Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Борька, – сказал Шамрай, щелчком посылая окурок в форточку, – просьба есть. Послезавтра у меня призыв. Не знаю, куда нас увезут. Так ты второго мая съезди в Ораниенбаум. К Марине. Улица Юного Ленинца, тридцать пять.
– Зачем?
– Привет от меня передашь. Шоколадку ей купи. Вот, – вытащил он из кармана мятую пятерку. – Шоколадку или, может, цветов букетик.
– Цветы? – я удивленно посмотрел на Кольку.
В девятнадцатом веке дарили женщинам цветы, сколько раз мы читали про этот мещанский обычай, но чтобы в наше время?.. Я представил себя с букетом цветов и засмеялся.
– Ну, чего, чего ты ржешь? – с печалью сказал Колька. – Прошу как друга.
– Ладно, – сказал я, принимая пятерку. – Куплю шоколадку.
– И скажи, что от меня. Не забудь. – Опять он закурил. – Не забудешь?
– Не забуду. Обязательно второго мая?
– Ну да. Праздник же. На День авиации тоже съезди, ладно? Меня, может, в авиацию возьмут. Она замечательная.
– Кто? Авиация?
– Дурачок ты.
– А ты кто? – обиделся я. – Подумаешь, влюбился! Событие мирового значения!
– Она умная, – сказал Колька, будто не услышав меня. – И красивая. Я спросил: «Будешь меня ждать?» А она знаешь что ответила?
– Знаю. «Буду тебя ждать, Колечка, по гроб жизни».
– Эх ты, теленочек! – Колька и второй окурок отправил в форточку и пошел к двери. – Значит, не забудь, – бросил на ходу. – Второго мая.
* * *
…Тороплюсь, потому что до следующей ракеты надо успеть вычерпать воду. Мы торопимся. Три каски – три черпака. Три призрака.
Уровень воды в мотоботе понижается медленно, но все же понижается. Они проступают черными бесформенными массами – один в корме, другой посредине, возле мотора. Каждый раз, погружая каску в воду, я взглядываю мельком. Кажется, оба лежат ничком. Лучше не смотреть.
Плеск, плеск, плеск выливаемой воды.
Литвак замечает еще пробоину в обнажившихся досках правого борта. Вгоняет в нее еще ком ветоши. Бьет по затычке ногой: прочно ли сидит. Выпрямляется, прислушивается к чему-то. Или, может, принюхивается. Шмыгнул носом, схватил каску, вычерпывает. Щуплый на вид паренек – но крепкий.
– Шабаш! – командует Литвак.
Вода еще не вся вычерпана, покрывает стлани, но раз шабаш – значит, шабаш. Наше дело – выполнять команды. Литвак вытаскивает из шлюпки буксирный канат – и тут взлетает ракета.
Падая на дно мотобота, я успеваю увидеть рядом с собой страшное, разбухшее, зеленое (от света ракеты?) лицо. Нет, не ничком лежит Колька Шамрай у кормовой банки – там, где его срезала пулеметная очередь. Навзничь лежит… рот оскален… глаз не видно… Колька, ты?.. Господи, Колька!..
Догорела ракета – оживают призраки.
Теперь, когда вода почти вычерпана и пробоины заделаны, мотоботу полагается всплыть, но отмель все еще держит его. Нос, видно, увяз в плотном песчаном грунте, в гальке, в камнях застрял. Мы перебегаем с борта на борт, раскачиваем мотобот. Туго поддается, со скрипом. Под килем скрипит и скрежещет. Ага, закачался. Литвак шлюпочным узлом привязывает буксирный конец к кормовой банке.
Ну, все. Перелезаем в шлюпку, беремся за весла. Под ногой у меня звякает брошенная каска, Литвак шепотом обкладывает меня в пять этажей, несколько секунд мы прислушиваемся. Тихо. Ну – весла на воду!
Теперь, с мотоботом на буксире, у нас уже не та скорость. Мотобот вихляет из стороны в сторону, прыгает на зыби, буксир то провисает, то рывком натягивается. А ветер заметно усилился, гонит волну, посвистывает. По-моему, ночь стала темнее. Лысая башка «Тюленя» еле видна, а ведь мы от него ушли недалеко. Мотобот дергает буксирный конец и отбивает поклоны шлюпке. Представляю себе, как изумятся утром финны, не увидев его на привычном месте. Сатана перкала! – воскликнут они. Кто увелайнен мотоботинен?
Меня вдруг охватывает веселая удаль. Хочется ткнуть Т. Т. кулаком под ребро. Хочется хлопнуть веслом по воде и обдать Литвака холодным душем. Впрочем, он и так весь мокрый.
Полдороги прошли как будто.
Удар волны, брызги в лицо. Буксир, мгновенно натянувшись, лопается с коротким кряканьем. Черт! Мы перестаем грести. Литвак, придерживая румпель, перегибается через транцевую доску, вытягивает обрывок каната. Мотобот разворачивается боком к волне и, неуклюже раскачиваясь, начинает как-то очень быстро удаляться. Его несет обратно к «Тюленю». К насиженному месту. Литвак резким взмахом руки велит нам поворачивать. Т. Т. табанит, я загребаю что есть сил. Шлюпка, кренясь, разворачивается и пускается вдогонку за мотоботом.
Нагнали. Вплотную не подойти – сильная волна, шмякнет друг о друга, щепки полетят.
– Кынете мне конец, – говорит Литвак.
И, оттолкнувшись от планширя, прыгает в воду. Быстрыми саженками подплывает к мотоботу, берется рукой за борт…
Ракета! Будь ты проклята!
Светло, как утром. Прятаться негде. Вот это прихватили нас. Вот это прихватили. Оцепенело смотрю, как Литвак, подтягиваясь и суча ногами, влезает в мотобот.
И тут Т. Т., ударив меня локтем, хватает мое весло. Обоими веслами он разворачивает шлюпку и сильными гребками гонит ее к Молнии. Литвак, стоя в мотоботе, кричит что-то, грозит нам кулаком. Вместо гаснущей ракеты тут же взвивается другая, это они всматриваются в нас… и вот уже стучит пулемет. Я пригибаюсь к коленям, головой вниз… чуть не упираю лоб в мокрую решетку рыбины…
Стучит, стучит пулемет. Сво-лочь, сво-лочь…
Оторопь слетает с меня. Я вырываю свое весло у Т. Т. Я наваливаюсь на Т. Т., отбрасываю его к правому борту и хватаю второе весло. Разворачиваю шлюпку и гоню ее, гоню обратно к мотоботу. Откуда только силы берутся? Сейчас все жилы порву. Шлюпка прыгает с волны на волну, Т. Т. сползает с банки на дно, сразу две новых ракеты, гром пулеметов в ушах. И свист пуль. Фить-фить-фить… Только бы успеть проскочить к мотоботу. Только бы до Литвака добраться, а там будь что будет.
Оборачиваясь, направляю шлюпку прямо на мотобот. Литвак, перегнувшись через борт, что-то орет, и наконец до меня доходит, что надо кинуть конец. Лезу в корму, швыряю Литваку канат – мимо. Снова кидаю. Литвак ловит конец, подтягивает к себе шлюпку, привязывает. Шлюпка пляшет рядом с мотоботом, ударяет по нему носом… Литвак прыгает в шлюпку, накренив ее и черпнув воды.
Пулеметы стучат. У меня все дрожит внутри. В голове дурацкая детская дразнилка: «Не попал, не попал, свою мать закопал». Вдруг замечаю, что это на Молнии стучат пулеметы. Ну да, оба наших пулемета бьют, а финские вроде молчат…
– Темляков! Темляков! Ты чего? – Литвак тормошит его. А я наваливаюсь на весла, жилы рву, гоню шлюпку к Молнии, и мотобот прыгает сзади на коротком буксире.
Т. Т. молча поднимается, лицо у него – незнакомыми углами.
– Поранило цябя?
Т. Т. молча садится на банку рядом со мной, забирает у меня свое весло. Литвак – на руле. Новая ракета разгорается, осыпает гроздья мертвого света. У Т. Т. зеленые руки. У меня зеленые руки.
– Навались! – орет Литвак в полный голос.
Протяжка. Рывок. Молодцы наши – заткнули финнам глотку. В пулеметную дробь вклинивается знакомое кряканье миномета. Свист, взрыв, фонтан воды. Перелет! Снова свист… Литвак повертывает влево, буксир дает слабину, потом резко натягивается, – как бы опять, черт, не лопнул. Вторая мина плюхается с недолетом. Тонко свистнули осколки. Не попал, не попал…
Литвак бросает шлюпку вправо, влево, лавирует. Плес поднялся дыбом. Весь в смерчах разрывов. Нас окатывает водой… Сейчас оглохну, оглохну… Свет гаснет и снова разгорается. Уже не один миномет, еще что-то ухает. Ах, это хорсенская пушка ударила! Дайте им, родные, влепите, а то сил уже никаких…
– На-ва-ли-и-ись!
Протяжка. Рывок.
Волна, кажется, меньше стала.
И разрывов меньше…
Или я просто оглох?
Вдруг вижу: мы в тени Молнии. Миновали открытый плес, укрылись за Молнией, а я и не заметил… А я и не заметил…
Литвак правит к берегу, мотобот уже не болтается на буксире, тащится утюгом, тонет прямо на глазах. Ну, еще немного…
Кто-то бежит по берегу, по пляжику, входит в воду по пояс, это Безверхов, мой земляк… Он хватается за нос шлюпки, волочит ее на берег. Последний гребок. Скрежет гальки под килем.
Бросаю весло. Поднимаюсь. Держась за планширь, переношу ногу через борт – и падаю лицом вниз на мокрый холодный песок.
* * *
Раннее утро, и бледное пламя костра. Оно то устало лижет сырые ветки, то мечется, пригибается под порывами ветра. Тучи серым солдатским одеялом нависли над шхерами. В море бестолково прыгают белые барашки. Тлеет мох, подожженный ночью финскими снарядами. Бесприютно пахнет дымом, дождем, мокрой одеждой.
Я сижу у костра, сушу носки и ботинки. Не знаю, высохнут ли они когда-нибудь. Пар так и валит от моих «говнодавов».
Сижу на камне, вытянув босые ноги – насколько возможно – к огню, шевелю по привычке пальцами и читаю письмо.
Под утро, когда утих обстрел, с Хорсена приходила шлюпка. Она доставила нам почту – тощенькую пачку писем и гангутскую газету «Боевая вахта» сразу дней за десять. Письма – последняя почта из Таллина. Теперь, наверное, долго не будет писем. Шлюпка, забрав тяжело раненного в ночной перестрелке пулеметчика Савушкина и взяв на буксир мотобот, ушла обратно на Хорсен. На мотоботе дырки позатыкали, воду вычерпали. Теперь-то он дойдет до Хорсена. Там его починят. Там похоронят старших краснофлотцев Шамрая и Скосырева на маленьком кладбище. И будут они, как полагается, лежать в земле.
Я держу письмо грязными лапами, на которых вспухли чудовищные волдыри, и всматриваюсь в круглый почерк мамы.
«Спасибо за твое бодрое письмо. Конечно, я очень тревожусь, но верю тебе, что Ханко неприступен. По радио однажды упоминали про ваш полуостров, говорили о героической обороне. А Либердорф вдруг проявил такую любезность – принес номер газеты «Красный Балтийский флот» от 2 июля со статьей Всеволода Вишневского «Ханко стоит как скала». Как я ему благодарна! Он теперь военный, кажется, в армейской газете. Статья Вишневского замечательная. Я ее перечитываю, как и твои письма…»
– Ну, что пишут? – спрашивает Сашка Игнатьев, видя, что я перестал читать, закрыл глаза. Он сидит рядом со мной, подбрасывает в костер ветки.
– Ничего особенного. – Я раскрываю глаза и читаю дальше:
«Шамраи очень беспокоятся о Коле, от него давно нет писем. Они даже не знают, где Коля. Знают только, что где-то на Балтике. Может быть, тебе удастся с ним встретиться? Хотя маловероятно. Владлена пошла на курсы медсестер, а Света что-то делает в МПВО. Ирочка вчера звонила, она только что приехала с оборонительных работ – копали противотанковые рвы. Обещала зайти. Твои школьные товарищи, конечно, все в армии.
Миша Рыбаков зенитчик, где-то под Ленинградом. Павлик на днях заходил, его в армию не взяли по зрению, но теперь он уходит в ополчение. Институты в Ленинграде опустели. Если б ты мог, родной, приехать хоть на часок… Я живу надеждой на твое возвращение. Как ты питаешься? Есть ли у тебя теплые носки?..»
Письмо вдруг расплывается. Новое дело… Усиленно моргаю, чтобы прекратить выделение ненужной влаги. Искоса кидаю взгляд на Сашку – не заметил ли он, что я разнюнился. Нет, не заметил. Он читает «Боевую вахту» и комментирует вслух.
– Ребята, – орет он, – Гитлер тронулся!
– Тише ты, – говорит Безверхов.
– Чего тише, – не унимается Сашка, – пусть финики тоже послушают. «Американские корреспонденты передают: личный врач Гитлера Заэ…» Тьфу, не туда… «Зау-эр-брух, – читает он по складам, – имел секретную беседу в Швейцарии со специалистами-психиатрами. Он заявил, что умственное состояние Гитлера быстро ухудшается, частично под влиянием неудач на Восточном фронте…» Слыхали?!
Сашка стягивает с головы подшлемник и пускает белобрысую прядь наискось по лбу. Он делает зверскую рожу, выворачивает толстую нижнюю губу и рыча лезет растопыренной пятерней в глаза Еремину. Маленький кок, смеясь, отбивается. Ребята смеются.
Только Т. Т. не смеется. Вон он сидит, уткнувшись в письмо. Он тоже получил из дому.
Да и я не смеюсь. Не до смеха.
«Только что прибегала Ирочка, – продолжаю читать мамино письмо. – Я страшно обрадовалась. Показала твое последнее письмо. Она похудела, очень загорела. Говорит, они рыли рвы под Лугой. Настроена Ирочка бодро, уверяет, что скоро немецкое наступление будет остановлено и наступит перелом. Ей якобы сказал один военный, бывший преподаватель университета. Как хочется в это верить!»
Заморосил холодный дождь. Островки затянуло дымкой, они будто поднялись в воздух и висят недвижно. Мои носки, уже почти высохшие, теперь опять промокнут под дождем. Я сую письмо в карман бушлата и натягиваю носки. А ботинки еще не высохли, да и никогда не высохнут. Не ботинки, а чугунные утюги.
– Кингисеппское направление в сводке! – слышу голос Безверхова. – Аж под самым Питером! Да что ж это такое…
Длинная автоматная очередь глушит взволнованную речь нашего главного стратега. Быстрый топот, треск веток – это из глубины острова то короткими перебежками, то падая и переползая, движется Ушкало. Вот он добегает до укрытия за большой скалой. Переводит дух, садится на свой камень у телефона.
– Главный, как пулемет Савушкина? – спрашивает Безверхов.
– Починили, – хрипит Ушкало. – Вечером опробуем. – Он закуривает, смотрит на меня, на Т. Т. – А ну, давай поближе. Темляков, тебе говорю.
Мне хотелось поскорее забыть эту сумасшедшую ночь. Но я знал, что разговор о том, что случилось, неизбежен. И вот сижу под моросящим дождем у чадящего костра и слушаю Литвака.
Ефим Литвак стоит перед Ушкало в накинутой на плечи длиннополой темно-зеленой шинели. Это трофейная шинель, у нас на острове их осталось несколько штук после разгрома финского десанта. Рыжеватая щетина двумя узкими ручьями стекает у него из-под пилотки по щекам и образует на подбородке острый мысок, упирающийся в нижнюю губу. Литвак рассказывает и показывает руками, как мы подошли к мотоботу, вычерпали воду, заделали «дзирки у корпусе» и, взяв его на буксир, пошли обратно.
– …Бачу, яны шлюпку развертают и давай грясти у другую сторону. К Молныи. Я кричу: «Як жа тэта, хлопцы?» Ну, яшче пару цёплых слов…
– Сдрейфили, – вставляет пулеметчик Шатохин, сворачивая чудовищную цигарку и загибая ее кверху.
– Не ведаю, што там у них случилось, – продолжает Литвак, поправив сползшую с плеча шинель, – только бачу, яны павяртают абратна, идут ко мне. Тут фыники з пулеметов шпарат. Ракету за ракетой. Той самый, пыль столбом… Бачу Зямсков грябет адзин, а Темляков ляжит на дне. Ну, думаю, напеуна срезали яго. Зямсков мне конец кынув, я прывязау, прыгнул у шлюпку. Пайшлы. Почал я Темлякова трясти, гавару яму – поранило цябя? А ён, той самы, неуредимый… Ва усяким разе садицца на банку, вясло берот и давай грясти… Вось, думаю, я-понскый бог…
– Всё? – повел на него хмурым взглядом Ушкало.
– Усё. Кольки раз у аперацыи ходзил, ни разу не бачыу, штоб у отвецный мамент кверху ж… ложились.
Дождь усиливается, стучит по каске. Я поднимаю воротник бушлата. Мне холодно. Здорово разболелся на правом боку какой-то прыщ.
– Почему повернули шлюпку к Молнии? – Ушкало упирает в меня тяжелый взгляд, потом переводит на Т. Т.
Мы молчим. Я не поворачивал. Толька повернул. Пусть Толька и говорит. Пусть объяснит, почему повернул шлюпку к Молнии…
– Ну? Чего молчите?
– Да ясно, главный, сдрейфили они, – говорит Шатохин, дымя «козьей ножкой» и сплевывая. – Сдрейфили, а потом спохватились.
– Не сдрейфили – трусость проявили, – жестко уточняет Ушкало. – Давай отвечай, Земсков.
– Мы испугались вначале… когда нас осветили, – говорю стесненно, поглаживая правый бок. – От неожиданности… Ну, а потом сразу опомнились и пошли обратно… к Литваку…
– Сразу опомнились, – холодно повторяет Ушкало. – Ничего себе – сразу. Ты что скажешь, Темляков?
Т. Т. молчит. Бледный сидит, глаза сужены, лицо будто изломано гримасой.
– Почему лег на дно шлюпки? – Ушкало повышает голос. – Тебя спрашиваю, Темляков!
Молчит Т. Т. У главного такой вид, будто он сейчас ударит его.
– Все ж таки они вернулись за Ефимом, – говорит Сашка Игнатьев. – Не сбежали ведь.
– Ты в адвокаты не лезь, понятно? Не лезь в адвокаты. Если б они сбежали, разговор был бы короткий.
– Если бы да кабы…
– Молчи, Игнатьев. Мы тут воюем, а не в бирюльки играем. Была попытка бросить товарища? Была попытка. А раз такая попытка была, надо держать ответ. Правильно говорю? – Ушкало обводит жестким взглядом притихших бойцов.
– Правильно, – подает голос Безверхов. – Балтийцы мы.
– Молодые еще, – говорит пулеметчик Шатохин. – Гляньте, – кивает он на меня, – раскраснелся. Салажня!
Я опускаю голову. Уж лучше бы меня кокнули ночью. Уж лучше бы написали маме: «Ваш сын» и так далее. Встать сейчас во весь рост, выйти из-за скалы на открытое место… встретить грудью финскую пулю…
– Я Зямскова не виню, – слышу быстрый говорок Литвака. – Я бачыу, ён у Темлякова вясло атнял и павярнул шлюпку ко мне. А Темляков лег та ляжит. Я спачатку думау, срезали яго. А ён пошчитау, кольки его шкура стоит…
Т. Т. дернул головой, будто от удара в челюсть, и выкрикнул:
– Что вам от меня надо? Суд устроили! Я в десанте был, я двух финнов застрелил…
– Не ори, – прерывает его Ушкало. – Не о десанте речь. Мы с тебя спрашиваем, что товарища хотел оставить в беде.
– Литвак мне не товарищ! Авантюрист он! Зачем он эту операцию затеял? Себя показать!
Литвак шмыгает носом. По-моему, он смотрит на Т. Т. не с гневом, а с любопытством, даже рот открыл от удивления.
– Значит, он тебе не товарищ. – Ушкало поиграл тугими желваками. – А кто тебе товарищ?
Но Т. Т. опять умолк, отвернулся.
– Выходит, раз он тебе не товарищ, пускай его финны на глазах всего отряда расстреливают, так? А заодно и твоего дружка Земскова?
Молчание. Только дождь стучит по каскам, только с шорохом разбиваются волны о каменный берег. Да Еремин тюкает топором по мокрым веткам – дрова заготовляет.
– Чудыло гороховое, – говорит Литвак. – Глядзи-ка… «Себе показать»! Вось ка-ак дам зараз…
Он туго упирает средний палец в большой и направляется к Т. Т. – по носу, что ли, хочет щелкнуть, – но Безверхов хватает его за руку:
– Брось. Я так считаю, главный, – обращается он к Ушкало. – Нам такой боец не нужен, который нас за товарищей не держит. Наплачемся мы с таким бойцом. Предлагаю списать его из десантного отряда к едреней фене.
– Поддерживаю. – Ушкало словно точку поставил. Он наклоняется к телефонному аппарату, накручивает ручку. – Гром? – говорит негромко, прикрыв рот ладонью. – Я Молния. Капитана прошу. – Некоторое время ждет, прикрыв глаза красными веками. – Товарищ капитан?.. Да… пока все тихо… Да, починили, вечером отстреляем. Спасибо, товарищ капитан… Есть, объявлю. Только вот какое дело, товарищ капитан, из них один трусость проявил… Нет. Но была попытка бросить товарища… Темляков. Считаю невозможным держать его… – Тут Ушкало довольно долго слушал, потом сказал: – Есть… есть… – и положил трубку.
Он крепко растирает ладонью лоб.
– Значит, так, – говорит он. – За мотобот капитан объявляет благодарность. Теперь насчет Темлякова. Капитан ночью придет на остров, разберется сам. Сам разберется.
* * *
Ко мне подсаживается Сашка Игнатьев. Заглядывает в глаза, но я смотрю в другую сторону. Не хочется ни с кем разговаривать. На всем белом свете у меня только один родной человек – мама. Только она обо мне беспокоится. Ну и, конечно, Ирка.
– Тут знаешь что было? – тихо говорит Игнатьев. – Полундра была! Мы за вами следили все время. Главный с Андреем возле нашего пулемета лежали. Андрей психовал, что вы долго тянете, а главный помалкивал. Не видно было ни черта. Только когда финики ракету кинули, я засек вашу шлюпку у мотобота. Ловко вы, бродяги, пристроились!
Да отвяжись ты, думаю я. Но – прислушиваюсь к его окающему говорку, словно боюсь упустить.
– Полчаса проходит – опять засветили, опять, вижу, вы торчите у мотобота как приклеенные. Я Леньке Шатохину говорю: «Понравилось им там, решили зимовать на «Тюлене»…
Как же, там уютно, думаю я. Славный такой «Тюленьчик»…
– Опять ракета, у меня глаза на лоб: шлюпка здесь, мотобот там, кто-то плывет, ни хрена не разберешь. Освещение – как в театре. Андрей чешет башку, главный командует – пулемет к бою. Тут началось – с «Хвоста» бьют по вас, Шатохин кроет по вспышкам, Савушкин, слышу, тоже заработал. Я Шатохину подаю ленту, а сам пригляделся и вижу: Толька гребет обоими веслами от мотобота, а там Литвак руками машет. Ты, по-моему, не греб. Наклонился, скрючился весь, но не греб. Верно?
Я не отвечаю.
– Главный крыл вас – я жмурился только… – Сашка придвигается ко мне вплотную и шепчет: – Оттолкнул Шатохина, схватился за рукоятки и наводит «максим» на вашу шлюпку…
– Врешь! – вырывается у меня.
– Безверхов его за руку схватил, я за другую… А он здоровый, как из железа, – плечиком только повел, стряхнул нас. Я обмер… Ну, думаю, читайте молитву… А он посмотрел в прицел на шлюпку, потом развернул пулемет обратно и давай сажать по «Хвосту». По вспышкам… Тут я увидел – шлюпка повернула к мотоботу. Кричу главному в ухо: «Шлюпка обратно идет!» Глянул он, передал «максим» Шатохину…
– Дальше что? – спрашиваю.
– Дальше? Ну, сам знаешь. Финики сменили позиции и давай лупить по нас. Жарко стало. Мы тоже маленько передвинулись. Главный уполз к Савушкину. У нас пулемет раскалился, аж обжигает. Дальше – минометы. С Хорсена пушка ударила. Ну, как положено.
Дождь сечет и сечет. Я молча смотрю, как Шунтиков возится с провиантом. Под большой скалой он вырыл нору, накатил на нее несколько сосновых стволов, поверху камнями завалил – когда только успел? Теперь затаскивает в землянку ящики с консервами, мешки с крупой и сухарями. Еремин помогает ему. Правильно. А то промокнет крупа – жрать будет нечего. Хозяйственные мужики.
– Видал, что наш Иоганн сотворил? – говорит Сашка. – Эй, кудесник, любимец богов, отсыпь гороху бедному скомороху! Тебе говорю, Иоганн Себастьян Шунтиков…
– Бах! – выпаливает Еремин и тоненько смеется. Сашка, добрая душа, зря стараешься меня развеселить.
Я закрываю глаза и отчетливо вижу: в зеленом свете ракет Ушкало наводит на меня пулемет.
А Сашка не унимается.
– Твой взгляд да будет тверд и ясен, – бубнит мне в ухо. – Сотри случайные черты – и ты увидишь: мир прекрасен…
Финский залив решил вдребезги разбиться о каменные берега. Цепь за цепью шла ревущая вода на приступ, кидалась на шхерный гранит, превращалась в дым, в пыль, в пену. Около полудня ветер расшвырял пласты туч, пробил голубое окно в небе, и солнце вдруг брызнуло веером, взлохмаченное море вмиг стало зеленым и веселым, а острова, отороченные белым кружевом, заблестели мокрыми изломами скал. Это продолжалось недолго. Полчища туч надвинулись, заделали брешь, и все снова стало тусклым и серым.
К ночи шторм разгулялся еще пуще. С Хорсена позвонили и сказали, что капитан сегодня не придет, да оно и так было ясно: кто же выпустит шлюпку в такую штормягу?
Я мерз. Шунтиков осчастливил меня стаканчиком спирта, и, кажется, впервые я почувствовал, что есть в этом окаянном, режущем горло и желудок напитке глубокий смысл. И впервые попросил добавки:
– Налей еще, Ваня.
Шунтиков заколебался. Я видел, как его раскосые глаза двинулись вбок, а пальцы, завинчивающие колпачок фляги, остановились. В следующее мгновение он твердо сказал:
– Не выйдет. Для вахты осталось.
Я закусил сухарем, ветром и дождем.
Финляндия угрюмо смотрела на меня зрачками невидимых пулеметов. Сосна, переломленная пополам, склонясь к подножию соседней сосны, вырисовывала в темнеющем небе букву «N». Скрюченные корни судорожно вцепились в гранит, не давая упасть дереву, убитому войной.
N – это значит: неизвестная величина. Можно подставить любое число. N+1… Милая школьная премудрость. Нас научили любить Пушкина и извлекать корни, понимать классовую борьбу и движение проводника в магнитном поле. Нас ожидали нетронутые руды и белые тайны Антарктиды. Для нас оставил Менделеев пустые клетки в знаменитой таблице. Угнетенные всего мира с надеждой смотрели на нас. Мы знали, где свои, а где чужие, враги.
Но вот уже более двух месяцев шла война, армия Гитлера все глубже вгрызалась в нашу территорию, в сводках появлялись названия городов, которые – ну никак нельзя было представить себе захваченными противником. А немецкие рабочие молчали. Они исправно начиняли взрывчаткой снаряды, которые обрушивались на головы их братьев по классу. Где была международная солидарность трудящихся?
Я не находил ответа. Что-то здесь шло не по правилам.
Я сидел, замерзший, втянув голову в воротник бушлата, прижавшись спиной к скале. Очень болел бок – там, наверное, расцвел нарыв. Выл, налетая со всех сторон, ветер. Дождь то припускал, то переставал. В ноль часов я должен был заступить на вахту, и следовало поспать оставшиеся до вахты часа полтора, – но сон не шел.
N – неизвестность – висела надо мной в ненастном финском небе.
– Борька? – Из ночной мглы выдвинулось, придвинулось бледное лицо Толи Темлякова. Он подсел ко мне, стукнув прикладом винтовки о скалу. – Не спишь? Я тоже… Холодно очень… Борька… Ты меня осуждаешь?
Я не знал, что ответить. За девятнадцать лет жизни мне не приходилось никого осуждать.
Вот что я ощущал: Т. Т. странным образом раздвоился в моем сознании. До минувшей ночи – до того момента, как он оттолкнул меня и погнал шлюпку к Молнии, – он был другом, головастиком, своим в доску. А после? После того момента – не знаю… Казалось: это был не Т. Т., а кто-то другой, затесавшийся к нам в шлюпку… Все это было странно…
– Осуждаешь, – тихо сказал Т. Т., нагнув голову к коленям.
– Я не судья, – сказал я. – Чего там осуждать.
– Никто не хочет меня понять, – тоскливо сказал Т. Т. – Я согласился добровольно участвовать в операции. Хотя не был обязан, верно?
Я промолчал.
– С самого начала я это считал авантюрой. Но пошел добровольно. Я ведь мог отказаться, верно?
Он так настойчиво нажимал на добровольность…
– Ну, верно, – сказал я. – Но раз ты пошел…
– Правильно, – подхватил Т. Т., – раз я пошел, значит, должен был все делать как надо. Я и делал. Нет разве? Мы с тобой гребли как сумасшедшие. Из мотобота вычерпали воду. Нет, скажешь?
– Ну, вычерпали… Да не об этом ведь речь…
– Постой! Я что хочу сказать? Чтоб не забывали, что всю эту часть операции я – не хуже, чем ты с Литваком… Нет разве? Вот! А дальше – ну, дальше я, конечно, ошибся… Но тоже надо понять! – с отчаянной горячностью прошептал Т. Т. – Когда буксир лопнул, а нас осветили, я – что? Я подумал, что операция кончена… провалилась… Разве не естественно было так подумать? Тем более под огнем… ну, нервы не выдержали, и я, чтоб спасти хотя бы двоих из трех… двух из троих… тебя и меня…
– Я не просил спасать…
– Да это же само собой, что друга спасать надо! Неприятно удивленный, я всмотрелся в бледный овал его лица.
– Значит, ты повернул шлюпку, чтобы спасти меня?
– Да! Тебя и себя. Хотя бы двоих из…
– А Литвак, значит, пусть гибнет?
– Литвак… – проворчал Т. Т. И, помолчав, зябко повел плечами, сказал: – Ну, признаю, ошибся… Кто не ошибался?.. Я же не мешал тебе, когда ты снова повернул к мотоботу…
– Толя, – сказал я, мучительно одолевая каждое слово. – Толя, ты не ври. Ты не обо мне думал. О своем спасении думал, вот и все… Зачем ты врешь?
Он отвернулся, плечи его дрогнули. Мне стало жаль Т. Т.
– Толя, ты напридумал оправдания всякие – а не надо. Ты лучше правду – испугался, а потом осознал… Мы все ж таки операцию довели до конца. Без потерь. Мотобот привели. Это ж главное.
– Да, – слабо кивнул он. – Это главное.
– Ну вот. Ты так и скажи капитану: испугался, что убьют… Испугаться каждый может. Мы же люди… Я тоже ведь испугался…
– Знаешь, почему Ушкало меня в эту операцию послал? Потому что я прямо в глаза ему сказал про Литвака.
– Что? – не понял я.
– Литвак неверные взгляды высказывал. Ну, когда сообщили про ввод наших войск в Иран. Помнишь?
– Да ничего особенного не сказал он.
– Ты, наверно, не слышал. А я слышал. Он очень вредное сделал замечание. Прямо провокационное.
– Да брось ты! Просто он удивился и сболтнул.
– Пускай сболтнул. Но это вредная болтовня, и я прямо так и сказал Ушкало. А тот, конечно, заступился за дружка. А меня послал в операцию, чтоб меня кокнули.
– Толя! – вскричал я, пораженный. – Что ты мелешь? Ну что ты мелешь?
– Не мелю, а правду говорю.
* * *
Ночную вахту я дотянул до конца еле-еле. На одном, можно сказать, чувстве долга. Зверски болел, с дерганьем, нарыв на боку. Я будто весь горел, несмотря на студеную ночь с ветром и дождем. Когда финны пускали со Стурхольма ракеты, глазам было мучительно больно.
Сменившись с вахты, я добрался до большой скалы и, обливаясь потом, подсел к Шунтикову:
– Ваня, посмотри, что со мной.
Он взял меня за руку, нащупывая пульс, и присвистнул. Вытащил из санитарной сумки градусник и сунул мне под мышку. Я показал ему нарыв. Шунтиков посветил фонариком и опять присвистнул.
– Ничего себе чирей, – сказал он. И, подумав, добавил глубокомысленно: – Многокорневой.
Потом в свете фонарика посмотрел, сколько накачало на градуснике, и свистнул в третий раз. Нарыв он смазал какой-то мазью, велел мне проглотить таблетку красного стрептоцида. И, когда я лег в свое углубление меж корней, наш милосердный Иоганн Себастьян укрыл меня трофейной шинелью, по-матерински подоткнув полы.
Я слышал, как он сказал Ушкало:
– Земсков заболел. Температура тридцать девять и шесть. Ушкало проворчал неразборчивое. Мне показалось: «Нашел время болеть». А может, это просто у меня стучало в ушах.
С трудом я удерживался от бреда. Заставлял себя прислушиваться к разговорам ребят, к стратегическим рассуждениям Безверхова («Нас на Гангуте, я слыхал, больше двадцати пяти тысяч, вот и двинуть по финским тылам, по берегу залива аж до самого Питера…»). Суп с макаронами заставил себя проглотить. Второе, правда, не сумел. И законные наркомовские тоже в рот не пошли. Сашка Игнатьев охотно выпил за меня и сочинил тут же: «За Земскова Борьку я выпил, братцы, горькую».
Шунтиковские таблетки и мазь если и помогали, то плохо. К вечеру я совсем ослаб. То и дело я проваливался в сон, и сны были раздерганные, несусветные. Один раз я проснулся с криком – или с хрипом, не знаю… Опять приснилась падающая на меня стена…
Было стыдно: нашел время болеть…
Когда стемнело, я слышал приближающийся стук мотора. Хотел крикнуть главному, не финский ли десант идет к острову, но сил не было кричать. Сил хватало только на мычание. Потом до меня дошло, что это пришел катер с Хорсена, а на нем – капитан, командир десантного отряда. Я услышал и узнал его властный голос. И запах трубочного табака. Я вспомнил: когда сидел на Хорсене у штабного телефона, часто слышал – или чуял? – этот самый запах трубки.