Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Я стоял перед Ушкало и слушал, как он ровным голосом, лишенным выражения, отчитывал меня. Сашка однажды, еще в СНиСе, говорил, что если тебя распекает начальство, то главное – не вслушиваться и не возражать. Надо стоять, разглядывая носки своих башмаков, и думать: «Это что! И хуже бывает». Вот я и перевел взгляд с широкого крестьянского лица Ушкало на свои «говнодавы» и сказал себе: «Это что! И хуже бывает». Но не вслушиваться я не мог – не научился еще, наверно.
– …может понадеяться на такого краснофлотца? – драил меня Ушкало. – Не может командир понадеяться. Командир прикажет, а он себе скажет: я лучше знаю. И сделает не как приказано, а наперекосяк. Наперекосяк сделает, – повторил он. – И что у нас будет за флот? А? Я тебя спрашиваю, Земсков: что за флот у нас будет, если каждый о себе будет много понимать?
Я хотел напомнить, что сбежал из лазарета на свой остров… на свой, между прочим, боевой пост… Но это Ушкало знал и без моих напоминаний. Так что я просто пожал плечами.
– Ага, не знаешь, – сказал он и потер костяшками пальцев глаза, воспаленные от вечного недосыпа. – Так я тебе скажу, Земсков, что будет: бардак будет! Ты понял?
– Да, – просипел я. – Теперь знаю.
Ушкало, как видно, удовлетворился тем, что потряс меня ужасным будущим флота, и на том закончил воспитательную работу. Кивнул на нары – садись. Протянул свой кисет – закуривай. Я свернул самокрутку и закурил, хотя мне сейчас хотелось не табаку, а чаю. Ушкало, тоже задымив, спросил:
– Что нового слышал на Хорсене?
Я сказал, что норма с первого сентября снижена, но он уже знал об этом. Я рассказал о гибели летчика Антоненко. Тут в капонир вошел Безверхов.
– Кончили, – сказал он и повалился на нары так, будто я не сидел на них, еле я успел вскочить, чтоб не получить сапогами по морде. – Досок нет. Звони, Василий, на Хорсен, пусть досок побольше…
Они заговорили о строительных делах, я направился к выходу, надеясь, что чай уже закипает, но Ушкало окликнул меня, велел сесть на чурбачок и договорить об Антоненко. Я добросовестно пересказал все, что слышал от лекпома Лисицына. Шипя, как рассерженный гусь, я выкладывал новости, почерпнутые Лисицыным из рассказа катерного боцмана. Когда я заговорил о тяжелых боях под Ленинградом, Безверхов вскинулся:
– Откуда известно? В сводке про это нет!
Мне и самому не очень-то верилось, что немцы уже под Питером. Но, с другой стороны, не врали же ребята с морских охотников.
– В сводке про подступы к Одессе! – продолжал выкрикивать разволновавшийся Безверхов. – И про Ельню сказано! Наши отобрали Ельню, восемь ихних дивизий разгромили.
Да, Ельня. Хорошая была новость. Андрей стал развивать мысль: может, теперь, после Ельни, наши перейдут в наступление? Но Ушкало остановил его и кивнул мне: давай дальше. Теперь я, опять-таки со слов Лисицына, стал рассказывать о переходе кораблей из Таллина в Кронштадт: много погибло народу. Транспорты подрывались на минах, гибли под бомбами. С одного транспорта, когда его раздолбали, люди посыпались в воду, а женщина с грудным ребенком никак не решалась прыгать. Она лезла на подымающуюся корму, ей кричат: «Прыгай!» – а она будто помешалась…
Я вдруг осекся: глаза Ушкало, устремленные на меня, стали белые. Ну, просто белые, как молоко. Я никогда таких глаз у человека не видел.
– Дальше! – сказал он.
Я хорошо помнил и повторил то, что слышал, без отсебятины: одной рукой плачущего ребенка прижимает, второй цепляется за что ни попадя и лезет на корму, а та уже почти вертикально стала. Тут транспорт быстро пошел под воду. Женщина как закричит: «Машенька!» Так и ушла с криком…
– Машенька? – Ушкало поднялся и шагнул ко мне. Мелькнула дурацкая мысль: сейчас он меня ударит… – Машенька?
Я, вскочив с чурбачка, невольно отступил к выходу. Но Безверхов схватил меня за руку выше локтя и гаркнул:
– Ну? Тебя спрашивают! Что она крикнула?
– Я ж сказал, – просипел я, хлопая глазами. – «Машенька» крикнула. – И выдернул руку. – Вы что, с ума посходили?
Тут я вспомнил, что Ушкало беспокоился о жене и дочке, от которых давно ни слуху ни духу. Ах, черт! Как же это я не сообразил… Да ну, мало ли женщин с дочками…
– Она беленькая была, – припомнил я еще одну подробность. – И в голубом, что ли, платье.
– Беленькая? – смотрел Ушкало белыми глазами. – Это она, – сказал он вдруг очень спокойно и сел на табурет, уронив тяжелые руки. – Зина.
– Нет! – крикнул Безверхов. – Машенька же! – Он живо повернулся ко мне: – Откуда знаешь?.. Лисицын рассказал? А он откуда?.. Морские охотники? Давай, Василий, звони на Хорсен! Комиссара попроси…
Я вышел из капонира как раз в тот момент, когда поблизости вспыхнула яростная стрельба. Били финские пулеметы, у них голос был как бы выше, чем у наших «максимов». Что еще стряслось? Безверхов, выскочивший из капонира, застыл, вслушиваясь. Кто-то бежал сюда с мысочка, топал короткими перебежками. Вот – вынырнул из ночи, укрылся за большой скалой от пулеметных ливней, громко выдохнул: уфф!
– Кто это? – крикнул Безверхов. – Ты, Темляков? Подойди! Что за стрельба?
– Да ничего особенного. – Т. Т. подошел, часто дыша. Тускло блестела его каска в колеблющемся свете костра. Под каской на бледном лице темнели провалы глазниц. – Минеры кончали работать, рогатку двинули, а она, что ли, искры высекла из скалы, ну, финики и всполошились.
Безверхов полез обратно в капонир. А мы с Т. Т. сели у костра, над которым закипал черный пузатый чайник. Шунтиков готовил завтрак: нарезал буханки черняшки, поставил на плоский камень пакет с рафинадом. Мы теперь жили как все люди: по утрам завтракали, а обедали – по-корабельному – в двенадцать.
– Ну, как ты? – с улыбкой посмотрел на меня Т. Т. Мы с ним после моего возвращения на Молнию еще не говорили, времени не было. (А может, еще примешивалось и чувство неловкости, безотчетное отчуждение, появившееся после той ночи.) – Выздоровел, беглец?
– Ага, – просипел я.
– Видал, как мы тут укрепляемся?
– Гибралтар, – просипел я.
– Что? А, Гибралтар. Точно. Васильев здорово работает. Две точки для пулеметов уже готовы, и еще будут запасные. А мин сколько понаставили!
– Ты почему к Безверхову перешел?
– Ну, почему… – Т. Т. хмыкнул. – Сам должен понять: мы с Литваком не уживемся.
– Да что ты на него взъелся?
– Никто не взъелся, – сказал Т. Т. – Просто мы разные.
– Ну и что? Утопить его, если на тебя не похож?
– Зачем утрировать? – проворчал он. – Я Литваку как командиру отделения не доверяю. Он же малограмотный… Тебя ведь увезли на Хорсен, ты не знаешь, как тут было…
– Завтракать! – крикнул Шунтиков, всыпав в закипевший чайник заварку. – Подходи за хлебом!
Мы пили горячий чай из котелков, пропахших борщом и туманами. Заедали ломтями черняшки. Экономно хрустели рафинадом. Все-таки, думал я, с маслом было вкуснее. И питательнее.
– Так что тут было? – спросил я прояснившимся после горячего чая голосом.
– Да так, – Т. Т. принялся сворачивать цигарку, – ничего особенного… просто некоторые нюансы… – Он чиркнул спичкой, на мгновенье осветив свой вдумчивый нос, и выпустил толстую струю махорочного дыма: она медленно таяла в холодном воздухе раннего утра. – Ушкало меня вызвал и говорит: буду тебя воспитывать как правильного бойца. – Т. Т. усмехнулся. – Ты, говорит, обязан бдительно нести вахту, товарищей выручать и так далее. Я говорю, что устав заучил еще в учебном отряде и, конечно, выполняю. Но прошу официально: переведите меня из отделения ефрейтора Литвака. Он даже и не стал спрашивать почему. Говорит, я сам так думаю, у Литвака у тебя не пойдет служба, потому что Литвак на тебя злой. Пойдешь к Безверхову в отделение. Это сам Ушкало сказал.
Длинный Сашка Игнатьев, в каске, с винтовкой за сутуловатой спиной, подошел к нам, прихлебывая из котелка.
– А вот и Осипенко, – сказал он, окая.
– Почему Осипенко? – спросил я.
– А ты не слыхал? – Сашка отставил руку с котелком и продекламировал:
Темляков войну постиг,
Получивши в зад коленкой.
А Земсков в боях осип,
Превратившись в Осипенко.
Он жизнерадостно засмеялся, слегка взвизгивая.
– Ничего остроумного, – сказал Т. Т. – Просто чушь.
– Ну и как – хорошо тебе у Безверхова? – спросил я.
– А чего? – Т. Т. пожал плечами. – Безверхов разумный человек. Мы понимаем друг друга. Текущий момент обсуждаем.
«Текущий момент»! Мне сразу вспомнился давний июньский вечер… Гроза гремела над Питером, ливень ворвался в колодец нашего двора…
– Он мне доверяет, – продолжал Т. Т., гася окурок о камень. – Вчера вот – поручил громкую читку, когда газеты пришли. Сводку прочесть и другие материалы, ну и разъяснить, конечно…
Ох и гроза грохотала в тот вечер! В небе будто рушились гигантские крепостные стены…
– Сам-то он, видишь ведь, занят строительством. Нет, он разумный человек, – повторил Т. Т., – и, главное, интересующийся положением. Это тебе не Литвак, у которого на уме одни авантюры…
– Толя, – прохрипел я, – что ты называешь авантюрой? Наш поход к «Тюленю»?
– Ну, видишь ли… Борька, я твои чувства вполне понимаю. Старая дружба, соседи по дому… Но согласись, что с чисто военной точки зрения эта операция бессмысленна.
– Похоронить товарища по-человечески – бессмыслица?
– На войне приходится считаться, Боря, не с чувствами, а только с военными обстоятельствами. Операция с единственной целью привести дырявую лодку с двумя трупами ставит под угрозу жизнь других бойцов без малейшей попытки достигнуть какого-либо преимущества над противником.
– Мы достигли преимущества. Доказали, что мы не скоты.
– Ладно, оставим это…
– И потом: разве Литвак затеял операцию? Скорее я. Выходит, по твоей логике я тоже авантюрист?
Т. Т. посмотрел на меня долгим взглядом. Сказал примирительно:
– Борька, не будем ссориться. Может, я не так выразился…
– Да. Не так.
– Ладно. Поспать надо. – Он поднялся, держа винтовку за ремень. – Так и тянет залезть в этот домик, – проговорил он, глядя на новенький капонир, ловко встроенный в узкость между большой скалой и двумя валунами. – Классно Андрей строит.
– А давай и залезем, – предложил я.
– Там еще нары не сколочены, времянка не поставлена.
– Зато не дует, – просипел я.
И полез в темный лаз, в пахнущее свежей стружкой ущелье.
Еще несколько ночей стучали топоры и молотки на Молнии, и не раз работа прерывалась огневыми налетами. Увезли, тяжело раненного, одного из минеров лейтенанта Васильева. На мысочке, обращенном к Стурхольму, на исхлестанном огнем гранитном мысочке появились два хорошо замаскированных дзота, – из их амбразур глядели тупые рыльца наших пулеметов. Еще две запасные «точки» притулились меж скал. На песчаных, замкнутых скалами пляжиках, подходящих для высадки десанта, были закопаны противопехотные мины, поставлены рогатки проволочного заграждения.
Закончив укрепление Молнии, хорсенский «Тотлебен» (такое прозвище прилипло к лейтенанту Васильеву) съехал на Гунхольм. А мы остались. По-прежнему стояли долгие и холодные ночные вахты. Зато на рассвете, после горячего чая, мы залезали в теплые капониры, валились на нары, и как же это было здорово – спать в тепле!
А спустя два дня…
* * *
Почему-то не дает покоя тот июньский вечер сорокового года, когда над Ленинградом разразилась гроза…
Мама заявила, что хочет отметить мой день рождения. Вообще-то после смерти отца мы дни рождения не праздновали. А тут – мама говорит:
– Восемнадцать лет – не шутка. Скоро ты уйдешь в армию, сын. Когда-то вернешься? Испеку-ка я торт. А ты зови товарищей.
Торт – это было серьезное событие. Мама пекла редко, но «наполеоны» у нее получались – пальчики оближи и еще попроси. В маме вообще пропадала превосходная домашняя хозяйка.
Так вот получилось, что светлым июньским вечером собралось у нас человек шесть или семь. Могло бы и больше собраться, но вы же знаете: почти все ребята ушли в армию. Т. Т. пришел в неизменной желто-фиолетовой ковбойке и принес в подарок книгу Бальзака «Отец Горио». Пришла Ирка, умученная сессией, в новом платье, полосатом, как матрац, и с новой, «взрослой» прической. Само собой, крутилась тут Светка, младшая из Шамраев, она помогала маме накрывать на стол, бегала на кухню и обратно. За последний год Светка здорово вымахала, чуть не догнала меня ростом. Старое платьице было ей тесно и коротко. Светка только что сдала экзамены, перешла в десятый класс. Мне казалось, что в ее беспечной голове нет ничего, кроме танцев. Она притащила патефон и коробку с пластинками, и, конечно, тут же появилась старшая, Владлена. У нее был пунктик, что Светка раскокает пластинки, и она, поздравив меня и тоже помогая маме, бдительно следила за патефоном. Владлена была длинная, как все Шамраи, и с таким выражением лица, будто ее ужасно обидели. Мне Колька рассказывал, что у Владлены был жених, сотрудник по Ленэнерго, но сбежал от нее – чуть ли даже не в другой город.
Пришел наш с Иркой одноклассник Павлик Катковский, очкарик, математическая голова и заядлый книгочей. Мы с ним всегда обменивались книжками, пока не вышла неприятная история с «Затерянными в океане» Луи Жаколио. Павлик дал мне почитать эту замечательную книжку, сильно затрепанную, а я, проглотив ее, дал Кольке Шамраю на два дня. И книжка исчезла. Колька клятвенно утверждал, что из дому ее не выносил («Сволочь буду!» – кричал он). Книжка будто растворилась в воздухе. Павлик не умел злиться вслух, он только надулся, перестал со мной говорить, ну и, конечно, наш книгообмен на этом закончился. Но потом мы помирились: Павлик поверил, что я не виноват в исчезновении Жаколио. Прошлой осенью он поступил на мехмат, мы иногда встречались в университетской столовке.
Я, кажется, больше никого не ожидал, но вдруг заявился незваный гость – Мишка Рыбаков. Это был неряшливый и крикливый малый с соломенной копной волос и юношескими прыщами на щеках. Он обожал уличать ближних во вранье, вечно ввязывался в споры. На уроках физкультуры мы покатывались со смеху, когда он, выпучив глаза и пылая прыщами, делал разбег для прыжка в высоту – и, конечно, сбивал планку. Он сбил бы ее, даже если установить сантиметров на двадцать над полом. Такое было неуклюжее создание. Башмаки у него всегда были грязные, забрызганные – он ухитрялся находить лужи и ступить в них, даже если тротуары были сухие. Прошлой осенью Мишка поступил в Политехнический, что-то такое по цветным металлам, но вскоре его забрали в зенитные войска. Пока шла финская война, Мишка где-то под Ленинградом учился в полковой школе на младшего командира.
И вот он вдруг заявился, без предупреждения. Черт, я не сразу его узнал! Мишка был коротко стрижен, прыщи подсохли, что ли, и почти не были заметны. На черных петлицах его аккуратной гимнастерки красовались эмблема – скрещенные пушки – и треугольничек. А сапоги! В них можно было смотреться как в зеркало.
Мы обалдело воззрились на Мишку, а он с порога стал кричать, что орудие, которым он командовал, отличилось на учениях и ему, Мишке, в виде поощрения дали пятисуточный отпуск, вот почему он пришел, решил проведать старого товарища, шпака несчастного. Я с хохотом пал к нему в объятия.
Мы проорали туш в честь Мишки, столь чудесно преобразившегося под воздействием Красной Армии.
– А какой у тебя чин? – ткнула Ирка пальчиком в его треугольнички.
– Я младший сержант, – гордо ответил Мишка, запустив кисти рук за ремень и загоняя складки на гимнастерке назад. Его неширокая, небогатырская грудь выпятилась при этом на полкилометра.
– А где твой ранец, младший сержант? – спросил я.
– Какой ранец?
– В котором ты держишь маршальский жезл.
– А что? – закричал Мишка. – Все маршалы начинали с сержантов.
– Да, но не с младших, – подначил Павлик, скрывая за жестом, поправляющим очки, тихую улыбку.
– Смотри, прибью! – замахнулся на него наш воинственный младший сержант.
Со смехом, с шуточками расселись за столом, и мама положила каждому на тарелку ломоть «наполеона». Мишка стал было жаловаться, что дома его закормили пирогами, но, погрузивши крепкие желтые зубы в свой кусок, умолк. Он всегда хорошо ел, бутерброды, которые он приносил в школу, были самые обильные, мы отщипывали от них, чтобы помочь Мишке управиться. Кахетинского было две бутылки на столе и одна у меня «в заначке».
Ирка, сидевшая рядом со мной, протянула бокал, мы чокнулись, и она сказала с улыбкой, показавшейся мне незнакомой:
– За тебя, Боря.
В школе Ирка была толстушкой, плаксой, а вот поди ж ты… сидит, красиво выпрямившись, девушка, красиво обтянутая платьем… прическа у нее этак волнами, как у Милицы Корьюс в «Большом вальсе», обалденном фильме, который только что вышел на экран… и она улыбается не по-девчоночьи, всей рожей, а как взрослая женщина, и в глазах у нее что-то новое…
Потом выпили за маму. Она благосклонно улыбалась, сама, как обычно, ни капли не пила. Мне вдруг бросилось в глаза, как сильно она поседела за последнее время. Она еще немного побыла с нами, убедилась, что ее торт пользуется успехом, поднялась с потаенным вздохом и ушла. К подруге, жившей по соседству, на углу Майорова, ушла, чтобы не стеснять нас.
Шумно было за столом. Девчонки обсуждали «Большой вальс», Ирка утверждала, что лучше этой картины еще не было, а Владлена возражала: все бы ничего, говорила она своим безапелляционным тоном, но нельзя же по-опереточному показывать революцию. Мишка Рыбаков спорил с Т. Т. о линии Мажино, которую германские войска недавно обошли (и теперь быстро продвигались по Франции). Т. Т. считал, что линия Мажино «в принципе» ничем не отличалась от линии Маннергейма, все дело в том, что нам пришлось штурмовать, а немцы линию Мажино обошли. Мишка орал через стол, что все это вранье, укрепления на Мажино давно устарели и все такое. Я подначивал спорщиков, а когда они оба набрасывались на меня, подливал им вина. Светка завела патефон, страстным голосом он запел: «У меня есть сердце, а у сердца песня, а у песни тайна, хочешь – отгадай». Затем Светка подскочила к Павлику и потянула его танцевать. Он отнекивался, смущенно улыбаясь, но не тут-то было. Светка учила Павлика вкрадчивому танцевальному шагу и смеялась над его неумелостью. А у нас спор разрастался. Мишка страшно орал на нас с Т. Т., но при этом поглядывал на стройные Светкины ноги, да и я поглядывал, – тут Ирка решительно взяла меня за руку и увела танцевать.
Исходили истомой саксофоны. Мы плыли в обволакивающем потоке танго, Ирка все с той же новой улыбкой смотрела на меня, и голова моя немного кружилась от ее близости, от запаха духов, от томного откровения танго. «Для того, кто любит, вовсе нет загадок, – пел патефон, – для того, кто любит, все они просты…» Жизнь выглядела, и верно, совсем простой… светлой дорожкой, над которой трепыхалось: «Спасибо за счастливое детство……. Какие там загадки? Вот только – загадочное теплое существо в полосатом, как матрац, платье, колыхалось в такт танго у меня под рукой… Тайна – это ты…
Ирка поморщилась: я наступил ей на туфлю.
– Когда ты научишься танцевать?
– Никогда, – сказал я.
– Да, – кивнула она, улыбаясь. – Никогда ты, Боречка, не повзрослеешь.
– Почему это? – спросил я, удивившись. Но она не ответила.
Мишка и Т. Т. потребовали шахматы и уселись у окна блицевать.
А я достал из «заначки» кахетинское и налил себе и Павлику, которого Светка на минуточку отпустила, пока меняла пластинку. Мы выпили. Павлик, сильно раскрасневшийся, вдруг схватил со стола нож, зажал его зубами и с криком «асса!» стал выкидывать руки вверх и в стороны. Вот же чудик! Я отнял у него нож. Подскочила Светка и опять увела Павлика. «Хау ду ю ду-у, мистер Браун!» – завопил патефон. Павлик под Светкиным руководством учился фокстроту и заливался совершенно беспричинным смехом. Очки у него слегка перекосились.
Ирка ушла с Владленой в Шамраевы владения смотреть какие-то выкройки. Мишка опять разорался, обвиняя Т. Т. в долгодумании.
– Блиц у нас или не блиц? – кипятился он.
– Да не ори над ухом, – сказал Т. Т. – И трех секунд не думаю, а ты орешь.
Я знал, что надо делать. Мы много играли в шахматы, много блицевали, и вместо шахматных часов, которых, конечно, ни у кого не было, мы использовали линейку. И я вынул из ящика своего стола длинную линейку, встал над игроками и огрел Т. Т., опять задумавшегося, по шее. Т. Т., учившийся не в нашей школе, закричал возмущенно:
– С ума сошел?
– Давай, давай, Борька! – одобрил Мишка. – У нас такое правило, – объяснил он Т. Т., – долго думаешь – получи по шее.
Он сам и получил, задумавшись в свою очередь. Так дело и пошло. Они ворчали, что сильно бью, и держались руками за шеи, что было против правил. За раскрытым окном померкло, светлый июньский вечер заволокло огромной фиолетовой тучей, к застойному воздуху нашего двора-колодца примешивался предгрозовой озон.
Возвратились Владлена с Иркой. У Ирки лицо было растерянное, она подскочила к патефону и, сняв мембрану с пластинки, выкрикнула: – Ребята! Немцы в Париже!
Это в последних известиях по радио сообщили. Я бросился включать динамик – черную тарелку в углу за буфетом. Спокойный голос диктора дочитывал сообщение: «…обгоняя толпы беженцев на дорогах. Агенство Рейтер передает, что почти повсеместно французская армия прекратила сопротивление…»
– А что до этого сказали? – спросил я.
– Париж объявлен открытым городом, – ответила Ирка. – Германские войска вступили в Париж… Ой, как же это! Отдали немцам Париж! Как же так?
«Открытым городом»…. Впервые я слышал такое. Мне тоже было странно, что германские войска так быстро прошли от границы до столицы. Несколько дней назад сообщили, что правительство Рейно переехало из Парижа в Тур. Но это ведь не означало, что все кончено… Такой сильной всегда считалась французская армия… И вдруг – прекратила сопротивление.
– Немцы в Париже! – потрясение повторяла Ирка. – Как же так?
Диктор бесстрастно читал о войне в Атлантике: германские подводные лодки потопили в Ирландском море…
– Странно, – сказал я. – У Франции же была сильная армия. Сильная авиация.
– Все устаревшее! – авторитетно заявил Мишка. – Немцы все новенькое себе сделали – и танки, и авиацию, а французы прочикались.
– «Прочикались»! – передразнил Т. Т. – Не такие они дурачки. У них стратегические просчеты.
– Какие? – вперил в него Мишка неистовый взгляд.
– И политические, – спокойно продолжал Т. Т. – Отказались от союза с нами. Переоценили союз с Англией, а англичане, как только жарко стало, смылись с континента.
– У Англии тоже вооружение устарело! – закричал младший сержант. – Танки! Теперь все решают танки! Немцы их понаделали до черта, вот почему они в Париже!
– Ой, – сказала Ирка, – прямо невозможно поверить…
– А знаете, что у нас сказал политрук? – громыхал Мишка. – Его спросили на политзанятиях про Германию, а он прямо ответил: «С Германией нам все равно придется воевать». Дословно!
– Так рассуждали до пакта, – сказал Т. Т. – Твой политрук не понимает текущего момента.
Тут за окном сверкнуло, ударил гром. Ну и громище! Он будто заполнил тесный колодец двора и терся железными боками о стены, пытаясь выбраться и производя скрежет. Опять ослепительно вспыхнула ветвистая молния, еще пуще заворочался во дворе гром. Тяжелый дождь ударил в стекла, я кинулся закрывать окно.
– Текущий момент! – кричал Мишка. – Много ты знаешь! Умник нашелся!
– Умник не умник, – тоже повысил голос Т. Т., двинув своей лбиной вверх-вниз, – а газеты читаю. Пакт для того и заключен, чтобы избежать войны с Германией.
Гроза полыхала и гремела за окном. Павлик, очень бледный, сидел на кушетке, привалясь к висевшей на стене карте обоих полушарий. Светка обмахивала его салфеткой.
– Боря, открой окно! – потребовала она, обратив ко мне озабоченное лицо. – Душно же! – И добавила сердито: – Зачем ты напоил его?
– Никто его не поил, – проворчал я, открывая форточку. – Вот еще… А все-таки противно смотреть, как в газете Риббентроп улыбается рядом с Молотовым.
– Мало ли что противно! – возразил Т. Т. – Противно – это эмоции. А в политике не должно быть эмоций. Пакт – это компромисс.
– Чиво-о? – Мишка прищурил глаз.
– Разумный компромисс. Мы ведь не берем у них идеологию или там… ну, методы. А в политике компромиссы…
– Да пошел ты в задницу со своими компромиссами! – рассвирепел младший сержант.
– Ну, это уже слишком, – заявила Владлена. – Не умеете себя вести. Безобразие какое!
* * *
…Спустя два дня или, вернее, ночи Ушкало, после телефонного разговора с комиссаром отряда, ушел на Хорсен. Не было его целую неделю. В его отсутствие островом командовал Безверхов. Это были не лучшие дни. Андрей заставлял вкалывать, достраивать оборону. Покрикивал. Обманчивое добродушие являла собою его заячья губа.
И вот ведь как: когда мы шебаршились на мысочке, под носом у финнов накатывали бревна или ворочали камни, не было у нас потерь при ночных обстрелах. Только взовьется со Стурхольма ракета, только рявкнет миномет или поплывет пулеметная трасса, как мы скатывались в убежища, хоронились за скалами. Лишь одного из ребят лейтенанта Васильева прихватило на пляжике, когда он закапывал очередную мину, – парень не успел отскочить за скалу, осколок вспорол ему живот. Его увезли в тяжелом состоянии, вряд ли он выжил. А нас, гарнизон Молнии, миновало вражеское железо.
А тут, уже на рассвете, когда занялся серенький день, когда почти весь гарнизон собрался под прикрытием большой скалы…
Я слышал, как Безверхов гаркнул: дескать, нечего прохлаждаться, взял бы и песочку подсыпал на перекрытие капонира! На кого это он? А, на Еремина. Тот безропотно поплелся с ведром и лопаткой вниз, к пляжу, наковырял там песку, мокрого и холодного, поднялся, высыпал на бревна, прикрывавшие нору в расселине, – эти убежища на островах называли капонирами. Мы, уставшие после ночной вахты и работ на мысочке, покуривали, ожидали чая – и не предвидели беды.
Еремин второй раз спустился к пляжу за песком. Не знаю, почему он вдруг передвинулся сильно влево, выйдя из-за прикрытия большой скалы, – песку, что ли, там было больше. Глазастый Сашка Игнатьев первый увидел, что он в опасной открытости, и крикнул: «Эй, Ерема…» В тот же миг на Стурхольме ударил пулемет, и Еремин упал. Сашка, и я, и Безверхов бросились вниз, на пляж, но нас опередил Литвак. Крикнул: «Не высовываться!», а сам пополз к Еремину. Теперь к Литваку устремились красные трассы огня, он замирал, распластавшись, снова полз, загребая локтями, медленно продвигаясь к неподвижному Еремину. Уже рассвело, утро было серое, но пронзительно ясное, без обычной притуманенности – черт, ну как назло! Финский пулеметчик бил короткими очередями – внимательно бил, не подпускал Литвака к Еремину. Хорошо, что Ленька Шатохин, сидевший в дзоте на мысочке, дошурупил, что «финик» бьет не просто так, для острастки, а прицельно. Шатохин навел пулемет и ударил по вспышкам на «Хвосте». Минуты, пока финн передвигался, меняя позицию, хватило для Литвака. Он в два кошачьих прыжка одолел смертельное расстояние, поднял Еремина на руки и метнулся обратно, оставив трассы новой очереди – ну, в сантиметре от своих пяток.
В каске, сбитой набок, странно ощерясь, Литвак медленно поднялся по каменистой тропинке, протоптанной от пляжа до большой скалы, и положил Еремина наземь. Ваня Шунтиков наклонился над ним, но медпомощи не требовалось никакой.
Наш маленький смешливый кок был мертв. Его заостренное книзу лицо с детским подбородком хранило удивленное выражение. Его ватник (Ерема был флотский, но предпочитал бушлату армейский ватник) был поперек груди черный от крови.
– Паглядзи! – крикнул Литвак Безверхову. – Зачем ты послау яго униз? – По его худым щекам, заросшим бурой бороденкой, текли слезы. – Сярод белага дня!
Это он зря… У Безверхова, конечно, и в мыслях не могло быть, что Еремин так неосторожно высунется из-за прикрытия. Но меня тоже разобрало зло на Безверхова. Строит из себя начальника… не может перенести, если кто-нибудь сидит без дела…
– Пясочку надсыпать! – отчаянно выкрикивал Литвак. – Як же тэта…
Безверхов, с автоматом «Суоми» на груди, стоял над телом Еремина. Его лицо, с остановившимися глазами, было серое, как воздух этого ужасного утра. Будто окаменел Безверхов. Тронь его сейчас, ударь – он не заметит.
Мы стояли полукольцом над бедным нашим Еремой. Угрюмые, обросшие, обвешанные оружием. Шунтиков нагнулся и попытался вытянуть из правой руки Еремина саперную лопатку. Но не смог. Еремин держал ее крепко – со всей нечеловеческой мощью предсмертной судороги.
* * *
Не спалось. Обычно после завтрака, после сладкого чая с хлебом без масла, я заваливался на нары в новеньком капонире и засыпал в неслыханном комфорте, в тепле, под треск разгоравшихся в камельке сыроватых дровишек. Это было время нашего отдыха.
Но сегодня не спалось.
У меня в кармане бушлата хранится острый кусок стали, врезавшийся в землю рядом с моей головой. Десяти сантиметров ему не хватило, чтобы найти цель. Это мой осколок. Я суеверно хватаю его при обстрелах. Почему я не сплю? А потому и не сплю, что проклятое воображение рисует, как Шунтиков пытается разжать мою ладонь, судорожно стиснувшую осколок…
Что знал я о Еремине? Да почти ничего. Он называл себя москвичом, но родом-то был из Талдома, городка между Москвой и Калинином. (Вроде Безверхова, который жил в Бологом, но считал себя ленинградцем.) Сашка Игнатьев поддразнивал Еремина, сочинил про него так: «Эта песня всем знакома, кто наслушался молвы. Сапоги тачал Ерема верст за триста от Москвы». Талдом был городок сапожников, и Ерема не отрицал, что до службы работал подмастерьем по сапожной части, а вот насчет трехсот верст он обижался. Спорил с Сашкой, какой город ближе к Москве – Талдом или Сашкин Муром. Но во всем, что не касалось близости Талдома к столице, был Еремин на редкость покладист, сговорчив. Как умел он варил нам супы и кашу. У него водились гвозди, обрезки кожи и резины, и как умел он подбивал и зашивал наши ботинки, разбитые от постоянного лазания по скалам. Ему скажешь: «Ерема, что-то дровец мало в капонире», – он безропотно брал топор и шел рубить сосенки. Вчера, между прочим, срубил и ту, которая, надломившись, образовывала знак неизвестности…
Ни в одном глазу не было сна. Я чувствовал себя сытым войной по уши. А ведь война еще была в самом начале.
Осторожно, чтоб не толкнуть невзначай ребят, спавших слева и справа, я слез с нар и вышел из капонира. Ветер, пахнувший гарью, ударил в лицо.
Возле тела Еремина, с головой накрытого длинной финской шинелью, сидел на камне Андрей Безверхов. Его короткие сапоги со сбитыми носками почти касались башмаков Еремина, торчавших из-под шинели. Глаза у Безверхова были полузакрыты. Реденькая черная растительность курчавилась на серых щеках. Он курил, и я, сев рядом на пенек от срубленной сосны, тоже свернул цигарку и потянулся к Безверхову прикурить. Сыпались искры, тлеющие махорочные крошки. Некоторое время мы молча дымили.