдно, Саломыков. Старослужащий же. – И, приняв уставную стойку «смирно», Малыхин влепил мне: – Краснофлотец Земсков! За попытку кулачной драки во время работы на трассе объявляю вам три наряда вне очереди.

– Есть три наряда, – ответил я, тоже бросив руки по швам.

* * *

Чего только не передумаешь, стоя ночью в карауле!

Мороз забирает все круче, и, хоть ты утеплен до предела, положенного службой вещевого снабжения (на тебе овчинная доха поверх шинели, брюки заправлены в валенки), – все-таки ты здорово мерзнешь. Дышать-то надо, а воздуху для дыхания нет – замерз воздух.

Я стою на часах у входа в снисовский передающий центр. Там радисты несут круглосуточную вахту. Я поглядываю на решетчатую мачту и представляю себе, как с ее верхушки срываются и несутся в глухую ночь невидимые точки и тире, которым нипочем любой мороз, любая непогода. И думаю о том, что свалял дурака, не добившись при призыве, чтоб меня направили учиться на радиста. Ведь я знаком с радиотехникой. В девятом классе мы с Павликом Катковским смастерили детекторный приемник, и он, представьте себе, ловил музыку, передававшуюся ленинградской радиостанцией, – почему-то не всю, а самую громкую, преимущественно духовую. Наш приемничек признавал только медные трубы. Да. Надо, надо было мне заделаться радистом. Ну что это за специальность – электрик-связист? Лазать на столбы… подводные кабели затраливать…

Тут мои мысли перескочили на мамино письмо, пришедшее неделю назад. Я не узнал маминого почерка, всегда такого твердого, с гимназическим нажимом. Карандашные строчки шли вкось, слова обрывались на переносах, не продолжаясь с новой строки. «Чернила замерзли, – писала мама. – Я живу в твоей комнате, но буржуйка даже ее не обогре Очень холодно, дров не хватает, ложусь спать нава на себя кучу тряпья. Ничего, надо держаться. Счастлива, сыночек, что ты верну в Кронштадт. Живу надеждой что ты приедешь…»

С первых же дней после возвращения с Ханко я рвался в Питер. Пока нас распихивали по частям Кронштадтской крепости, мы больше недели торчали в холодных казармах учебного отряда – за это время я вполне смог бы смотаться в Ленинград. «У меня там мать больная, – просил я капитана из оргмоботдела, занимавшегося нами, гангутцами, – у нее никого нет, кроме меня…» – «Не разрешено, – сухо ответил он. – В Ленинград – только по служебным делам».

«Я совсем одна в квартире, – будто спотыкаясь, шел дальше мамин карандаш. – Света редко быва живет в МПВО, а Либердорф теперь военный, где-то в армейской газе стал писать стихи, даже по радио пере У меня дежурства через день. Хожу с трудом. Надо держаться. Боря, приезжай. Увидеть тебя хоть разо…»

С простуженным хрипом раскрывается дверь передающего центра, выпускает в ночь невысокую плотную фигуру. Привыкшими к темноте глазами различаю длинное лицо, пересеченное полоской усов. Это Виктор Плоский, старшина второй статьи, ленинградец. Он на миг останавливается, затворив дверь. Под усами у него мерцает красный огонек цигарки. Это очень кстати: самокрутка у меня давно свернута, а спичек нет. Есть, правда, кресало, но поди высеки искру замерзшими руками, попробуй раздуть трут на треклятом этом морозе. Я пока не очень наловчился с добыванием огня.

– Дай прикурить, земляк, – говорю.

Плоский всматривается в меня.

– А, это ты, скуластенький. – Подносит цигарку в длинном мундштуке, и я прикуриваю, ощущая легкое дуновение тепла от разгорающегося огонька. – Ишь, скулы выперли из дохи, – говорит он, шевеля усами, как таракан, остановившийся в раздумье.

