355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Мир тесен » Текст книги (страница 3)
Мир тесен
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:37

Текст книги "Мир тесен"


Автор книги: Евгений Войскунский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Нам, снисовским связистам, не раз доводилось работать Под огнем: где-то перебивало осколками полевой кабель – ну, тут, будь любезен, выползай из укрытия, лезь на столб с чертовой «паутиной», прозванивай, паяй, восстанавливай связь. Дожидаться конца обстрела – во-первых, не дождешься, а во-вторых, штаб не может без связи. Давай связь, и все тут! А между прочим, довольно неприятно висеть на столбе при обстреле. Страшно.

А дальше было вот как. Финны пытались прорваться на полуостров через узкий перешеек сухопутной границы – их отбили бойцы 8-й стрелковой бригады. Пытались высадить десанты на некоторые наши острова – их сбросили в море. Но на островных флангах Ханко вскоре завязался сложный узелок.

Слишком уж близко, в шхерной тесноте, располагался противник от наших позиций, от наших батарей. Стоило зенитчикам на острове Меден открыть огонь по самолетам, как на батарею сыпались мины с соседнего острова Хорсен, занятого финнами. Очень уязвим был этот, северо-западный, фланг. Надо было брать Хорсен и окружавшие его островки.

Десантный отряд, сформированный из добровольцев, начал операции в шхерах в ночь на 10 июля штурмом Хорсена. Заняв этот скалистый остров с реденьким, выгоревшим от артогня лесом, десантники с ходу устремились на соседние островки – Старкерн и Кугхольм. В течение июля были взяты еще несколько островов тут, на северо-западе, и на восточном фланге, где действовал второй десантный отряд. Гангут наступал! В начале августа число отбитых у противника островов достигло почти двух десятков.

СНиС тоже выделил добровольцев. Мы с Толей Темляковым вызвались сразу. Мне, по правде, надоела возня с телефонными кабелями, хотелось переменить обстановку – настоящего дела хотелось. Т. Т., само собой, тоже рвался в бой. И Сашка Игнатьев рвался. С пополнением мы прибыли на Хорсен, где находился штаб десантного отряда, а потом, как я уже рассказал, мы высадились на Молнию – маленький островок к северу от Хорсена.

…Наутро Ушкало сказал:

– Вот что, Земсков. Я тут без тебя управлюсь с телефоном. Пойдешь к Безверхову в отделение.

– Есть, – сказал я.

Около полуночи Андрей Безверхов отвел меня на пост. Тут берег Молнии изгибался каменистым мысочком, вытянутым в сторону Стурхольма. Мысочек полого уходил в воду, прибой у его оконечности лениво ворочал гальку.

– Располагайся за этим валуном, – вполголоса сказал Безверхов и лег рядом со мной. С полминуты мы прислушивались к шорохам ночи. – Особо не высовывайся, понял? Будешь вести наблюдение за плесом и за «Хвостом».

– Ясно, – сказал я.

– Галету хочешь? – Он протянул мне трофейную галету. – И смотри, чтоб сна на посту не было. За сон – под трибунал.

Я промолчал, но предупреждение показалось мне обидным.

– Ты ленинградец, кажется? – спросил Безверхов. – А я с Бологого. Земляки. Ты в СНиСах служил?

– Да.

– А я с бэ-тэ-ка. Мы с Васей Ушкало на бэ-тэ-ка служили. Тут много наших ребят. За «Тюленем» особо наблюдай. Если финики к нему сунутся или к нам сюда пойдут – дай три выстрела. Понял? Ну, все. – Он еще немного послушал ночь. – Что из Питера пишут?

– Да ничего особенного, – сказал я.

– Гитлер, гад, здорово жмет. Вчера Василий ходил на Хорсен, слышал там, что за Таллин идут бои. Значит, смотри внимательно. В четыре ноль-ноль тебя сменят.

Он уполз, я остался один на один с глухой финской ночью. Я грыз твердую, как антрацит, галету и смотрел на черную зубчатую стену «Хвоста». «Хвостом» мы называли южную оконечность Стурхольма, которая была прямо перед нами, отделенная проливом метров в шестьдесят. Она (я однажды видел на карте) и впрямь походила на выгнутый кошачий хвост.

Тесно тут, в шхерах. Странно было при мысли, что на «Хвосте», совсем рядом, притаились враги. Люди в чужой форме, из чужого мира. У меня не было ненависти к финнам. Я спортом сильно интересовался, особенно лыжами, и знал наперечет рекорды финских лыжников. Ну и, конечно, читал о знаменитых бегунах-стайерах Пааво Нурми и Колехмайнене. Утонувшая в лесах и озерах тихая страна светловолосых спортсменов – такой мне рисовалась Финляндия.

Но я знал и другое. Зимой 1939/40 года в Питере много говорили о линии Маннергейма, на которой легли тысячи наших бойцов. О финских минометах, о «кукушках», стрелявших с деревьев, о зверской жестокости шюцкоровцев. Это тоже была Финляндия. Тихая Суоми… Сколько автоматов «Суоми» нацелено на меня с того берега?

Что-то очень тихо сегодня. Притаились они. И мы затаились. Я знал: левее меня, метрах в сорока, лежит и наблюдает Т. Т. А справа – пулеметная точка. Сашку Игнатьева посадили вторым номером к пулемету. Первый номер – Ленька Шатохин. Это тот белобрысый, который был ранен в ногу и без конца сплевывал. Он наотрез отказался уйти с другими ранеными на Хорсен. К его нижней губе всегда был приклеен окурок самокрутки. Он его отлеплял только за едой.

Я посмотрел на «Тюленя». Его лысая макушка отсюда была видна лучше, чем из-за большой скалы, и казалась ближе. В мороке ночи не был виден мотобот. Но я знал, что он там, на месте, и те двое лежали в нем, как в ледяной ванне. Я представил себе, что и я мог бы лежать вот так, как Колька Шамрай…

Рядом кто-то хрипло откашлялся. Я вздрогнул, придвинул к плечу приклад винтовки, ощутив щекой его прохладу. Нигде ни малейшего движения. Послышался треск, и сырой низкий голос произнес:

– Внимание! Русские матросы!

Я вгляделся в черный силуэт «Хвоста». Это оттуда неслась, усиленная микрофоном, русская речь. Довольно чистая, только гласные немного растянуты.

«Германские войска заняли Таллин. В ближайшие дни германские и финские войска войдут в Ленинград. Большевики проиграли войну…»

Жутко было слушать это. Как будто сама ночь заговорила по-человечьи.

«Ваше положение безнадёжно…»

Вдруг в мрачный голос ночи вклинился озорной, высокий:

– Эй, брехун! Хватит врать безбожно!

Сашка Игнатьев! У меня немного отлегло от сердца. «…Не слушайте ваших комиссаров, прекращайте бесполезное сопротивление! У вас один выход остался…»

– Опять ты с головы до ног…! – гаркнул Игнатьев на весь архипелаг.

Я засмеялся. И услышал смех справа, и слева, и позади.

Радиоголос умолк, прокашлялся, а затем с яростью произнес:

«Мы уничтожим вас всех до одного! Никто не уйдет отсюда живым. Пока не поздно, бросайте оружие, покидайте ваши окопы…»

Тотчас обрадованно закричал Сашка:

– Такому оратору…!

Чертов рифмач! Я трясся от смеха и протирал глаза тыльной стороной ладони, чтобы выступившие слезы не мешали наблюдать за «Хвостом». Слева и справа гоготали ребята. «Ох-хо-хо-о», – стонал кто-то, «гы-гы-ы», – давился другой. Наш островок надсаживался. Надрывалась от смеха ночь. Покатывался с хохоту Финский залив.

«Хвост», не договорив до конца, угрюмо молчал. Потом сразу в нескольких местах замигало желтое пламя. С железным усердием застучал пулемет, засвистели пули. Я слышал, как они цвикали о камень, глухо ударяли в сосны. Я прижался к своему валуну. Заработал наш пулемет. Разноцветные трассы очередей перехлестнулись над узеньким проливом. Знакомо ухнул ротный миномет, справа от меня метнулось пламя взрыва. Стая визжащих ведьм накинулась на наш остров.

Но вот и на «Хвосте» стали рваться снаряды, и всплески огня выхватывали из тьмы сосны и валуны. Это ударила хорсенская пушечка, сорокапятка. Финны перенесли огонь на Хорсен, и дальше все пошло своим чередом. На полуострове заговорила басом тяжелая батарея, в черном небе над нашими головами зашелестело, засвистело, мощными и протяжными грохотами наполнилась ночь.

Тихая Суоми, подумал я и, достав из кармана бушлата недоеденную галету, отгрыз кусочек.

* * *

Стало холодно. Я ворочался на своем гранитном ложе, поджимал ноги, шевелил пальцами в ботинках. На левой ноге носок у меня был рваный, вся пятка наружу. Ленивая скотина, ругал я себя, сто раз уже мог починить носок, ведь дырка неделю назад была совсем маленькая. Неделю назад, когда была теплая землянка на Хорсене. Так нет, тянул, тянул, а дырка росла, росла… Вот и мерзни теперь как собака…

Не только холод мучил. Очень хотелось спать, глаза закрывались сами собой. Я тер и таращил глаза. Вдруг вспомнился дед, отец матери, который вечно жаловался на бессонницу. Я думал: вот бы его сюда. Дед знавал окопы первой мировой. Что бы он сказал, увидев сейчас меня, лежащим за валуном? «Э-э, – сказал бы он, – не умеешь окапываться, солдатик». А как окопаешься на этом каменном островке?

От деда мысль перескочила к дому – нашему старому четырехэтажному дому, чье желтое отражение навсегда впечаталось в грязно-зеленую воду канала Грибоедова. Я увидел длинный полутемный коридор, заставленный шкафами и сундуками, и огромную Шамраеву лохань, висящую на крюке, и кухню с подслеповатой лампочкой, с плитой и столиками, накрытыми выцветшей клеенкой, с черными тараканами, выползавшими по вечерам. Из наших комнат на кухню нужно было тащиться с километр. Наши окна выходили во двор. А на той стороне двора, напротив нас, жил кларнетист. Каждое утро он, стоя у окна в подтяжках, играл свои упражнения, чаше всего одну надоедливую мелодию: ту, ту-ту-ру-ру-ру, ту-ру-ру-ру, та-та-та-ри-ра… Я показывал ему язык, корчил рожи, а он, глядя на меня, невозмутимо выдувал из черной трубки кларнета все тот же мотивчик. Лысый черт. Но однажды Ирка достала билеты в Мариинку, мы пошли смотреть «Лебединое озеро». Мне все нравилось – и танцы, и музыка, и богатая постановка. Здорово! Но вдруг я так и подскочил в кресле: из мощного потока музыки тоненькой струйкой вылилась знакомая мелодийка. Та самая: ту, ту-ту-ру-ру-ру… Конечно, я знал, что Чайковский великий композитор, но просто не мог понять, как это он умудрился вставить в хорошую музыку скверный мотивчик. А может, подумал я, Чайковский тут ни при чем и лысый кларнетист порет отсебятину?..

Ирка была, можно сказать, своим парнем. Сколько лет мы с ней сидели за одной партой. Сколько задач она у меня «сдула». И поэтому, признаюсь уж вам, непривычно и трудно мне было думать об Ирке как о своей девушке. Новый, 1940 год мы, хоть и окончили прошлым летом школу, решили встретить всем классом, и это была веселая встреча, а потом Ирка потребовала, чтоб я ее проводил домой, и возле ее подъезда в безлюдном и промозглом Демидовой переулке мы пылко поцеловались. Правда, я после этого не считал себя обязанным («как честный человек») «ходить» с ней и все такое. Но иногда мы все же встречались, Ирка бывала у меня дома, и мама тоже относилась к ней как к своему человеку. Ну, что говорить! А накануне моего ухода в армию в наших отношениях все разом переменилось… Ирка сказала, что будет меня ждать… Ужасно я скучал по ней. Но в письмах об этом не распространялся. Письма мои были, как говорится, лапидарные. А Ирка писала длинные письма, описывала лекции и профессоров, жаловалась на ужасные трудности с французским произношением, пересказывала ленинградские сплетни. В конце писем непременно было несколько нежных слов. После начала войны пришло от нее только одно письмо – Ирка писала, что их отправляют на рытье противотанковых рвов. Больше писем пока не было. Я понимал, что с почтой возникли сложности: она шла на Ханко через Таллин, а теперь, когда в Таллине бои… неужели Таллин сдали?..

Над плесом ползли белесые клочья тумана. Не стало видно «Тюленя», заволокло его. А «Хвост» словно отъехал назад. Черт, какая холодная ночь. А ведь еще август. Что же будет, когда осень начнется…

Я вздрогнул, случайно посмотрев вправо и увидев в двух шагах бледное лицо с немигающими желтыми глазами.

– Спыш, салага? – свистящим шепотом сказал Литвак.

– Ничего не сплю. – Я с трудом шевелил замерзшими губами.

– А што ж прижмурыу свае вочы?

– Ничего не прижмурил. – Я разозлился. – Вочы! Чего ты подкрадываешься, как привидение?

– А если фыник?

– За финиками я слежу. И вообще я не в твоем отделении. Ползи себе дальше!

– Цишеты! – прошептал Литвак, подползая ко мне вплотную. Здорово он полз, совсем бесшумно. – Як тебе зваць?

– Ну, Борис.

– А ты не саврау, Борис, што умэешь грясти?

– Чего мне врать? – Я чувствовал тепло его плеча. На Литваке был поверх гимнастерки стеганый ватник. Наверное, в ватнике потеплее, чем в подбитом ветром бушлате. – Да, умею, – сказал я. Мог бы добавить, что принимал участие в межшкольных соревнованиях по гребле, но промолчал: еще подумает этот Литвак, что хвастаю. – Ты пойдешь еще к «Тюленю»? – спросил я.

– Ты ж бачыу, мы не магли прайти.

– Ну, еще раз, – сказал я. – Надо ж похоронить людей.

Литвак молчал, вглядываясь в затуманенный финский берег.

– Возьми меня, когда снова пойдешь.

Он опять промолчал, а потом сказал:

– Ну, глядзи бдительна.

И отправился дальше проверять посты. Я посмотрел на его уползающие сапоги с тускло блеснувшими подковками. Конечно, в сапогах тут можно жить. В сапоги накрути хоть по одеялу. А морская форма – не для полевой жизни. Мне было холодно. И хотелось плакать оттого, что я больше никогда не увижу Кольку Шамрая.

* * *

Колька Шамрай был свист. Трудно бывало понять, когда он начинал о чем-нибудь рассказывать, говорит ли правду или свистит. Фантазии у него было навалом, и врал он вдохновенно, сам верил в то, что сочинял. Однажды он рассказывал о футбольном матче, на который я не смог попасть, а он попал. По его словам, Федотов ударил по воротам, потом прыгнул и поправил мяч головой – так был забит решающий гол. Я усомнился: не может быть, чтоб дотянулся головой после удара ногой. «Свистишь», – сказал я. Колька кричал: «Я сам видел! Поправил мяч головой – прямо в ворота! Сволочь буду, сам видел!»

Он был всего на год с небольшим старше меня, но в тысячу раз самостоятельнее. Читали мы одни и те же книжки, приключенщину, конечно, – Бэрроуза, Зуева-Ордынца, Луи Жаколио все эти затрепанные выпуски, захватанные номера «Вокруг света» и «Всемирного следопыта» с чудными рисунками Кочергина и Фитингофа. Больше всего нам хотелось, подобно Артуру Гордону Пиму, спрятаться в трюме корабля, среди бочек с солониной, и тайком уйти в океан. Мы проникали в торговый порт и шныряли по причалам, высматривая подходящие пароходы. Ни черта из этой затеи не вышло: бдительные вахтенные у трапов отгоняли нас. Да и бочек с солониной, конечно, теперь не было.

Дважды он сбегал из дому. Первый раз, я говорил уже, его вскорости поймали, и папа Шамрай задал ему хорошую трепку. А второй раз Кольке удалось сбежать надолго: вдруг он оказался в геологической партии на Северном Урале. Ему было неполных шестнадцать, но выглядел он года на два старше – длинный, плечистый, с шалыми глазами. Его и взяли коллектором. Два сезона подряд он ездил в экспедиции. Дома смирились с его нежеланием кончать десятилетку, папа Шамрай махнул рукой. У Кольки переломился голос, руки огрубели, появилась этакая победоносная походка. Вот только борода и усы не хотели расти, щеки сохраняли детскую округлость и розовость, – Колька очень сердился, грозил кулаком своему отражению в зеркале. Но против природы не попрешь.

После второй экспедиции Колька возвратился в дождливый осенний день. Он вызвал меня в коридор и громким шепотом сообщил, что стал мужчиной. В их партии была молодая повариха, она все улыбалась ему, Кольке, заманивала, а он стеснялся, ну дурачок же неопытный. Но как-то ранним туманным утром (было это на берегу не то Сосьвы, не то Лозьвы) встал он по нужде – и видит: из спального мешка начальника партии торчат две головы. Инженерша-петрограф ночью, видно, заблудилась и попала к начальнику в мешок, понял? Ха! И очень на него, Кольку, подействовали эти две головы в одном спальном мешке. Следующим же вечером он подступился к поварихе, а она, пухленькая, ха-ха да хи-хи, ха-ха да хи-хи… а потом – ныр к нему, Кольке, в спальный мешок. Понял?!

Колька победно блестел зелеными глазищами, похохатывал. А у меня внезапно пересохло в горле. «Свистишь», – пробормотал я. «Чего, чего! – закричал Колька. – Чистая правда! Сволочь буду!»

Похоже, он не свистел. У него и в Питере появилась девчонка, он меня с ней познакомил, в кино мы втроем ходили, а потом он сел с ней в трамвай четвертый номер и уехал, и дома в ту ночь не ночевал. В своей шамрайской семье он стал как отрезанный ломоть. Старшая сестра Владлена, зануда страшная, на Кольку шипела, чего-то даже грозилась, но ему было наплевать. Следующим летом он уехал на юг – на раскопки скифских курганов. Меня здорово тянуло к скифским курганам – там, в ковыльных степях, посвистывали стрелы, слышался топот полудиких коней, и мало ли что еще слышалось моему воображению, но я тем летом кончил школу, сдавал выпускные экзамены. И мучился: какой институт выбрать? И ужасно завидовал Кольке.

Он вернулся с раскопок черный от скифского загара. Его каштановые кудри лихо завивались и золотились на кончиках. Весело, победоносно смотрели зеленые глаза. Он был, как сейчас сказали бы, красавец!

Как раз пришла ему повестка из военкомата, но той осенью его не забрали, велели ждать до весны.

В апреле это было, в воскресенье. Мы поехали в Ораниенбаум, Толя Темляков давно уже тащил меня в тамошний Китайский дворец, ему надо было посмотреть плафон Тьеполо «Отдых Марса», чтобы написать реферат для искусствоведческого кружка. Т. Т. был непременным участником всех кружков и семинаров. Я о Тьеполо слыхом не слыхал, но уступил натиску моего головастого друга. И Кольку Шамрая с собой прихватил: Кольке было все равно куда ехать – хоть бы и к Тьеполо, – лишь бы не сидеть дома.

Часа в три пополудни мы приехали на электричке в Ораниенбаум и немного побродили по его неказистым улицам. Обшарпанные стены вдруг раздались, открыв гавань, и нашим взглядам предстал Кронштадт. Он был близко, по ту сторону пролива, – слитная масса желто-серых домов. Над ними высился Морской собор, синевато-серый в тени, слегка позолоченный солнцем. Впервые я видел Кронштадт так близко.

Китайский дворец оказался маленьким, одноэтажным и оранжевым, как мандарин. Мы зашаркали матерчатыми туфлями по сверкающим паркетам большой анфилады. Группка из нескольких человек слушала экскурсовода, и мы тихонечко в эту группку вклинились. Экскурсовод была небольшого росточка. Мощная грива черных, с бронзовым отливом волос ниспадала на покатые плечи. А лицо было узкое, белое, с прямым, как по линейке, носом и губами, как у греческих богинь. Я засмотрелся на эти губы, не слишком вникая в смысл произносимых ими слов. Что-то о Екатерине Второй она говорила, повелевшей строить тут «Собственную дачу», об архитекторе-итальянце Антонио Ринальди… о позднем барокко… Как вкусно выговаривали ее губы эти звучные слова! А голос – что-то было в нем такое… будто тайну вам доверяет…

Мельком я взглянул на Шамрая – он тоже не спускал с девушки глаз. Он улыбался ей нахальной, как мне подумалось, улыбкой, – мне страшно захотелось, чтоб она не обратила на Кольку внимания. Девушка направилась в следующую залу, и следом зашаркала группа. Паркет был не простой – инкрустированный. Он блестел, хорошо натертый, и как бы приглашал разбежаться и прокатиться в мягких музейных туфлях. Но, само собой, пришлось подавить это желание и чинно стоять и слушать.

А маленькая богиня задрала голову кверху и взмахнула ручкой на плафон, писанный в XVIII веке венецианским живописцем Джованни Баттиста Тьеполо. А, вот он, «Отдых Марса»! Ну что ж, недурно писал этот Баттиста. Марс сидел в середке, поигрывал мускулами, как культурист, а вокруг – мать честна, кого только не было вокруг! Девки, слегка прикрытые развевающимися голубыми, розовыми, желтыми тканями, кружились многоцветным хороводом. Неплохо отдыхал Марс, вон какая довольная рожа, снял пернатый шлем, меч отставил в сторонку – пируй среди девок, милое дело!

Т. Т. затеял с экскурсоводом ученый разговор: можно ли Тьеполо считать реалистом? Девушка отвечала ровным голосом: условность… классицизм… монументально-декоративная живопись… Но Т. Т. это не удовлетворяло, он упрямо допытывался: реалист или не реалист? Экскурсанты из нашей группки начали тихо расходиться, поплыли в следующие залы, – только мы остались. Колька вдруг вмешался в разговор:

– Тебе же ясно сказано: это не реализм, а кла… классицизм. Видно же. Девушка правильно говорит. А ты растарахтелся.

– Не лезь, если не понимаешь, – сердито сказал Т. Т.

– Кто не понимает? – Колька надменно поднял черные брови. – Да тут и понимать нечего. Если одетые – значит, реализм. Раздетые – классицизм.

Экскурсовод засмеялась. Это было здорово! Строгое лицо богини враз исчезло, осталось просто смеющееся лицо молоденькой девушки. А смешливая какая! Так и заливалась.

Она повела нас дальше – в стеклярусный кабинет, в малый китайский, большой китайский. Колька вникал в ее объяснения, поддакивал с таким видом, словно ничто его так не занимало в жизни, как стеклярус. Марина – так звали экскурсовода, – видя такое внимание, обращалась главным образом к нему. А Т. Т. недовольно моргал. Ему было больно, что Тьеполо оказался нереалистом.

Когда Марина спросила, были ли мы в павильоне Катальной горки, мне (ленинградцу!) стало стыдно перед Т. Т., что я впервые слышу про эту горку. Мы оделись, Марина оказалась в пушистой белой шапочке и мохнатой шубке из непонятного меха, может, от черного пуделя, и мы, выйдя из | дворца, пошли длинной аллеей. Меж голых деревьев тут и там белели полоски ноздреватого снега. Солнце притуманилось, было прохладно и ветрено – ну, как всегда в апреле. И пахло дождем.

Катальная горка, объясняла Марина, обращаясь главным образом к Кольке, была деревянная. По врезанным колеям катила – вверх-вниз, вверх-вниз – восьмиколесная тележка. Вот здесь были горки, обнесенные колоннадой. От них ничего не осталось. Сохранился только павильон в стиле рококо.

«Рококо, рококо…» – вертелось у меня в голове, когда мы поднимались по лестнице павильона. Рококо, рококо, убежало молоко… мне живется нелегко…

– А это, – сказала Марина, остановившись перед беломраморной двухфигурной скульптурой, – очень хорошая копия Бернини.

А что хорошего? Парень догнал девушку, уже схватил, а она прямо на глазах превращается в дерево: руки становятся ветками, ноги – корнями. Ах вот оно что: нимфа Дафна, которую преследует бог Аполлон, хочет сохранить целомудрие и обращается лавровым деревом. Отсюда, оказывается, и пошла любовь Аполлона к лавру, – победители на состязаниях поэтов венчались лавровыми венками. Моя мама тоже любила лавровый лист, клала его в кастрюлю, когда варила суп, – но это из другой оперы. Факт тот, что с нимфами надо повежливее, без грубостей. Я высказал эту замечательную глубокую мысль вслух. Марина взглянула на меня и промолвила:

– Ты совершенно прав.

Когда мы вышли из павильона, Колька словно невзначай взял Марину под руку и спросил, давно ли она работает во дворце. Она решительно высвободила руку и сказала, что не работает во дворце. Во дворце многие годы, с того дня, когда его превратили в музей, работала ее мама. Она, Марина, собственно, и выросла в этом парке, все тут с детства ей прекрасно знакомо. Но минувшей зимой мама стала болеть, и она, Марина, заменяет ее – дирекция разрешила ей водить экскурсии. А сама она еще школьница, в этом году кончает десятилетку.

Мы проводили ее до дворца, там уже собралась новая группа, и Марина повела ее по анфиладам.

– Вот это девчонка! – сказал Колька, закуривая папиросу «Север», мы сели на скамейку возле Лаокоона и его сыновей, опутанных змеями. – До чего красивая девчонка!

Т. Т. вынул из кармана «Ленправду» и погрузился в чтение.

– Ого, – сказал он, – английский десант в Норвегии.

На днях было напечатано сообщение, что шесть германских дивизий начали высадку в Осло и других портовых городах Норвегии. Слабенькие норвежские дивизии серьезного сопротивления не оказали. И вот теперь…

– «Англичане высадились в Харстаде, Намсусе и в районе Ондальснеса, – одолевал Т. Т. трудные норвежские названия. – Завязались серьезные бои за Нарвик…»

– Я таких красивых еще не встречал, – сказал Колька, поглощенный своими впечатлениями. – А умная какая!

– Как Вера Менчик, – сказал я. – Ну что? Тьеполо посмотрели, нимфу посмотрели, поехали домой.

– А чего дома делать? – возразил Колька. Он сидел, раскинув руки по спинке скамьи, будто обнимая нас с Т. Т., и дымил папиросой. – Давайте Марину подождем. Видали, какие глаза у нее? Синие с морозом.

– Сизые, а не синие, – поправил я. – А жалко норвежцев. Хороший народ.

Вышла из дворца Марина. На сегодня у нее экскурсии закончены. Тучи заволокли небо серым лохматым одеялом, и уже накрапывало, когда мы отправились провожать Марину до дому. По дороге заглянули на станцию, чтоб взять билеты на электричку, и тут оказалось, что поездов не будет до 23 часов: что-то случилось на дороге, где-то между Старым Петергофом и Ораниенбаумом шел ремонт. Вот так так! Как же мы домой доберемся? Не пешком же топать. Впору было чесать затылки. Марина посмотрела на наши озадаченные физиономии и прыснула. Вот же смехачка! Глаза у нее, и верно, были синие, с уклоном в серебряное.

– Чего тебе смешно? – сердито сказал Т. Т. – Ничего смешного. Торчи теперь до полуночи.

– У вас лица смешные, – сказала Марина. – А вообще-то ты прав, ничего смешного. Я тут живу, – остановилась она у подъезда розоватого двухэтажного дома. – До свиданья.

– Погоди, – сказал Колька. – Нельзя же бросать нас на произвол судьбы.

– А что я могу сделать? – Марина с интересом посмотрела на него. – Ускорить ремонт дороги?

– Ну, хоть где-то приютить нас до ночи. Вон, уже дождь. Мы же промокнем.

– Где я вас приютю… приючу… – Она опять хихикнула. – Знаете что? – вдруг осенило ее. – Вы же историки, да? Студенческие билеты у вас при себе?

– Конечно, – сказал Колька, у которого отродясь не было студенческого билета.

– Я попрошу открыть для вас дом Петра Третьего. Если директор разрешит, то сможете там отсидеться.

Она вернулась вместе с нами в парк: мы прошли в дирекцию и, представьте себе, очень скоро получили разрешение переночевать в летнем доме Петра Третьего. По-моему, на директора произвел хорошее впечатление Т. Т. с его лбом мыслителя и гладкой речью. Ну, и, конечно, наши студенческие билеты показывали, что мы не проходимцы. Словом, Марине удалось убедить директора. Он выдал ей ключ от домика, с условием, что утром она лично повесит его на место.

– Меня мама ждет, – озабоченно сказала Марина, ведя нас через парк к летнему дому, а дождь, между прочим, шел все сильнее, шурша в голых ветках, в желтой прошлогодней траве. – Вечно на мою голову что-нибудь свалится.

Летний дом стоял на отшибе, выглядел он неважно, – наверное, как малозначительный объект не подлежал реставрации. Ключ со скрежетом провернулся, и мы вошли в XVIII век. Воздух тут был застоявшийся – возможно, тот самый, которым дышал Петр Третий. Марина велела занести ей ключ, когда мы пойдем на станцию, а если мы останемся ночевать…

– Мы останемся, – сказал Колька, решив проблему за всех.

– Тогда утром, в полвосьмого, я забегу за ключом, – сказала Марина. – Ну, историки, располагайтесь. Спокойной ночи.

И мы стали располагаться. В комнатах было много лепнины под потолками, но никакой мебели, если не считать широченной железной кровати без матраца, без сетки – с несколькими железными перекладинами. Может, на ней когда-то спал сам Петр. В другой комнате был огромный камин, а перед ним несколько поленцев, как видно завалявшихся с тех же времен. На полу громоздилась гора старых подшивок. Я наклонился посмотреть – не «Санкт-Петербургские» ли «ведомости»? Нет, газеты были современные, за несколько последних лет.

– Тут не топили с восемнадцатого века, – поежился я.

– А вот мы сейчас затопим, – сказал Колька, шуруя поленцем в черной пасти камина. – Тащи сюда подшивки!

Газеты лениво загорелись, мы подложили дровишек, но дым повалил из камина в комнату – отвратительно кислый и смрадный. Пришлось срочно вытаскивать поленья и несгоревшие газеты из камина. Может, заслонка закрыта? Но мы не нашли заслонки. Черт его знает, как топили камины в XVIII веке. Скорее всего, дымоход был давным-давно неисправен. С превеликим трудом мы открыли одно из окон, ржавые шпингалеты не хотели поворачиваться, – дыму в комнате стало меньше, но кислый дух остался, никакое проветривание не брало его, и мы, напустив холодного воздуху, закрыли окно. Т. Т. заявил, что мы тут схватим воспаление легких, надо идти на станцию и там дожидаться электрички. Но Колька воспротивился позорному бегству (так он выразился). Он знает прекрасный способ согреться: водочки надо хватануть.

– А ну, выворачивайте карманы, – распорядился он.

Мы наскребли бумажек и монет как раз на бутылку водки и хлеб, не считая тех, что сразу оставили на проездные билеты. Затем Колька послал меня в магазин.

Мои друзья были в матерчатых пальтецах, а я носил отцову кожанку – сильно потертую, но крепкую. Кому, как не мне, было идти под дождь.

Я побежал к проволочной ограде парка, нашел в ней дыру, пролез – и сразу съехал в жидкой глине на дно канавы. Чертыхаясь, выбрался, кое-как обтер пудовые ботинки травой. В продовольственный магазин я примчался как раз перед закрытием. Слава богу, водка была. А хлеба не было. Денег хватало либо на триста граммов дешевой рыжей колбасы, либо на четыре плавленых сырка. Раздумывал недолго: взял сырки, натянул поглубже кепку и побежал под припустившим холодным дождем обратно.

В царских покоях шел разговор о книжке Лиона Фейхтвангера «Москва, 1937 год», Т. Т. с похвалой отзывался о зоркости и честности автора. Колька книгу еще не прочел, но, конечно, слыхал о ней и с интересом расспрашивал, но тут я выставил водку и закуску, и мы принялись согреваться. Сидя на подшивках, по очереди прикладывались к бутылке и старались поменьше морщиться от омерзительного водочного духа. Нам хотелось выглядеть бывалыми. Но бывалым среди нас был один Колька Шамрай.

– Зря ты этих сырков накупил, – сказал он. – Это ж не еда, а мыло.

– Ничего не мыло, – заступился я за любимые сырки. – Очень даже они вкусные.

– Туалетное мыло гостреста «ТЭЖЭ». – Колька отхлебнул из бутылки. – А тебя, Боречка, всегда будут за водкой посылать.

– Почему это? – воззрился я на него.

– Так. У тебя на роже написано: пошлите меня за водкой.

– Вот еще! – обиделся я. – А у тебя что на роже написано?

– У меня написано: ребята, мне интересно жить.

– С женщинами, – вставил Т. Т.

– Во! – засмеялся Колька. – В точку попал, Толик. Эх, братцы! Не знаете вы, щеночки, что за сладость женщина!

– Расхвастался, – сказал Т. Т., тоже отхлебнув и набивая рот сырком. – Почему это мы не знаем?

– Потому что не знаете. Только в книжках читали, а сами не испытали.

– Герой нашелся! Дон Жуан с канала Грибоедова. Мне не нравился этот разговор. Не знаю почему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю