Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Римка говорит: «Врет он, твой Ерема», – сказал вдруг Безверхов тихим, усталым голосом, – а я ей: «Чего ему врать? Он что увидел, то и передал мне». – «Нет, говорит, ничего он не видел».
– Какая Римка? – спросил я, хлопая глазами. – Ты о чем, старшина?
– Римма, парикмахерша… – Безверхов словно во сне разговаривал. – Говорю ей: «С чего он станет выдумывать такое? Он вошел и видит, как ты с Шамраем целуешься. Вот как, говорю, ты на мое серьезное чувство ответила». А Римка в слезы…
Я насторожился, услыхав Колькину фамилию. Я знал, что Безверхов, как и Колька Шамрай, служил на БТК – У нас в отряде было много ребят с береговой базы БТК. И Ушкало был оттуда, и Шатохин, и вот, оказывается, и Ерема…
– «Прощай, говорю, я ухожу с разбитым сердцем», – ровно, бесстрастно, с закрытыми глазами продолжал Безверхов. – А она плачет-рыдает и – мне на шею. «Неужели, говорит, из-за этого недомерка все у нас порушится?» – «А как ты думала? – говорю. – Хотела, чтоб шито-крыто? Не-ет, говорю».
Безверхов сделал последнюю затяжку, сунул окурок под сапог и принялся скручивать новую цигарку.
– Недомерок… Станешь недомерком, если сирота… все детство впроголодь, по чужим людям… Ну, не вышел ростом, так за это обижать человека? Он на катера хотел. А его на бербазу. В хозяйственный взвод. Строевым. Куда пошлют. А я бы его на боцмана выучил. Подумаешь – рост. На катере места мало, там даже с таким ростом удобнее.
– Ты плавал боцманом на торпедном катере? – спросил я.
– Человека не по росту видать. – Безверхов делал подряд сильные затяжки, огненная каемка вспыхивала на газетной самокрутке. – Ну, образования мало, четыре класса. У меня-то семь, а у него четыре, так он же не виноват. А душа у него прямая. «Для тебя, говорю, недомерок, а для меня Михаил Иванович». – «Ну, говорит, и иди к своему Михал Ивановичу». – «А ты, говорю, иди к своему Шамраю». Потом, как война началась, помирились. Римка плакала-рыдала. Их всех, женщин, на пароход. Правильно, чего им тут под бомбами. Пароход «Серп и молот». Плавмастерская, что ли. Василий ей говорит: «Ты за моей Зиной присматривай».
Что-то я не поспевал за скачущей речью Безверхова. Да и не все слышал: у него голос срывался, начиналась невнятица. Он ведь не со мной – сам с собой разговаривал, а вернее – с Ереминым. А я-то и не знал, что нашего Ерему звали Михаилом Ивановичем. Ерема и Ерема – так его все звали. Какие-то разыгрывались страсти на береговой базе БТК перед войной. И мой друг Колька Шамрай принимал в них участие. Ну как же – где женщина, там и Шамрай…
– «Она, говорит, воды боится, так ты смотри… подбадривай… до Таллина идти всего-то ничего…»
А, догадался я, это он рассказывает, как Василий Ушкало провожал жену свою, Зину…
– «Ладно, говорит, присмотрю за твоей Зиной, не беспокойся», – бормотал Безверхов, опять сворачивая цигарку. – И ушел пароход… Ушел пароход… ушел…
Он замолчал, поник, задумался.
– Ты бы лег отдохнул, – сказал я, поднимаясь. Усталость брала свое, глаза у меня слипались. – Слышь, старшина?
Он не ответил.
* * *
Ушкало вернулся спустя неделю. Была холодная ночь. В шхерах было неспокойно, повсюду взлетали ракеты, с шипением прожигая дорожки в плотной массе дождя. Третьи сутки подряд небо над Ханко исходило дождями, они то моросили, то припускали с тупым осенним остервенением. Били вразнобой пулеметы. На Падваландете, где-то у Вестервика, работала артиллерия, тяжелые снаряды буравили черное небо у нас над головами, и были слышны глухие удары их разрывов на полуострове. А ответных – один-два выстрела. Что-то помалкивали батареи Гангута.
Промокшие насквозь, мы ожидали этой ночью десанта. Но финны только постреливали, а высаживаться не шли – ни к нам на Молнию, ни на Гунхольм, ни на прочие взятые нами «хольмы». Не шли – и правильно делали. Уж мы бы, разозленные этой нескончаемой мокредью, дали им, сатана перкала!
Ушкало привез важные новости. Конечно, для кого как, а для нас, гарнизона Молнии, самой важной новостью была предстоящая выдача теплого белья. Что говорить, мы сильно обносились тут, на холодных гранитах, и наши тельники, трусы и кальсоны давно утеряли, скажем так, свежесть. Этот вопрос, братцы, лучше замнем. Возможна также выдача новых ботинок.
В свете этой замечательной новости поблекла другая: немцы высадили десант на Эзель. Между тем, эта, второстепенная для нас, озябших, была ох какая серьезная. Два очага сопротивления оставалось на крайнем западе Балтийского театра военных действий после падения Таллина – Моонзундские острова и мы, Гангут. Правда, был еще третий очажок – маленький остров Осмуссар у эстонского побережья, но это, как говорится, особь статья. Моонзунд и мы. И вот немцы начали операции в Моонзунде. Идут очень напряженные бои на самом крупном из Моонзундских остовов – на Эзеле. (Ушкало сделал нажим на слове «очень».) Накануне финны бомбили порт Ганге, усиленно обстреливали аэродром, финская пехота опять пыталась штурмовать передний край на перешейке, и это означало как бы предупреждение: дескать, не думайте, что мы про вас забыли, после Моонзунда – ваша очередь.
То есть наша.
Оказывается, Ушкало съездил на Большую землю (так у нас, на островах, стали теперь называть полуостров Ханко) вместе с командиром и комиссаром отряда. Их вызвали на партактив базы. А Ушкало комиссар взял с собой, чтобы тот повытряхивал душу у снабженцев: пусть не жмутся! Пообносился десантный отряд! И главное, чтоб Ушкало разыскал ребят с морских охотников, которые рассказали лекпому Лисицыну ту историю – ну, вы помните.
После чая мы набились в командирский капонир. По рукам пошла пачка слабеньких, но приятных на вкус эстонских папирос «Марет», привезенная Ушкало с полуострова.
– Как же вы Ерему не уберегли? – спросил Ушкало. Его широкие скулы в тусклом свете «летучей мыши» отливали медью.
Никто ему не ответил.
Ушкало рассказал, как навестил пулеметчика Савушкина, увезенного в госпиталь с тяжелой раной в грудь. Я-то думал, что Савушкин не жилец, а он выжил.
– Слабый он еще, а уже улыбится, – говорил Ушкало, держа широкие мужицкие кисти рук на коленях. – Улыбится уже. Хирурги молодцы. У него был открытый… как же называется… не то плевро, не то пневмо, и вроде мотор в этом слове… Ну, забыл. Молодцы хирурги! Будет Савушкин жить. Грозится скоро к нам обратно. А госпиталь какой отгрохали! Подземный целый город. Паровое отопление.
В «летучей мыши» затрещало, замигало. Ушкало выкрутил фитилек, но горел он неровно, словно задыхаясь.
– Последний керосин, – сказал Ушкало. – Перейдем на коптилки. Мы с комиссаром были в редакции, – продолжал он, помолчав. – В «Красном Гангуте». В штабном доме они. Все у них в подвале – наборный цех и печатные машины, и сами там сидят пишут. Мне один, молоденький, говорит: расскажи, как вы воюете. И карандашом в блокнот – тык. Как, говорит, вы воюете на островах? А чего рассказывать? Воюем, и все. А он повел меня в соседний отсек и говорит: «Вот, Борис Иванович, герой Гангута». – Ушкало усмехнулся. – «Не смеши кобылу, братец, говорю. Какие мы герои? Герои Гангута, говорю, это кто тут шведскую эскадру разгромил при Петре». А Борис Иванович говорит: «Кобыла тут ни при чем. Садись, товарищ главстаршина, на табуретку». Ну, я и сел. А он стал с меня рисовать. Рисовать с меня начал, понятно?
– А, – догадался Т.Т., – это, наверно, художник Пророков, который рисует в газете карикатуры.
– Точно, Пророков, – сказал Ушкало. – Черненький такой, вежливый. Сам в кителе, а знаков различия нету. Вот он с меня рисует, а я сижу, как карп на сковородке, не знаю, куда руки-ноги девать. Он говорит: «Да ты не напрягайся. Думай о чем-нибудь веселом». Только стал я вспоминать, как с интендантами цапался, – тут обстрел. Снаряды кладут прямо в штабном дворе. В подвале свет погас, я вскочил, взял автомат, думаю: куда деваться? А Борис Иванович чирк спичкой, зажег «летучую мышь». «Сядь, говорит. Я еще не кончил рисовать». А к нему на бумагу песок сыплется с потолка. Где-то близко шарахнуло, дверь чуть не сорвало, и вспышка. Я говорю: «Если загнусь тут, не пишите родственникам, что погиб в редакции. Напишите, что в десанте». – «Ладно, говорит, напишем». И улыбится. А сам, между прочим, с лица бледный, как мышь.
Мы засмеялись. Чудно это: «погиб в редакции». Все равно что, например, «прыгнул с парашютом со шкафа».
– Да, я свежие газеты захватил. – Ушкало вынул из кармана шинели несколько сложенных номеров «Красного Гангута». – Возьми, Темляков. После отдыха – громкую читку, значит.
– Есть, – сказал Т. Т. – А на партактиве что было?
– На партактиве? – Ушкало потянулся, хрустнув суставами. – Комиссар говорил, обсудили положение. Давайте все отдыхать. Кто посты проверит?
– Я проверу, – поднялся Литвак.
– Ну, иди. Положение, конечно, серьезное, – сказал Ушкало, тоже поднимаясь. – Мы тут остались в глубоком тылу у противника. Сильные бои на Эзеле идут. Наши летчики, полно эскадрильи, туда вылетели. Помогать. А нам на Гангуте – крепить оборону. Оборону укреплять, понятно? Режим экономии – вот что еще на партактиве решили. Продовольствие экономить. Горючее. Боезапас.
– Финны с вечера били, – сказал я, – а наши отвечали одним снарядом на десять. Режим экономии, да?
– А что же еще? Идите все отдыхать, – повторил Ушкало. Один за другим, нагибаясь, ребята вышли из командирского капонира. Только Безверхов недвижно сидел в углу нижних нар. Я задержался у выхода:
– Главный, вы боцмана с морских охотников нашли?
Ушкало, нагнувшийся дров подкинуть в прогоревший камелек, медленно повернул ко мне крупную голову с аккуратным зачесом. Наверно, он побывал в городе в штабной парикмахерской.
– Нету твоего боцмана. Ушли охотники, – сказал он как-то неохотно. И добавил: – Охотники-то ушли, а ихние байки остались.
– Какие байки?
В камельке загудело, отсветы огня побежали по широкому лицу Ушкало. Он сел на нары, стал стягивать сапоги.
– Про женщину с ребенком, – сказал спокойно. – Как они на транспорте утонули. Мне эту байку человек десять понарассказывали. Ты иди, Земсков. Я отдохнуть хочу.
А в начале октября наш гарнизон отвели с Молнии на Хорсен. Было нас теперь – без Кузина, без Савушкина, без Еремина – ровно пятнадцать. Помните, в «Острове сокровищ»? «Пятнадцать человек на сундук мертвеца. Йо-хо-хо и бочонок рому!» Когда-то мы с Колькой Шамраем, начитавшись Стивенсона, орали в темноватом коридоре: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца!..» Лабрадорыч высовывался из своей комнаты, раздраженно просил заткнуться…
Ну ладно. Что было, то сплыло.
На замену прибыл на Молнию свежий полувзвод, а нас, стало быть, отвели на отдых. Баня на Хорсене! Это, я вам скажу, было событие! С веселой яростью мы скребли свои давно не мытые тела. Ухая и завывая, драили друг другу спины. Окатывали друг друга водой. Сашка Игнатьев с ходу, с жару сочинял непотребное, мы ржали, как мустанги. У-у, баня! Как сказано у классиков? Сбылась мечта идиота!
И двое суток нас не ставили на вахту. Мы спали всю ночь напролет, можете себе представить такое? В теплом капонире, на мягких нарах – всю ночь до утра! (Мягкие нары – это я, конечно, для красного словца. Да и капонир, если по правде, тепло натопленной времянки хранил не больше часу, к утру мы щелкали зубами, жались друг к другу под своими шинелями, подбитыми ветром.)
Вот и весь отдых. Уже на третью ночь, как положено уважающим себя островитянам, мы стояли вахту. На Хорсене это выражение приобрело буквальный смысл: все четыре часа мы именно стояли, а не примерзали брюхом к граниту, как на Молнии. Ну, само собой, не стояли столбом, а прохаживались взад-вперед по берегу и слушали, как внизу, у скал, шумит-шуршит прибой, как посвистывает ветер, и, с усилием одолевая ночную человеческую склонность ко сну, пялили глаза на темное, тесное пространство шхер.
Ночные финские шхеры… Никогда вас не забуду.
Шел суровый месяц октябрь. Участились артобстрелы, а Гангут экономил снаряды. Второй раз снизили продовольственную норму: меньше стало хлеба (семьсот пятьдесят граммов) и мяса (двадцать три). Мы знали, что под Ленинградом противник остановлен. Но – ничего еще не знали о блокаде, само слово было просто неизвестно. Эзель был потерян. Шли тяжелые бои на втором по размеру острове Моонзундского архипелага – Даго. Финские рупоры кричали по ночам, что скоро – наша очередь.
Мы готовились отразить любую попытку противника отбить острова. Наш отряд занял жесткую оборону. Но все-таки была предпринята еще одна – последняя – десантная операция.
Нас, пришедших с Молнии, влили в четвертую роту, но раскидали по разным взводам. Ушкало назначили взводным командиром, к нему и попало большинство молниевцев, в их числе Литвак, Шатохин, Шунтиков. Четверо – Безверхов, Т. Т., Сашка и я – оказались в другом взводе, которым командовал армейский лейтенант Дроздов из желдорбата. Он был широкоплечий, с рябоватым простецким лицом, с любимой присказкой: «дисциплинку подтягивать».
А Т. Т. был у нас теперь политбойцем. Когда приходил «Красный Гангут» (так теперь называлась базовая газета «Боевая вахта»), Т. Т. проводил во взводе громкую читку. Я, по правде, удивлялся: до чего здорово он говорит, на любой вопрос отвечает со знанием дела – и о положении на фронтах, и о слабости тыла у Гитлера, и о чем хотите. Одно слово – головастик. Кажется, дело шло к тому, чтобы присвоить Т. Т. звание замполитрука. Те, кто имел это довольно редкое звание младшего комсостава, носили на руках фланелевок и бушлатов четыре узких нашивки с красными просветами.
Признаюсь вам, я позавидовал Т. Т. Да что ж говорить, он был у нас самый толковый.
* * *
Последняя десантная операция произошла в ночь на 23 октября. К северо-востоку от Хорсена лежат два островка – Соммарэ и прилепившийся к нему с юга Черингхольмарнэ. Узкий извилистый пролив разделяет островки, и тут, у западного входа в пролив, полно отмелей, камней и скал, торчащих из воды. Ну, словом, шхеры. Накануне высадки десанта на островках побывала наша разведка и доложила, что на Лягушке (условное название Соммарэ) обнаружено небольшое боевое охранение противника, а на Головке (условное название Черингхольмарнэ) вроде бы пусто. Разведчики не ввязывались в бой на Лягушке, после короткой перестрелки ушли.
Следующей ночью мотоботы хорсенской флотилии высадили на оба острова две группы десантников. Наш взвод в десанте не участвовал. А взвод Ушкало высадился на Лягушку.
Я на вахте стоял и видел: в той стороне красными отсветами наполнилось ночное небо. Загремело там. Пальба нарастала, слышались разрывы ручных гранат. Я сменился с вахты и улегся в капонире на закиданные сосновыми ветками нары, а драка на тех островках все не умолкала, хотя уже шло к рассвету. Наш взвод подняли по тревоге. Мы набили карманы «лимонками». Ждали посадки на катера, курили в кулак. Тревожная была ночь.
Наш взвод так и не был введен в дело. Бой на островах угасал. Несколько раз ходили туда мотоботы, огонь резко усиливался, они возвращались, не сумев пробиться. Очень мало бойцов вернулось из десантных групп. И на рассвете стало ясно, что операция провалилась. На Лягушке и Головке, вопреки данным разведки, оказалось полно финнов. Видимо, появление разведчиков предыдущей ночью насторожило противника, и на оба островка был скрытно послан большой отряд, да и в ходе боя, вероятно, прибывали подкрепления. Словом, неудача. Хуже всего было то, что мы понесли большие потери. На Головке финны почти сразу окружили десантников, лишь нескольким бойцам удалось пробиться из кольца и – где вплавь, где вброд – добраться до мотобота. С Лягушки возвратилось больше людей, но Ушкало, Литвака и Шатохина среди них не было.
У Шунтикова, вернувшегося под утро с Лягушки, лицо было забрызгано кровью. Наверно, и шинель была в крови, но на черном незаметно. Он вытащил из боя двоих раненых, дотащил до единственного прорвавшегося к скалам Соммарэ мотобота. Это была их кровь. Шунтикова мы знали всегда спокойным, деловым, – сейчас он, страшно измученный, был не похож на себя. В запавших глазах застыло отчаяние. Он сказал нам, что Леньку Шатохина срезали в первую же минуту высадки, он не успел зацепиться за берег. Финны остановили десант на прибрежных скалах. Только Ушкало с несколькими ребятами удалось вырваться вперед, они забросали гранатами финских пулеметчиков на высотке и сами там залегли, и все бы ничего, если б к «финикам» не подоспело сильное подкрепление…
Страшно было подумать, что Василий Ушкало, Ефим Литвак и Леня Шатохин лежат мертвые на скалах затерянного в шхерах островка – и никто их не похоронит. Просто столкнут в стылую воду. Течение понесет их шхерными протоками, пока они не опустятся на каменное дно.
Медленно тянулся этот проклятый день. А когда стемнело, к нам в капонир, стуча сапогами, сунулся взводный. Он только что получил приказ – отправить шлюпку к проливчику между Лягушкой и Головкой, подойти как можно ближе и осмотреть там отмели и скалы, где могли бы укрыться раненые бойцы. Короче: скрытно подойти и снять всех, кто жив.
– Задача ясна? – спросил взводный. – Кто пойдет?
– Я, – быстро сказал Безверхов.
– Добро. Возьми четверых по своему усмотрению.
Безверхов обвел нас взглядом.
– Ты пойдешь, Абрамов, – сказал он. – Ты, Игнатьев. – И помедлив: – Ты, Земсков.
– И я, – сказал Т. Т. – Разреши мне.
– Нет, – качнул головой Безверхов. – И Зинченко.
– Старшина, – сказал Т. Т. – Очень прошу. Мне надо пойти.
Он, я понял, рвался в операцию. Но Безверхов, помолчав, снова сказал:
– Нет.
Шунтиков в соседнем капонире лежал на нарах лицом к стенке. Мы зашли к нему: Безверхову нужно было выведать подходы к Соммарэ. Только Шунтиков услыхал об операции, как с него слетела смертельная усталость. Он так и вскинулся, побежал к командиру роты. Потом ворвался к нам в капонир: разрешил ротный! И правильно: в такой операции нужен опытный санинструктор. Тем более – побывавший там. И Шунтиков заменил Зинченко.
Мы подогнали снаряжение, чтоб ничего не бренчало. Карманы шинелей оттопыривались от «лимонок». Касок не надевали: металл, даже тускло выкрашенный, все-таки немного отражает ракетный свет. В шапках удобнее. Их выдали на днях вместе с шинелями и теплым бельем: зима-то подступала. Мы были сплошь в черном. Только лица белели.
Ночь наступила безлунная, в свисте ветра, в шорохе дождя. Когда мы один за другим спускались в шлюпку, привязанную к барже, я вдруг подумал об Ирке. Не то чтобы подумал – она словно высветилась на миг в луче прожектора, с незнакомой улыбкой, со взрослой прической. Это ты? – мысленно сказал я ей. Ну, привет. Меня этой ночью, может, убьют. Ирка смотрела все с той же странной улыбкой, а потом исчезла.
Безверхов сел в корме на руль, Шунтиков с Абрамовым – на первую банку, мы с Сашкой Игнатьевым – на вторую. Безверхов велел мне отдать фалинь. Я отдал, бросил конец на носовую банку и с силой оттолкнулся от холодного, шершавого борта баржи.
Мы обогнули северо-восточный мыс Хорсена и вскоре выскочили на плес. Кому плес, а для нас началась такая пляска, что хоть жилы рви. Шлюпка-шестерка суденышко приличное, но против встречного ветра и волны не очень-то ходкое. Мы наваливались на весла, шлюпка то зарывалась в провалы между волн, то взлетала на острые гребни, Безверхов румпель держал крепко, но кидало нас, черт, ужасно. Нас окатывало водой, наши лица – а вернее, правую щеку – сек ветер с дождем. Шунтиков, сидевший загребным передо мной, мерно сгибался и разгибался, и мне сейчас одно только было нужно – держаться в заданном им ритме.
А норд-ост набирал силу, завывал, пел протяжную осеннюю песню шхер. Мне чудилось: «С ум-м-ма вы с-сошли-и, с-сатана перкала-а…»
Безверхов привстал в корме, щурясь, вглядываясь вперед. Я оглянулся на миг – бросились в глаза черные, как наши шинели, морщинистые горбы скал, вокруг которых бесновался прибой. За скалами успел разглядеть берег с незнакомым изломанным силуэтом. Наверно, это была Лягушка. А может, Головка.
Куда нас несет?!
«С-сатана перкала, – бормотал я сквозь стиснутые зубы, сопротивляясь волне, пытающейся вырвать весло из рук. – Я т-тебе… я т-тебе…»
Мышцы только что не лопались. Рваное дыхание вырывалось из раскрытого рта. Но качка ослабевала. Да, уже не так швыряло шлюпку с волны на волну. Значит, прошли плес. Берег Лягушки прикрыл нас от ветра.
– Суши весла! – бросил Безверхов.
Шлюпка по инерции вошла в проливчик между двумя скалами – они медленно проплыли вдоль бортов – и остановилась.
Я опустил руки, придерживая под мышками весло. Славно это было – расслабиться после чертовой гонки. Я осмотрелся. Ну и местечко! Нашвыряли камней при сотворении мира.
– Ребята! – вдруг позвал Безверхов; я вздрогнул от неожиданности. – Матросы!
Скалы молчали. Только ветер выл одиноко и безнадежно. Такая тут стояла тишина, что хотелось заклацать зубами. Только бы эту тишину разорвать.
– На воду, – скомандовал Безверхов.
Так-то лучше. Хоть собственный хрип при гребке слышишь. Мы медленно шли, лавируя меж отмелями и скалами.
– Матросы! – снова позвал Безверхов. Он подался в сторону проплывавшего слева островка, и я заметил, что лицо у него перекошено, словно от боли. – Ребя!
Островки и отмели молчали. Припустил дождь. Неслышным призраком шлюпка переходила от скалы к скале. От камня к камню. Кажется, мы уже вошли в проливчик, разъединяющий Лягушку и Головку.
– Ребя!
Ночь молчала. Все было безнадежно.
Вдруг Безверхов вскочил, резко накренив шлюпку. Мы увидели: на островке шагов в пять длиной шевельнулась, отделилась от скалы тень. Безверхов, сложив ладони рупором, окликнул человека, если это был человек. Ответа не последовало. Не померещилась ли нам тень?
Безверхов снова окликнул. И тут мы услышали глухой, неуверенный голос:
– Свои, что ли?
Безверхов прыгнул в воду, а за ним Шунтиков, тут было мелко, по пояс. Они притащили маленького человека с автоматом в болтающейся руке. Мы приняли раненого – одна нога у него была явно перебита – и уложили на дно шлюпки. Я узнал в нем Мишу Дворкина, меланхоличного малого из ушкаловского взвода, бывшего писаря с береговой базы подплава. Он слабо хрипел. Шунтиков сразу принялся осматривать рану на бедре, потянул мешавший ему автомат из руки Дворкина, но тот дернулся, пальцы впились в сталь ствола.
Мы обшарили, медленно продвигаясь по проливу, еще с десяток скал и подобрали еще одного раненого, а потом – сразу троих, один из которых был в глубоком шоке и умер буквально у нас на руках. Живым Шунтиков вливал из фляги спирт в пересохшие рты, искривленные болью. Бинтовал раны. Мы торопились, потому что видели, как плохи раненые. Мы гнали шлюпку и окликали, окликали, рискуя быть услышанными чужими ушами:
– Матросы! Ребя!
Шлюпка отяжелела, осела, нам пришлось дважды вылезать за борт и стаскивать ее с отмелей. Справа черной стеной стоял высокий берег Головки.
– Матросы! – бросал Безверхов из рупора ладоней. – Василий!
Молчала ночь. Ветер высвистывал нескончаемую шхерную песнь. Один из раненых, лихой пехотинец по имени Максим, приподнялся на локтях и спросил, уставив на Безверхова черные провалы глаз:
– Какого Василия кличешь? Ушкало? Не зови. Шлепнули Ушкало.
– Ты сам видел?
– Ну, видел, – хрипел Максим. – Литвак его с высотки тащил. Неживого…
– С какой высотки?
– Там, – медленно повернул Максим голову к левому берегу. – На Лягушке… Ворочай к Хорсену.
Безверхов повернул шлюпку, теперь мы шли к выходу из пролива. Но, вернувшись к скале, на которой давеча подобрали троих раненых, Безверхов скомандовал сушить весла. Шлюпка въехала носом на заскрипевшую под килем гальку.
– Выгружайте раненых, – сказал Безверхов, глядя на черный силуэт Лягушки.
– Чевой-то? – не понял Сашка Игнатьев.
– Ты чего задумал, Андрей? – спросил Шунтиков.
– К Лягушке подойду. Посмотрю там. Ну, живо!
– Сдурел? – прохрипел Максим. – Смотри, как бы тебя не выгрузили.
– Выгружайте, говорю! – Безверхов был словно глухой ко всему… – Быстро!
– Это как же? – сказал Максим. – Его на Лягушке шлепнут, а нам всем подыхать здесь?
Мы должны были повиноваться. Мы с Сашкой взяли одного из раненых под мышки и за ноги.
– Не трожь! – Максим зло матюгнулся и потянулся к винтовке. – Убью!
Тут Миша Дворкин раскрыл глаза и сказал ясным голосом:
– Осади, Максим. Пусть идет. Лежат там.
– Если к утру не вернемся на Хорсен, еще шлюпку пришлют, – угрюмо сказал Безверхов, нахлобучивая шапку на брови. – Ну, кончай разговоры!
Мы перенесли раненых на островок, положили их рядком, а с краю – умершего, странно вытянувшегося, быстро захолодавшего. Безверхов велел нам лежать тут и ждать. С собой он взял только Абрамова – крепкого мужичка из марийской глубинки. Абрамов, пыхтя, столкнул шлюпку и прыгнул в нее. Они с Безверховым взмахнули веслами, шлюпка растаяла в ночной мгле.
Кто-то из раненых простонал, Шунтиков нагнулся над ним:
– Тихо, браток, тихо. Дать еще глотнуть? – Не… Курнуть дай…
– Нельзя курить, браток. Потерпи.
Холодно было лежать на обледенелом камне. Моя мокрая шинель стала как ледяной панцирь. Ноги окоченели. Давила тишина. Громадная, плотная, она нависла над нами черным медведем.
– Дай-ка глотнуть, Шунтиков, – сказал Максим, поднявшись на локтях. – Подыхать – так хоть по-пьяному.
Шло время. А может, оно остановилось, задавленное тишиной? Гряда валунов перед моими глазами была как оскаленные клыки. С темного неба теперь сыпался не дождь, а твердая снежная крупа. Прибойная волна широким языком лизнула островок, дотянулась до моих ног, прикрытых панцирем шинели.
Я поджал ноги. Уже больше часа, наверно, лежим мы тут. Аж печенка к селезенке примерзает. Скоро замерзнем вконец. А потом шторм смоет наши тела и понесет шхерными протоками, пока не опустимся на дно…
Зашипев, взлетела ракета. Она словно обожгла нас. Неверный зеленоватый свет лег на морщинистые спины скал, на оскаленные клыки ночи.
– Все, – пробормотал Максим. – Напоролись. Теперь конец.
Еще ракета. И тут мы увидели шлюпку, выскочившую справа из-за гряды камней. Двое гребли что было сил, весла так и мелькали. Тяжело застучал пулемет, с Лягушки поплыли красные трассы. Но шлюпка уже проскочила открытое место и, укрывшись грядой валунов, подходила к нашему островку. Теперь финны не могли ее видеть. Они швыряли в ночь ракету за ракетой. Мы с Сашкой понесли в шлюпку Дворкина.
– Быстрей! – крикнул Безверхов; они с Абрамовым выскочили из шлюпки и тоже стали переносить раненых.
В разгорающемся свете ракеты я увидел на дне шлюпки Ушкало. Он без каски, без шапки, лежал лицом вверх, глаза были закрыты. Рядом, странно маленький и будто изодранный, лежал еще кто-то с обвязанной головой, не успел я разглядеть; мы положили рядом Дворкина и кинулись за следующим.
Погрузили всех семерых – живых и мертвых. Пятеро лежали на рыбинах в носу. Двое сидели, скорчившись, в ногах у нас с Сашкой, между первой и второй банками. Из-за них трудно было грести. Шлюпка была тяжелая, низко сидела. Мы вышли из тени нашей скалы и направились к выходу из пролива. Я увидел: на черном берегу Лягушки замигало желтое пламя. Свистнули над головой пули…
– Навались! Навались! – в полный голос орал Безверхов, одной рукой держа румпель, а второй делая резкие взмахи в такт гребкам. – Навали-ись!
Скорей за эту скалу… Пули крошат, но не пробивают камень… Вода вот только – вязкая, как деготь… все силы уходят на то, чтобы вырвать весло из нее…
В шхерах, слава те господи, скал натыкано густо. Укрываясь за скалами от огня, уходила наша шлюпка все дальше, дальше… вот из проливчика вышли… вот еще камни слева и справа… Теперь плевать на ракеты, пулеметы – мы выскочили на плес.
Норд-ост теперь стал попутным ветром. Но нам-то от этого было не легче. Он резал лицо, слепил глаза» пригоршнями колючего снега. Те, кто был ранен легко, вычерпывали воду касками да и просто горстями. Заунывно выл ветер: «В-вы еще жив-вы-ы-ы… с ум-ма с-сошли-и-и… с-сатана перкала-а-а…»
Так закончился последний десант на Гангуте.
Вскоре от штабного связиста Сеньки Корнакова я узнал, что командир базы запретил командиру отряда продолжать операцию, отбирать у «фиников» эти два чертовых острова – Соммарэ и Черингхольмарнэ. Никаких вылазок больше! Жесткая оборона!
Командир отряда теперь у нас был другой, тоже капитан по званию. Прежний вернулся к себе в артдивизион на полуостров, на Утиный Нос. Новый тоже был артиллеристом и тоже носил кожанку, но бороду брил. Он вызвал Безверхова и выслушал его доклад о нашем ночном поиске. Вскоре Безверхов вернулся, сказал, что капитан всем ходившим в операцию объявил благодарность. Все мы, согрев замерзшую душу горячим чаем, завалились на нары. Что ж, свое дело мы сделали – обшарили место неудачной высадки, вывезли шестерых живых и одного мертвого. Я-то думал, что мертвых двое, ведь Ушкало не подавал признаков жизни. С простреленным легким он сутки лежал на холодных скалах Лягушки. С высотки, где его сразила пуля, Василия стащил вниз, к берегу, Литвак, сам полуживой, изрешеченный мелкими осколками финской гранаты. Нашел щель в нагромождении камней. Там они укрылись. Утром Литвак слышал, как прошли берегом, переговариваясь, финские солдаты. Чудом они не заметили укрывшихся. Ушкало истекал кровью. Литвак изорвал на полосы свою нижнюю рубаху и туго перебинтовал Василию грудь. Он-то сам тоже был весь окровавлен. С трудом перевязал себе голову и руки. Его ватник был словно вспорот ножом в нескольких местах. Он не мог сосчитать всех своих ран. Ушкало хрипел все тише, впал в беспамятство, Литвак тоже терял силы, и ему все казалось, что он тонет в болоте под Суражем. Однажды с ним было такое.
Это Литвак рассказал, когда мы с Сашкой тащили его от хорсенского пирса в санчасть, – на него вдруг напало, он сделался говорлив, но говорить ему было трудно, мешала икота, и он умолк на полуслове.
Я не знал, где находится Сураж. Знал только, что Литвак откуда-то с Витебщины. Мне тоже было скверно, я промок и промерз до последней кровинки. Меня самого было впору тащить в санчасть. Кое-как мы доплелись до лазарета, сдали Литвака.
Ушкало уже принесли туда на носилках. Я-то думал, он отдал концы, ведь в шлюпке он лежал безжизненно. Я спустился в подвал лазарета. Там ярко горели лампы, врач с лекпомом обрабатывали раны. Лекпом Лисицын махнул мне рукой: убирайся, мол, не до тебя тут. Я спросил про Ушкало.
– Живой, – буркнул Лисицын. – Пока живой.
Под утро всех раненых, снятых нами с Лягушки, увезли на полуостров, в госпиталь, – в том числе и Ушкало с Литваком.
Мы отогрелись шунтиковским спиртом и чаем. Мы спали до обеда, и кто-то из ребят подкидывал в печку дровишек, чтоб нам было тепло. В обед в наш капонир заявился мичман Щербинин. На ремне, затянутом на его бушлате, висели наган в потертой кобуре и финка в широких кожаных ножнах. Вызывающе топорщилась черная борода.