Это сравнение пришло мне в голову не сейчас, а однажды в начале января, когда я в первый раз увидел Плоского. Мичман Жолобов заглянул к нам в кубрик и послал меня в мастерскую за Радченко. (Когда кого-нибудь надо зачем-то послать, всегда попадаюсь я.) Мастерская подводно-кабельной команды занимала выгородку в помещении аккумуляторного сарая во дворе СНиСа. Тут, в тесном закутке, сидел за верстаком старшина первой статьи Радченко – мастерил по своему обыкновению, а перед ним стоял невысокий сутулый усач с длинными руками. Он разглядывал мундштук с пестрым набором цветных колечек (Радченко здорово мастерил мундштуки из обрезков изоляционных материалов) и удивленно-восторженным хмыканьем выражал свое удовольствие. Я сказал Радченко, что его вызывает мичман. Радченко кивнул, не прекращая водить напильником по зажатой в тисочках железяке: жик-жик-жик. Вдруг усач сказал, нацелив на меня черные точки глаз: «Товарищ краснофлотец, вы почему нарушаете?» Я растерянно уставился на него, ища и не находя на его одежде знаки различия (он был ватнике). «Что я нарушаю?» – «Ворвались без разрешения, – уточнил он, шевеля усами. – А тут люди собеседуют. Как фамилия? «Надо было послать его подальше, но я еще не научился так, с ходу. «Земсков, – сказал я. – А вы кто такой?» «Федя, – обратился этот типчик к Радченко. – Что у тебя за матросы? Они не знают меня. Откуда эта деревня?» Радченко усмехнулся, встал с табурета. «А он не деревенский, – сказал, нахлобучивая шапку на черную шевелюру. – Он, Витя, как ты, с Ленинграда». – «Да ну? – ужасно удивился этот Витя. – В Ленинграде раньше таких трюфликов не было». – «Сам ты трюфлик! – разозлился я (не столько на усача, сколько на дурацкое, неизвестное мне слово). – Чего тебе надо? Я тебя не задевал, и ты…» – «На какой улице жил?» – спокойно прервал он мою отповедь. «Ну, на канале Грибоедова». – «Молодец, – одобрительно кивнул странный Витя, как будто ему было приятно, что я жил не где-то на Обводном канале. – А что окончил? Цэ-пэ-ша?» Я знал: так флотские остряки называют церковноприходские школы, которых давно уже нет, но окончание которых приписывают людям малообразованным. «Не сумел, – ответил я сердито. – За неуспеваемость выгнали». Мы вышли из мастерской, и Радченко сказал, посмеиваясь, запирая дверь: «Он, Витя, в университете учился». – «О-о! – Витя опять зашевелил усами, и вот тут я подумал: похож на таракана, вдруг остановившего свой бег в раздумье. – А маршалов Наполеона знаешь?» – «Не знаю, – отрезал я. – И не слыхал никогда такую фамилию». Потом я спросил у Радченко, кто это такой? «Да это Виктор Плоский, – сказал он. – Радист. Торгаш бывший». – «Торгаш?» – не понял я. «Ну, с торгфлота. На пароходах плавал. А как с Таллина шли, потонул его пароход, разбомбили, ну, Виктора в военморы, и к нам в СНиСы. В сентябре. Сразу его в Стрельну, на корпункт. Корректировку огня давал оттуда на форты. Отличился. – И, уже войдя в подъезд и ступив на лестницу, Радченко добавил: – С ним – ухо востро!»

Мы стоим с Виктором Плоским у дверей передающего центра, попыхиваем махрой.

– Сменился с вахты? – спрашиваю. – Или просто так вышел?

– Я-то сменился, – говорит Виктор своим тихим, интеллигентным голосом. – А ты чего тут с ружьем торчишь?

– Я добываю себе на жизнь карабином, – вспоминается мне фраза из «Зверобоя».

– А-а, – кивает Виктор. – Ну, добывай.

Он идет прочь.

– Земляк! – окликаю я. Очень не хочется оставаться одному на морозе. – Земляк, научил бы меня радиоделу, а? Я в радисты хочу.

Виктор Плоский думает секунды две – и вдруг:

– А что такое радио?

– Ну, это… – Я застигнут врасплох. – Излучение колебаний…

– Не знаешь. Радио – это беспроводная передача электрических сигналов, – говорит он наставительно.

– Ну, само собой, беспроводная…

– Чему вас учили в цэ-пэ-ша? Эх ты, человек с ружьем.

Да, с ним держи ухо востро. Я провожаю Виктора взглядом, пока его невысокая фигура не растворяется на фоне холмика над бункером в середине двора. Идет, по моим прикидкам, третий час. Кронштадт спит на своем жестком, холодном ложе. Спит Итальянский дворец со всеми пристройками, флигелями, со старомодными своими снами о парусах прошлых времен. Только мы не спим – часовые.

Я прохаживаюсь взад-вперед по хрустящему снегу и думаю об Ирке. Что-то давно нет от нее писем. Прислала два письма из Челябинска – два взбалмошных крика о неуютности Урала, о тоске по Питеру (и по мне, да, представьте себе, по мне), – и замолчала. Завтра же напишу Ирке письмо. «Почему молчишь? – напишу я. – Разве мы с тобой не соединились однажды в октябре?» Я часто вспоминаю то, что произошло между нами, вспоминаю подробно. Но сейчас, на лютом январском морозе, воспоминание не горячит мне кровь.

Я думаю, что послезавтра, первого февраля, будет воскресенье, а по воскресеньям в Морском госпитале приемные дни. А в госпитале лежит Ушкало. Он выжил, с простреленным на скалах Соммарэ легким, и даже шел на поправку, но вскоре после прибытия в Кронштадт у него началось осложнение. Мы с Толей Темляковым и Сашкой Игнатьевым как-то в декабре разбежались в госпиталь, но в палату к Ушкало нас не пустили – тогда-то мы и услыхали про осложнение. Потом Сашку услали на Южный берег, в Мартышкино, я отправился долбить лед между фортами «П» и «О», а Толька сел готовить доклад о непрочности тыла у Гитлера – о чем-то в этом роде. Надо, надо навестить Ушкало. Свои три внеочередных наряда я отбыл, теперь можно отпроситься у Малыхина в воскресенье. Пойдем с Т. Т. в госпиталь.

Нам, гангутцам, надо держаться вместе.

Я нащупываю в кармане хлебную корку, припасенную с ужина, и сладострастно впиваюсь в нее голодными зубами.

* * *

Т. Т., конечно, отощал, как и все мы, но все-таки выглядит браво со своими нашивками замполитрука. Четыре узких золотых полоски с красными просветами на рукавах шинели как бы придают человеку вес (потерянный на блокадном пайке). С такими нашивками можно не очень-то опасаться патрулей, свирепствующих на зимних кронштадтских улицах. Но, на всякий случай, мы избираем путь не через центр, то есть не через Якорную площадь и Советскую, а топаем по Октябрьской, вдоль длинной ограды Морзавода, потом сворачиваем на тихую, безлюдную улицу Аммермана. Здесь меньше шансов нарваться на комендантский патруль. Человек должен уметь обходить препятствия. Т. Т. оживленно комментирует последние события войны:

– Здорово наступаем всю зиму! Тихвин отбили, Калинин отбили, Калугу…

– А на юге? – напоминаю я. – Ростов!

– Да! И Керчь с Феодосией! А теперь – Барвенково и Лозовая! Понимаешь, что такое Барвенково? На карте смотрел? Это клин в сторону Харькова! Ты понял, Борька?

– Как не понять, – говорю. – Твой Харьков на очереди.

– Точно!

Т. Т. хохотнул. Я рад за него, а то ведь он переживал за Харьков ужасно. Отец-то у него на фронте, а вот мать с младшим Толькиным братцем-вундеркиндом едва не попала немцам в лапы, выбралась из Харькова в последний момент, когда их передовые части уже входили в город. Так она написала Толе из Краснодара: «Выбрались чудом в последний момент». Мать у Т. Т. пианистка, красивая женщина в белокурых локонах (Толька показывал мне ее фотокарточку).

На повороте на Интернациональную нам пришлось броситься ничком в сугробы и переждать короткий артналет. Снаряды ложились где-то у Ленинградской пристани, но доставали и до территории вокруг госпиталя. Хоронясь в сугробе под стеной углового дома, я при каждом нарастающем свисте стискивал в кармане шинели старый, подобранный летом на Молнии зазубренный осколок. Можете обсмеять меня, обвинить в суеверии – не возражаю. Осколок – мой, он не дотянул всего нескольких сантиметров до моего черепа. Могу с ним делать что захочу. Так?

Громадный темно-красный корпус Морского госпиталя показался слепым и безжизненным – оттого, наверно, что многие окна его трех этажей были зашиты досками. Я слышал, что госпиталю сильно досталось при сентябрьских бомбежках. Да и видно было, что одно крыло главного корпуса разрушено. Мы обогнули его, разыскали в боковом флигеле вход в приемный покой.

Дежурная медсестра назвала номер палаты, где лежал Ушкало, и велела снять с вешалки и надеть белые халаты.

Коридор был длинный, как январская ночь. В его конце мы нашли нужную палату – большую комнату в два окна, в шесть коек. Окна наполовину были зашиты досками. На койке в простенке между окнами двое играли в шашки – один лежал под серым одеялом, второй сидел у него в ногах. Сидящий оглянулся на нас и спросил сиплым голосом:

– Вы к кому, матросы? К Ушкало? Вон он, – кивнул в левый угол. – Будите его. А то царствие небесное проспит.

Знаете, я Ушкало не узнал, когда он, раскрыв глаза, уставился на нас. Голова, стриженная под нулевку, тяжело лежала на подушке, резкие складки на наволочке расходились, как лучи. Куда подевались его медные скулы, твердый командирский взгляд? Мутновато смотрел узкими, заспанными щелками незнакомый человек. Серая кожа его лица была словно натянута на углы висков и костистой нижней челюсти. Кажется, и Ушкало нас не узнал. В следующую секунду, однако, он с клеящимся звуком разжал бледные губы и тихо сказал:

– Здорово, гангутцы. Живые? Хорошо.

– Хорошо, что вы живой, товарищ главстаршина, – сказал Т. Т.

Мы положили на тумбочку гостинцы – сухарь, завернутый в обрывок газеты «Огневой щит», и пачку папирос «Ракета». Ушкало, скосив глаза, посмотрел на роскошные наши дары и сказал:

– За папиросы спасибо, а это что? Сухарь? Не надо. Забирайте обратно.

– Да что вы, главный, – сказал я. – Сухарь очень хороший. А нам он не нужен.

– Заберите обратно, – повторил он таким тоном, что я узнал наконец нашего властного командира острова. – Вон табурет. Кто чином старше? – Теперь он скосил взгляд на Толькины нашивки. – Темляков, на табурет садись. А ты, Земсков, можешь на койку.

Мы уселись. На соседней койке тихо постанывал раненый, мальчик с виду.

– …Теперь-то ничего, – говорил Ушкало с заметным трудом, словно туго натянутая на кости кожа мешала движениям губ. – Ничего теперь. Как с Ханко пришли, меня опять скрутило. Такая штука получилась – абсцесс. Еле откачали. Теперь-то ничего, скоро выпишусь. А вы как? В СНиСах, я слышал?

Т. Т. рассказал про нас, про Сашку Игнатьева, который на Ораниенбаумском пятачке, в Мартышкине, наблюдает с вышки за германом в Петергофе. Про зимнее наступление говорил Т. Т., сняв шапку и поглаживая себя по круглой голове. Хорошо говорил, толково. Я заметил, что те двое, шашисты, прислушиваются к его словам. Из-за двери, из коридора доносилось радио – сдержанный, глубокий баритон пел: «Утро туманное, утро седое, нивы печальные, снегом покрытые…»

– А я знал, что ты достигнешь, – сказал Ушкало.

– Чего достигну? – спросил Т. Т.

– Ну, это… – Ушкало слабо взмахнул рукой на его нашивки, не прикрытые полами накинутого поверх шинели халата. – Замполитрука. Далеко пойдешь, Темляков.

– Ну что вы, главный, – застеснялся Т. Т. и сделал своей лбиной движение вверх-вниз.

«Вспомнишь и лица, давно позабытые», – пел за дверью баритон.

– Андрея жалко, – сказал Ушкало. – Ефима Литвака. Как же это они прыгнуть не сумели? Вы молодцы, прыгнули. А они-то как же?

Я рассказал, как на льду возле форта «П» повстречался с мичманом Щербининым. Про Зинченко рассказал – про наш разговор в изоляторе…

– Чего? – вдруг вскинулся Ушкало, и в глазах его будто зеленая волна плеснула сквозь больничную муть. – Хреновину порешь! Никогда не поверю, что Андрей в себя стрельнул.

– Да и я не верю. Я со слов Зинченко…

– Мало ли! Болтуны, – сердито сказал Ушкало. – Уж я-то Безверхова знаю. Он не из слабеньких.

– Хочу понять, что произошло, – сказал я, глядя, как ранний зимний вечер натягивает темную мешковину на стекла верхней, незашитой половины окна. – Не может же быть, чтобы бросили транспорт на минном поле. Там же полно народу оставалось – а их не сняли. Утонули они, значит?

– Может, за ними посылали корабли. А обстановка?

– Точно, – подтвердил Т. Т. – Приходится считаться с неблагоприятной обстановкой.

– Ну что – обстановка? – упорствовал я. – Там много народу осталось – вот главное обстоятельство. На Гогланде, – сказал я, помолчав, – когда мы с моря пришли, по пирсу навстречу шел наш командир базы, я слышал, как он говорил кавторангу Галахову, что надо срочно посылать к «Сталину» все спасательные средства.

– Какой Галахов? – спросил Ушкало. – На бэ-тэ-ка служил раньше командир дивизиона Галахов – этот, что ли?

– Не знаю. Кажется, он был на Гогланде старморнач. Вот я хочу к Галахову попасть. Спросить хочу: послали вы к «Сталину» корабли?

– Так он тебе и ответит. Если тот Галахов, что у нас служил, так он тебя за шкирку возьмет и зашвырнет прямо в комендатуру. Чтоб не лез с вопросами. Он где сейчас?

– Не знаю.

– Ты знаешь к кому сходи? К нашему капитану сходи. В лыжный батальон. Они в полуэкипаже стоят.

– Верно, – сказал Т. Т. – Василий Трофимович, – вдруг обратился он к Ушкало не по-уставному, – а вы, когда выпишетесь, в лыжный батальон пойдете?

– Я на бэ-тэ-ка хочу. На базу Литке.

Может, он с этим Галаховым знаком, думал я. Пойду к капитану. Он ко мне вроде был добр…

– …Могу боцманом опять на торпедный катер, – говорил Ушкало. – Или на береговую базу. Это ж моя бригада. Ваня Шунтиков, вот, обратно там…

Радио бормотало в коридоре: «…войсками Юго-Западного и Южного фронтов захвачены следующие трофеи: орудий – 658, танков и бронемашин – 40, пулеметов – 843…» Вдруг яростно заспорили шашисты.

– Не было ее здесь! – кричал тот, что лежал. – Откуда взялась эта шашка?

– Как – не было? Как – не было? – нервно возражал сидящий. – Она через ту твою перескочила, вот и взялась!

– Как Чичиков с Ноздревым, – засмеялся Т. Т.

Дверь распахнулась, раздался низкий женский голос:

– Что за шум, а драки нету?

Вошла высокая тощая женщина в ватнике, туго перетянутом матросским ремнем с бляхой под халатом, небрежно накинутым на плечи. Она твердо ступала мужскими ботинками, и твердо смотрели темно-карие глаза, обведенные тенью, какую я уже не раз замечал у людей в эту зиму, – тенью блокады. Женщина была коротко, по-мужски стрижена. По левой щеке стекал к уголку рта белый шрам, придававший ей выражение бывалости. А губы розовые, неожиданно нежные.

Она прямиком направилась к койке Ушкало.

– Здорово, Вася. – На нас посмотрела цепким взглядом: – Кто такие?

– Здравствуй, Шура, – сказал Ушкало. – Это мои ребята. Гангутцы.

– А, гангутцы, знаю. – Она крепко тряхнула руку мне, потом Толе. – Безрук Александра Федоровна.

Мы тоже назвались. Наверное, пора было уходить. За темным прямоугольником окна косо летел снег.

– Тихо вы, гуси-лебеди! – скомандовала Александра Безрук шашистам. – Больше лаетесь, чем играетесь. Вот тебе, Вася. – Из противогазной сумки она вынула и положила на тумбочку полплитки шоколада в желтой обертке.

Вытащи она из сумки граммофон с трубой, и то бы мы удивились меньше. Александра Безрук перехватила наши взгляды и сказала голосом, достигшим большой густоты:

– Чего уставились? Вы парни здоровые, не для вас это. А я как донор получаю. Еще будут вопросы?

Ну командирша! Вопросов не было. Ушкало сказал:

– Чего повскакали, хлопцы? Садитесь. – Он счел нужным пояснить: – Шура мне четыреста кубиков крови дала.

– Не дала, а одолжила, – поправила она с коротким хохотком. – Встанешь в строй – обратно стребую. С процентом!

И без всякого перехода стала громко рассказывать о какой-то Водовозовой, выливающей во двор нечистоты.

– Слабость, говорит, у меня! – возмущалась Шура Безрук. – Будто у ней одной слабость! Гальюн в квартире замерз, так будка же во дворе – сходи как человек! Нет, она прямо с порога во двор – плесь! Я ей говорю: запакостишь двор, весной эпидемию устроишь! Не-ет, с нашим народом – словами не добьешься. Вот! – она потрясла костистым кулаком. – Савельев-старик помер, повезли на санках за ворота, а на кладбище земля как железо. На сто метров промерзла! Кто выкопает? Сил ни у кого! Три бабы, один мужик – одно название – сам норовит за Савельевым. Я заступ взяла, копнула – нет, не могу. Разгребли снег, положили Савельева прямо так, как был, в мешковину завернутого. Второй день хожу, а у самой здесь будто свербит, – ткнула она пальцем себя в грудь. – Как подумаю, как он там лежит, так прямо тоскую.

Она отломила от шоколада и поднесла Василию. Тот уклонился. Ему было неловко перед нами. Вообще Ушкало, гололобый и немощный, мало был похож на грозного командира Молнии.

– Ешь! – Женщина решительно сунула шоколад ему в рот. – Он полезный. Как рыбий жир! – На нас взглянула: – А у вас, гуси-лебеди, аммонал не имеется?

– Аммонал? – Мне стало смешно. Я похлопал себя по карманам. – Аммоналу с собой нет, дома забыл, а вот динамита был кусочек, куда ж он подевался…

– Надсмехаешься? – нахмурилась Шура Безрук. – Ишь, бычок с глазами! Без аммоналу могилу не выроешь, понятно? – Она еще дольку шоколаду сунула Ушкало в рот. – Ешь, Вася. Подкрепляйся.

Неделю мы вкалывали на Морском заводе. На его обширной территории редкий день не ложились германские снаряды. Само собой, это нехорошо отражалось на кабельном хозяйстве. А оно на заводе было изрядно запутанное, траншеи шли криво, кое-где наспех и неглубоко выкопанные. Много тут было мороки.

Даром что мы подводно – кабельная команда – на суше тоже не сидели без дела. С Морзавода, где мы день-деньской долбили неподатливую землю, еле ноги приволакивали в родной снисовский кубрик. А могли и вовсе не приволочь: шестого февраля накрыло нас за доком Велещинского таким огнем, что я подумал, лежа в свежевырытой траншее: сам себе могилку вырыл… прощайте, люди добрые… Пронесло, однако ж.

А вот Алешу Ахмедова задело. Осколок сорвал с него шапку, чиркнул по голове от затылка к уху. Алеша страшно заорал. Радченко, который руководил работами, метнулся к нему, упал рядом, вытащил из кармана индивидуальный пакет.

Повезло Ахмедову: осколок прошел касательно, отметину сделал, но не пробил череп. Положили Алешу в снисовскую санчасть, и он скрючился там под двумя одеялами, затих.

На другой день вечером я зашел к нему, сел рядом, спросил: «Ну, как ты?» Алеша смотрел на меня из-под белых бинтов, намотанных на голову, немигающими глазами и молчал.

– Ты что, не узнаешь? – спросил я. – Или, может, не слышишь?

Оказалось, он и узнал, и слышит. Но, как видно, был напуган и прислушивался к себе, к новым ощущениям. С трудом я разговорил его немного.

– Ты сам откуда, Аллахверды? – назвал я его настоящим именем. – Из Баку?

Он цокнул языком:

– Кировабад знаешь?

– Это бывшая Ганджа, что ли?

– Гэ! – издал он гортанный звук. – Ганджинский район, поселка Анненфельд.

– Анненфельд? – удивился я. – Откуда немецкое название?

– Немцы много жили. Колонисты. Давно жили. Больше сто лет. Теперь, папа пишет, увезли. Другой место живут.

– Понятно. У тебя, наверно, семья большая? Братья, сестры?

– Гэ! Братья, сестры много. Жена есть.

– Жена? – Я подумал, что ослышался. – У тебя есть жена?

– Почему нет? Жена есть, дочка есть. Айгюн зовут.

– Постой, Алеша… Аллахверды… Ведь тебе, наверное, как мне, еще двадцати нет… Мы же в один год призывались…

– Гэ, двадцать лет май будет. Моя жена Гюльназ семнадцать лет.

– Понятно. – Я озадаченно покачал головой, вспомнив, что, верно, на востоке рано женятся. – Так ты семейный человек.

Еще я уразумел, что Аллахверды, как и его папа, работал на больших виноградных плантациях, помогал отцу чистить какие-то кягризы (колодцы, что ли), поливал виноградники бордосской жидкостью от грибка с мудреным названием.

– Нам вино нельзя. – Аллахверды-Алеша разговорился все-таки. – Мы из виноградный сок дошаб делали. Урчал варили.

– Урчал?

– Гэ! У вас называется… варенье! Вино не делали. Коран вино не разрешал…

Я придумал: Аллахверды варил урчал и животом всю ночь урчал… И усмехнулся при мысли о том, как заразительна манера Сашки Игнатьева… Впрочем, я и до Сашки рифмовал иногда…

– Нам нельзя вино, – повторил он. – Вино немцы делали. Большой каператив «Конкордия». Коньяк «Конкордия» делали… Меня военкомат призвал, спросил: какой род войска хочешь? Я говорил: виноградный!

Ахмедов открыл большой рот и залился таким жизнерадостным смехом, что я подивился резкому перепаду его настроений. Что-то в нем было от лопоухого ребенка. А ведь он, гм, отец семейства…

– Ладно, – сказал я. – Пойду, Аллахверды. Поправляйся. Кому в команде привет передать?

– Радченко передай! Вся команда передай.

– И Саломыкову? – Я подмигнул ему.

– Саломык не надо! – вскричал он, гневно сдвинув черные брови. – У-у, шайтан! Филаксёр!

– Филаксёр? Это что такое?

Из его объяснений я догадался, что речь идет о жучке, виноградном вредителе. (Много лет спустя в каком-то журнале я наткнулся на слово «филлоксера», это оказалась тля, страшный бич виноградной лозы.)

– Боря! – Он поманил меня согнутым пальцем; я наклонился к нему. – Боря, – зашептал он горячим шепотом, – я тебе хотел сказать. Один раз я гальюн был, Саломык тоже был, меня не видел, а я слышал, он Склянину говорил. Про тебя говорил! Он так говорил: «Я этот студенишка еще покажу». Понимал, Боря?

– А что он хочет мне показать?

Алеша опять раскрыл рот и заржал. Высунул из-под одеял узкую руку и протянул мне. Я легонько ударил пальцами по его ладони.

* * *

Техник-лейтенант Малыхин брился перед зеркальцем, прислоненным к гильзе-пепельнице, когда я заявился с просьбой об увольнительной записке.

– Чего ты все ходишь куда-то, Земсков? – недовольно спросил он. – Чего тебе надо?

Он скреб опасной бритвой верхнюю губу, держа себя за вздернутый самолюбивый нос.

– Ничего не надо, – сказал я и невольно потрогал свой плохо выбритый подбородок. Лезвие моей безопасной бритвы давно затупилось, каждое бритье было мукой. – Хочу навестить друзей в лыжном батальоне.

– Друзей надо у себя в команде иметь, – наставительно сказал Малыхин. – А не на стороне.

– В уставе нет такого пункта, чтоб непременно в своей команде.

В его взгляде, брошенном поверх руки, державшей нос, совсем не было отеческой любви к подчиненному, свойственной нашим командирам.

– Язык придерживайте, Земсков, – проворчал он, хмыкнув. И добавил, скребя щеку: – Сперва устав выполнять научитесь, а потом… это самое… рассуждайте.

Увольнительную он нехотя, но выписал.

Я выскочил из подъезда в тупик между корпусом СНиС и стеной, за которой торчали мачты кораблей, стоявших в доке Петра Великого. Тут был небольшой сад – десятка три каштанов и лип по колено в снегу. Стояла неприбранная, заваленная хламом беседка. Протоптанная в снегу тропинка вела к шкафчикам метеорологов.

А вот и они сами, ветродуи, – вышли из соседнего подъезда, где помещалась метеостанция. Сейчас начнут запускать свои воздушные шарики. Я уже раза два видел их – пожилую тетку с немигающими черными глазами, будто нарочно созданными для того, чтобы следить за улетающим шариком, и девчонку с бледным остреньким лицом, на котором застыло выражение безнадежности. Обе были замотаны поверх пальто в огромные темные платки.

– Привет, ветродуи, – сказал я, проходя мимо. Девчонка зыркнула замерзшими глазами, а старшая неприветливо сказала:

– Проваливай, столболаз.

– Я по столбам не лазаю, тетенька. Я лед рублю на заливе.

– Тоже мне рубака.

– Точно, – сказал я. – Рубака-парень.

Девчонка хихикнула, а я пошел своей дорогой, вдруг с удивлением подумав, что еще год назад ни за что бы не решился вот так запросто заговорить с незнакомыми женщинами.

Прежде чем выйти на Июльскую, я внимательно осмотрелся. Комендантских патрулей не было видно. Человек двадцать краснофлотцев топали не слишком ровным строем по направлению к площади Мартынова. Я зашагал туда же и уже ступил на мостик через Обводный канал, когда увидел патруль, идущий навстречу со стороны улицы Карла Маркса. Бежать! Я бы, конечно, успел добежать до СНиСа и укрыться. Но мне была знакома комендантская повадка: патруль не торопился бы уйти с Июльской, понимая, что беглец через некоторое время непременно высунется снова, – тут-то его, сердечного, и сцапают. А время терять было никак нельзя. Я ведь шел не просто так, друзей навестить, а – с серьезным делом к капитану.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю