412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кригер » Дорога к людям » Текст книги (страница 14)
Дорога к людям
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:45

Текст книги "Дорога к людям"


Автор книги: Евгений Кригер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИК

Юноша выходит на эстраду. Делает отрывистый поклон и направляется к роялю.

Выражение лица у него сумрачное. Брови нахмурены. Губы упрямо сжаты. Всем своим видом он говорит: «Льстить никому не намерен. Дурному вкусу угождать не собираюсь».

В его манере держать себя нет ничего надуманного, вызывающего. Если он и недоволен, то лишь самим собой. Если и враждует, то с недостатками, которые подозревает в самом себе. Невольно и все слушатели заражаются его мрачноватой серьезностью.

Тихо.

Юноша остается наедине со своим инструментом.

Он не видит, он чувствует взмах дирижерской палочки. Руки его устремляются вперед, пальцы встречаются с клавишами рояля. Лишь в первые минуты звук воспринимается как следствие удара по клавишам. Дальше начинается чудо. Движения рук приобретают магическую силу. Кажется, что звуки сами летят навстречу пальцам и рука сталкивается уже не с клавишами, а с живой стихией музыки, наполнившей самый воздух. Даже слушатели, никогда не прикасавшиеся к фортепиано, в эти минуты видят в музыке нечто простое и ясное, как дыхание. Чудится им, будто сами они могли бы играть точно так же, – впечатление, возникающее всякий раз, когда слушаешь настоящего пианиста.

Этот юноша, по-видимому, не прилагает никаких усилий, чтобы совладать с бурей звуков, рвущихся в человеческие сердца. Однако он мог бы многое рассказать о том, какой ценой дается эта мнимая легкость, эта волшебная свобода исполнения. О неделях, о месяцах, затраченных на поиски правды в толковании не только всего произведения в целом, но порою одной его части, одной фразы, одного звучания. Однажды он сказал:

– Иногда в часы работы встаешь от инструмента с таким ощущением, будто весь перепачкался краской, как это бывает с художником, который смешал на палитре все цвета, испробовал все оттенки, и все же не нашел единственно нужного, верного тона.

Юноша стремился к тому, чтобы клавиши были покорны ему, передавали неуловимые, казалось бы, движения души, отзывались на тончайшие прикосновения, столь же хрупкие, как мимолетная грусть или нечаянная, ускользающая, на миг озарившая радость.

Удивительный инструмент – фортепиано. Громоздкая черная коробка – дерево и металл, ничего больше, – звучит у каждого пианиста по-разному. У одного звук – как черный бархат, у другого – как расшитая золотом парча. Здесь сказываются темперамент, воля, все свойства натуры исполнителя.

В нахмуренных бровях юноши еще много детского. В нем нет наигранного демонизма и деланного излома иных концертантов. Мальчик не хочет быть сверхчеловеком. Ни разу не устремляет он томного взгляда наверх, в небеса. Он весь на земле.

Земля прекрасна.

Рояль противостоит громаде оркестра. Он кажется утлой ладьей в океане звуков. Ладья уносит юношу в бурю, которая может его поглотить. Это борьба человека с враждебной и грозной стихией. Мальчик превращается в героя. Чистый и мужественный голос фортепиано то стихает, заглушенный трубами, валторнами, фаготами, скрипками, то вновь крепнет, борется, дерзает, утверждая свое право на существование в жизненной буре. Может быть, это история человеческой жизни. Может быть, это поэма о герое, вступившем в единоборство с природой.

Сознает ли все это юноша, сидящий за фортепиано там, на эстраде? Да, это его толкование бетховенской музыки. Иначе он не мог бы играть так, как играет в эту минуту. От напряжения не осталось и следа. Он весь – свобода. Заключая огненный пассаж, победоносно вскидывает правую руку вверх, как будто ее отбросило силой звука. Патетический жест. Как призыв!

Кажется, что молоточки в глубине рояля ударяют по раскаленным струнам. Прикоснитесь к ним – обожгут. Могучими октавами пианист пробивается сквозь бездну воплей и жалоб, угроз и заклинаний, источаемых оркестром. Так велика воля героя к победе, что стихия деревянных и медных инструментов покоряется ей. Заключается торжественный союз между фортепиано и оркестром. Голоса их примиренно сливаются. Они равноправны и подчинены лишь высшей гармонии. Свобода. Триумф человека и человеческого.

Юноша медленно снимает руки с клавиатуры.

Тишина.

И через мгновение весь зал восторженно рукоплещет пианисту. Люди вскакивают с мест, подбегают к эстраде, кричат:

– Браво, браво, браво, Эмиль!

А он по-прежнему серьезен, сдержан, даже суров. Музыка еще властвует над ним. И он далек от того, чтобы успех, блестящий успех, вскружил ему голову.

Он всегда держится уверенно, просто и скромно. Из своего искусства не делает таинства. В кругу товарищей и на концертной эстраде остается самим собой. Он здоров физически и духовно. Никогда не будет поклоняться своему таланту, как божеству. Преисполнен здравого смысла. Знает свои достоинства и свои недостатки. Его сумрачный вид в начале концерта есть лишь выражение того упорства, с которым он работает над собой, избавляясь от погрешностей, хорошо ему известных.

Они возникли когда-то, еще в раннем детстве, как следствие его исключительных природных способностей. Технически сложные вещи давались ему легко. Мальчика предупредили, что ему угрожает опасность навсегда остаться только виртуозом, мастером фортепианной акробатики. Сухая беглость пальцев еще не есть музыка. Музыка – это идеи и чувства. Нужно найти их в себе, пробудить к жизни, отыскать для них форму.

Эмиль это понимал. Но сразу перестроиться не мог. Лишь постепенно раскрывались в нем новые возможности. Это свидетельствовало о богатстве и глубине натуры.

Слова учителей оставались лишь словами, пока он не вырос настолько, чтобы понять их всем своим существом. Тогда законом стал для него простой как будто, но мудрый совет Шумана: «Пальцы должны исполнить то, что задумала голова, – не наоборот». Когда Гилельс впервые пришел к большому художнику пианисту Генриху Нейгаузу, он ждал, что профессор будет объяснять ему каждую ноту. Но Генрих Густавович Нейгауз убежден, что настоящий талант подчиняется своему собственному закону развития. Он ничего не хотел навязывать ученику и объяснил, что тот должен приходить к нему на занятия только с произведением, которое продумано и прочувствовано в исполнении до конца. Только с этой минуты начинается настоящая работа. Эмиль понял. Он научился доверять самому себе. И чем дальше, тем все более настойчиво и упрямо отстаивал свое толкование музыкальных произведений.

В отсутствие Эмиля Нейгауз говорил о нем:

– У него все добротное. Все из глубины натуры. Даже ошибки. Поэтому они меня не пугают.

Иногда Нейгауз берет с полки томик Пушкина, Маяковского, Гёте, Шекспира и начинает читать вслух. Музыку нужно находить всюду. Так профессор вводит Эмиля в большой мир искусства, в мир высоких идей, без которых музыка мертва. Под влиянием Нейгауза исполнительский талант Эмиля приобретал черты одухотворенности, глубины. Артистический блеск соединялся у него с умением выразить идейное, философское начало в творениях композиторов-гуманистов. Это сразу выдвинуло Эмиля в ряды самых ярких представителей советской пианистической школы на международных конкурсах музыкантов-исполнителей.

Искусство молодых советских музыкантов было воспринято за границей как нечто новое, неожиданное, ошеломляющее. Еще на конкурсе 1936 года в Вене упрямец Эмиль остался самим собой. Знал, что легче всего может добиться успеха в исполнении технически трудных, эффектных вещей. Но легкого успеха не хотел. И в заключительном туре сыграл новое для себя и потому трудное – «Балладу» Шопена.

Он привык противостоять тому, что дается ему легко. Если и замечалась в его исполнении юношеская грубоватость, увлечение быстрыми темпами, то все чаще, все упорней он сдерживает свои исключительные возможности виртуоза, чтобы не нарушить глубины и ясности замысла. Он наизусть знает слова Шумана: «Не стремись к блеску исполнения. Старайся произвести то самое впечатление, которое имел в виду композитор; смешно желать большего». И другие слова Шумана: «Играй всегда так, будто тебя слушает великий художник».

На Западе Эмиль встречал очень талантливых музыкантов. Но про себя отмечал, что многим из них свойствен болезненный излом, почитаемый якобы за тонкость восприятия жизни. В действительности это – извращение и неприятие жизни, ее отрицание. Искусство советских музыкантов есть радостное утверждение жизни, жадное любопытство к ней и прямое в ней участие. По-настоящему творить можно только с народом и для народа.

Эмиль это знает. В искусстве он не хочет быть жрецом или шаманом. В искусстве он хочет быть тем, что он есть, – человеком, и человеком в нашем понимании этого слова. Энергия, воля, ясность – вот свойства его натуры. Они проявляются и в музыке.

...Я писал это давно, в тридцатых годах, – писал о молодом Эмиле Гилельсе. Он только начинал тогда свой блистательный путь музыканта. Сегодня его знает весь мир. Он сохранил свою страстную влюбленность в искусство, совершенствуя талант упорным трудом, непрестанным горением чувств. Мне думается, что энтузиазм артиста, энергия и ясность его творчества, мощь его музыкального мышления имеют своим источником нашу жизнь, революционный, творческий подвиг народа.

1967


СЕРГЕЙ ДИКОВСКИЙ

В 1926 году, распрощавшись с Бакинским театральным техникумом, – тогда все, даже театр, связывали с чем-то индустриальным, – я, что называется, очертя голову устремился в Москву, куда раньше уехали мои друзья, будущий режиссер кино Владимир Легошин, книголюб и атлет, ставивший уже тогда вместе с Сергеем Юткевичем фильм «Кружева», а позже – «Белеет парус одинокий», влюбившийся в Сергея Эйзенштейна, носивший подаренную ему мексиканскую шляпу, стетсон, и Александр Шушкин, с кем мечтали мы в Баку работать в цирке, ставить эксцентрические спектакли и участвовать в них с нашими кульбитами и сальто-мортале, с трюками на шестах – першах.

Москва. Холодно. Пиджачок забыт в поезде. Хожу ночами, из-за отсутствия ночлега, от площади трех вокзалов до Белорусского и обратно. Пытаюсь ночевать в существовавших тогда трамвайных павильонах, милиционеры гонят меня. Плохо!

Наконец вспоминаю: на Никольской улице, рядом с рестораном «Славянский базар», живет моя приятельница, сестра Цезаря Куникова, в годы войны на Черном море возглавившего группу десанта под Новороссийском и удостоенного звания Героя Советского Союза посмертно. Лена Куникова и муж ее Володя, добросердечные, терпели меня в одной с ними комнате чуть ли не месяц. Слонялся я по бесконечным коридорам Дома профсоюзов на Москве-реке, добывал крохи. Вспомнив о записке бакинца журналиста Александра Лазебникова, зашел в редакцию газеты МК ВЛКСМ в Столешниковом переулке, к заведующему промышленным отделом Мирону Перельштейну, человеку действительно смелому и сердечному. Вскоре зачислили меня в штат редакции.

На редакционных летучках я приглядывался к худощавому, большеглазому человеку, смеявшемуся в тех случаях, когда нужно быть серьезным, непроницаемо серьезному в те минуты, когда полагалось смеяться.

Это был Сергей Диковский, заведующий литературным отделом молодежной редакции. Однажды он тронул меня за плечо и повел в свою комнату.

– Где это у Тургенева? – спросил он и стал читать отличную прозу – описание лесного пожара.

Я не очень почитал тогда Тургенева, слишком уж прекраснословного по сравнению с Чеховым, но тот отрывок покорил меня силой и точностью изображения бедствия.

– Ну? – ждал Диковский, окончив читать.

– Я... Я не знаю, где это у Тургенева,

– Судя по пожару, это должно бы иметь отношение к «Дыму». Но не имеет. Потому, что это написал сегодня утром я, ваша честь.

Здесь не было похвальбы. Здесь больше было от розыгрыша, шутки, мистификации.

Я привязался к Сергею. Я смешлив по натуре, и мне нравилось, что преобладающим в разговорах, репликах, отзывах, восклицаниях Диковского был жанр юмористический, иронический, саркастический – какой угодно, только не убого серьезный.

Мы ходили по городу, и Сергей однажды долго рассказывал о какой-то бутыли древнего вина, зарытой в землю еще его дедом, и как они с отцом азартно искали бутыль, перерыли весь двор и часть старой улицы и наконец три месяца спустя после начала каждодневного поиска нашли все же заветную дедовскую бутыль.

Там была еще бездна потрясающих подробностей, от которых я уже выл от хохота, и кончилось тем, что бутыль была вскрыта, бокалы приготовлены, но из бутыли вместо сладостного и крепкого, настоянного на времени вина стала капать густая, как деготь, палеонтологическая жидкость.

– Здорово! – восхищался я. – Когда же все это было?

– Этого не было, – сказал Сережа. – Я придумал это сейчас, по ходу действия. Скучно говорить только о том, что было.

Тем не менее Сергей Диковский отнюдь не был и не стал фантастом. Нужно быть Жюль Верном или Уэллсом, чтобы писать настоящую фантастику. Иначе ты обречен на убогое подражательство. Нет, Сергей Диковский великолепно, точно, темпераментно и тонко писал именно о том, что было. Вернее, о том, что могло бы быть в соответствующих обстоятельствах. Землепроходец по натуре и образу жизни, он на многие месяцы пропадал из Москвы, потом приходила открытка откуда-то из Тетюхе – в горах Сихотэ-Алиня, потом месяцы молчания, и новая открытка с предложением начать шахматную партию по почте... Писал Сергей со знанием дела и мастерством чаще всего о смелых и сильных людях, пограничниках, моряках, о японской девушке, ее скудной, «испуганной» жизни, и опять о морских пограничниках на Тихом океане.

Однажды он позвал меня неизвестно куда. Мы оказались в конференц-зале, заполненном начальниками и политработниками погранвойск. Обсуждалась новая повесть Сергея – «Патриоты». После многих комплиментов участники беседы предъявили автору довольно серьезные замечания. Я взбесился, попросил слова и не очень вежливо, запальчиво, вопреки моей вечной застенчивости, заявил, что устав погранслужбы не может быть единственным мерилом ценности произведения, что нарушения его случаются и на практике, не только в литературе.

– Ну, зачем ты! – укорял меня позже Диковский. – Они же правы. У меня в повести приведен действительный пример нарушения Устава. Но незачем было мне вспоминать его в повести.

– Героев идеальных, героев без единой ошибки не бывает.

– Гм. Это верно. Да, да. Нужно быть точным в каждой подробности, вырабатывать у себя, я бы сказал, эстетику точности.

Мы работали уже в «Комсомольской правде». Месяцами не виделись, он – у Тихого океана, я – либо на подводной лодке в Черном море, или на рыболовном траулере «РТ-33» «Форель». Встретились в Ленинграде. Ходили на каток. Не помню, чем занимался Сергей, я же собирал материал о работе стивидоров, о такелажниках, крановщиках Ленинградского торгового порта. Помню название очерка – «Диспатч» и «Деморич», премия за досрочную погрузку или штраф за опоздание против условий договора. Сергею отчего-то понравилась эта вещица, и, встречаясь, мы обменивались репликами:

– Диспатч!

– Деморич! Привет стивидорам!

Однажды Сергей вернулся из Норвегии. О своих поездках всерьез рассказывать не любил, оставлял главное для очерков, для серьезной, мучительной и радостной работы за письменным столом. Мне же, усмехаясь, говорил:

– Понимаешь, скучно стало однажды, хоть Осло – Христиания Гамсуна хороша, а с Питером не сравнишь. Случайно повстречал одну девушку, норвежку. Представляешь, красивая чертовски! Сидим рядом на берегу фьорда... Ты знаешь, что такое фьорд?

– Ага. Это такое, нечто вроде самовара.

– Правильно. Сидим, посматриваем друг на друга. Белая ночь, восторг, одним словом, шепот, робкое дыханье, пенье соловья. Н‑да. Девушка интеллигентная, я вроде тоже, а разговаривать не можем. Она ни слова по-русски, я – по-норвежски. Сошлись на английском. Она спрашивает: «How many houses have your father?»

– Сколько домов имеет ваш батюшка?

– Ну, да! А я не знаю, как объяснить буржуазной барышне, что в наше время батюшки в России своих домов в городах не имеют. Так и просидели всю ночь у фьорда. И весь наш разговор – о количестве домов у моего батюшки.

Потом Сережа надолго уехал на Дальний Восток, присылал открытки с нашей почтовой партией в шахматы и фото – он стоит на краю ущелья под ветвями огромного кедра. Наблюдателен он был по-писательски точно и картинно, что ли, рельефно. Однажды на палубе парохода у Владивостока среди пассажиров заметил корейца. Присмотрелся к нему и подошел к капитану: «В порту не дайте ему уйти, распорядитесь, чтобы матросы задержали его». Во Владивостоке кореец передан был в руки чекистов. Оказался он японцем, шпионом. Не бывав в Японии, Сергей хорошо знал их особенности, – есть у него рассказ «Госпожа Слива» о японской девушке, не отличимый от прозы писателей Ямато, – и приметы их одежды, обуви э цетера. И что-то именно в этом, какая-то мелочь наряда, не свойственная корейцам, насторожила Диковского, не контрразведчика – писателя.

С Дальнего Востока привез Сережа русскую молоденькую, до сих пор худенькую Валентину. Поселились они в Замоскворечье, в переулке с курьезным названием – Спасо-Болвановский. Комната крошечная. Книги, книги, книги... Справочники по технике, военному делу, мореходству, даже ботанике, хотя Сергей любил и знал все живое в природе. Любили молодые друг друга самозабвенно. Выпускали домашний юмористический журнал на английском, Валя владела им хорошо. Диковский умел видеть жизнь во всех ее подробностях, но писательский справочный аппарат считал необходимым: любая собственная мелкая неточность заставляла его страдать, если попадала в печать.

Был у него брат – Тарас. Тоже человек пишущий. Сложением он был более плотен, нежели Сережа, а в очерках, напротив, излишне изящен.

– Ты красиво пишешь, Тарас, – корректно упрекал его Сергей. – Умопомрачительно элегантно. Тебя должны обожать сентиментальные машинистки и престарелые генеральши. Грубее пиши, Тарас!

Сергей уже издал превосходные книги, но только начинал по-настоящему чувствовать, что призвание его не журналистика, а литература. Когда пришло время, он оставил работу в «Правде», отвлекавшую его от дела писательского, а на это пошли бы немногие. Входил в жизнь большой, интересный, мужественный, смелый писатель. Нет, он вошел, но талант его обещал еще многое впереди, очень многое.

Обещал... Зимой 1939/40 года я был откомандирован ПУР РККА в газету 9‑й армии «Героический поход» редактора, ныне генерал-майора Давида Осиповича Ортенберга. Было это в пору неприятного, досадного вооруженного конфликта с Финляндией Маннергейма. В пути вспоминал документальный рассказ Сергея о наших морских пограничниках, застигнутых на острове большим отрядом вооруженных японских контрабандистов. Бой неравный, трудный, наши обречены, но яростным сопротивлением не только отбились от захватчиков, незаконно вторгшихся в нашу зону, но захватили их всех, раненных, все же не убитых, живых, и передали в руки судебных органов.

Уверен, Диковский участвовал в этой схватке, с чужих слов так подробно, точно, обстоятельно и заинтересованно не расскажешь о случае необыкновенном.

Да, Сергей – смел, тверд, страха не знает.

Прибыл я в редакцию «Героического похода» и узнал:

– Сергей Владимирович убит!

Я едва устоял на ногах. Как убит?! Я спешил скорее добраться до Ухты, где дислоцировались политотдел и редакция, спешил увидеть Сережу и присоединиться к нему – и вот опоздал. Всего на пять дней!

Погиб Сережа вместе с писателем Борисом Левиным в окруженной противником 44‑й дивизии, прибывшей с территории освобожденных Западной Белоруссии и Западной Украины. На странице книги Сергея «Избранное» жена его Валя написала коротко: «Он любил вас, Женя!» И в словах этих для меня и гордость, и страшная душевная боль. Нет больше полного юмора, сильного, талантливого, молодого человека. Нет!

1968—1976


ИСЧЕЗАЮЩАЯ ГРАНЬ

Впервые мы встретились с Борисом Ивановичем Сатовским в 1949 году. Из ворот сборочного цеха медленно своим ходом выдвигалась на гусеницах исполинская по тем временам машина – скальный электрический экскаватор «СЭ‑3». Первую букву можно истолковать двояко – скальный или Сатовского, или же совместить оба понятия. То было на знаменитом уральском машиностроительном комбинате Уралмаш. Емкость ковша – три кубометра. Мне разрешили подняться в кабину машиниста. Я забрался туда по трапу и, взглянув вниз, через окошко увидел: по высоте над землей это напоминает вид из рубки эсминца.

– А где конструктор?

В группе взволнованных инженеров стоял высокий, худощавый, темноволосый, на редкость немногословный человек, совсем молодой, бывший машинист экскаваторов, только не советских, их еще не производили, а американских, «Марион» и «Бюсайрес», – Борис Иванович Сатовский.

Они обменялись с машинистом двумя-тремя фразами, понимая друг друга с полуслова. Машинист напомнил мне о прежней профессии Бориса Ивановича, и я вспомнил, как в 1931 году сам наблюдал за работой «Марионов» и «Бюсайресов» на Магнитострое и Кузнецкстрое, где наши инженеры и рабочие-строители нередко поражали иностранных консультантов остроумными решениями сложных задач, обходясь для подъема, скажем, колошника доменной печи без кранов, которых было тогда мало, а как-то иначе, проще.

– Прошлым летом американцы снова были у нас, – сказал Сатовский. – Я не преувеличиваю – хотели убедиться, что одних только скальных экскаваторов наш завод выпускает по триста в год. С того дня, как мы с вами познакомились, мы выпустили пять тысяч таких «Уральцев». Уникальной была когда-то машина, но давно стала серийной.

– А что же американцы, не могут?

– Как вам сказать. Инженеры там прекрасные, это известно. А вот массовый серийный выпуск им трудно наладить. И дело не в технике, а в особенностях американской экономики. Конкурентная борьба! Потому что машин много, но все они разнотипны. Разных фирм. И переводить их в серию им «невыгодно» и сложно. Впрочем, надо ли вам это объяснять. Это как с зажигалками. Во Франции их выпускают добротные, но лишь на один раз. Кончился газ, покупай новую! И фирме выгодно. Наши же мастера научились переделывать эти зажигалки на многоразовую заправку бутаном. По существу навсегда, пока зажигалка не выйдет из строя. Вот так и в Америке с экскаваторами, приблизительно, конечно.

...На этот раз я пришел к Борису Ивановичу не для разговора на темы чисто технические. Хотелось разобраться в особенностях работы конструктора, в буднях и в ее романтике, понять, как становятся конструкторами, как делают открытия сегодня, в век научно-технической революции.

– Ваше творчество... – начал было я, но Сатовский поморщился.

– Слишком высокопарно! Работа у нас хоть и сложная, но обыкновенная. У токарей тоже нередко бывают сложные задачи.

– Не согласен с вами. Ваш труд соседствует с научным.

– Не будем спорить.

Генеральный конструктор горнорудного и нефтебурового оборудования, доктор технических наук, дважды лауреат Государственной премии родился на юге, в Кутаиси. Отец его, агроном, заведовал казенными виноградниками. В 1936 году, будучи студентом, проходил практику на мелиорации кубанских плавней. Там в качестве помощника машиниста впервые взялся за штурвал «Бюсайреса» с ковшом в 0,57 кубометра. Его взяло за живое: вот бы начать создавать такие экскаваторы!

В Ленинграде участвовал молодой Борис в составлении одного из проектов, потом – Уралмаш, испытание первых его машин на Коунрадском медном руднике. Успех.

– Скажите, Борис Иванович, чувствуете ли вы при составлении проектов, что были когда-то машинистом?

– Разумеется. Сказывается во всем. Сидя над чертежом, ощущаешь себя за штурвалом экскаватора. Это очень помогает. Входишь в положение машиниста и решаешь, как создать ему максимум удобств в кабине. И вижу малейший узелок механизма, динамику всех процессов в движении корпуса экскаватора и его ковша. И узелок перестает быть неуловимым. Все это выражается в формулах. Это элементарно. Вот вы допытываетесь, сравнивая нашу работу с трудом композиторов, не приходит ли иногда верное решение во сне. Не знаю, может, так и случалось, не помню. Но вряд ли. Работа над проектами не может быть выполнена одним конструктором, только группой, где каждый решает свою часть проекта агрегата, а остальные – прочие узлы. Вы говорите, что всякий творящий, поэт ли, инженер ли, нуждается в уединении и тишине. У нас же – напротив, истина рождается в разговоре, иногда даже не имеющем отношения к проекту, но вдруг за какой-то пустяковой фразой по ассоциации приходит верное решение. Странно? Но это так.

Зачем же мы будем уповать на некое озарение, если сторонняя ассоциация вдруг приведет нас к точному результату? Могу посоветоваться для верности со старым моим другом, работающим. на «Коркугле», Владимиром Рудольфовичем Кубачеком. Вместе решили мы отказаться от расположенной на поворотной площадке лебедки, осуществляющей поворот рычага с ковшом. Та система была тяжелой и громоздкой.

Борис Иванович набросал на бумаге схему прежней кинетики. И я сразу заблудился в лабиринте приводов, передач, приспособлений, деталей.

– Понятно? Так вот, мы послали всю эту мешанину к черту. И придумали так называемый независимый привод. Так что наша работа – процесс непрерывный. Идеальных механизмов не существует. Все нуждаются в доработке, усовершенствовании. Мой приятель машинист Петр Ильич Быков, виртуозный мастер своего дела, предложил перекантовать тот первый трехкубовый экскаватор на работу с ковшом емкостью в пять кубометров. С несколькими конструктивными изменениями, незначительными, мы это осуществили. И Петр Ильич действовал, выполнив тем самым функции конструктора. Авторитет у него прочный, никто не вынуждал его взяться за изменение емкости ковша. Он сам это выполнил. А Семен Александрович Плеханов! А наши сборщики Максимов или Толя Ефимов! Не знаю, употребляют ли они в применении к себе это слово, но работают на совесть. Потому и становятся не только точными исполнителями, но и соавторами конструкторов.

– Да! Ну а как с озарением?

– Не знаю, может, в прошлые века композиторы Люлли или же Рамо, Роберт Шуман или Ференц Лист создавали свои симфонии и рапсодии под влиянием озарения. У нас это гораздо проще. Конечно, бывают и бессонные, изнуряющие ночи, когда не можешь решить задачу устройства какого-то узла машины, скажем – нефтебуровой установки.

Борис Иванович, человек в высшей степени трезвого ума, не любит романтизировать свою профессию. Потому и улыбается при упоминании озарения.

– Риск? Это вы опять из области лирики. Рискует ведь и ребенок, когда учится ходить. Но уже в три года не станет говорить о риске, тем более что и слова-то такого не знает. И слава богу, впрочем. Что служит гарантией правильно найденной конструкции? Видите ли, комбинат, выпускающий машины-колоссы, гигантские рельсо-балочные станы, драгляйны, не имеет возможности проверить свою конструкцию с помощью опытных образцов. Это же чудовищные массы металла, деталей, узлов, кто же нам позволит готовить опытные образцы!

...Борис Иванович странствует по стране не только по делам Уралмаша. Он страстный автомобилист. И вместе с женой каждое лето отправляется то в Москву, то к Черному морю, и я, вероятно, мог бы встретить его в 1952 году на строительстве Цимлянского гидроузла. Там, на Дону, в степи стальной великан вздымал груз земли и камней и отбрасывал их в отвал метрах в ста от себя. В ковш его можно было бы поместить целиком грузовой автомобиль или несколько легковых. Шагающие экскаваторы опираются корпусом на стальную круглую плиту и передвигаются на двух «башмаках», перенося тяжесть всего сооружения на «лапах», подобно тому, как ходит человек на костылях.

– Я видел, они красивы, ваши драгляйны. Верность, идеальность конструкции всегда порождают и ее внешнюю красоту. Конструктор убирает все торчащее, выпирающее, делая сооружение по-своему грациозным, хотя это слово вряд ли применимо к таким богатырям, как шагающие. Со стороны ваш драгляйн напоминает фрегат.

– С его вантами, парусностью остова – пожалуй, да. Однако меня радует другое. В новом варианте шагающего нам удалось увеличить ковш вдвое, а общую тяжесть машины только на одну седьмую.

– Поразительно. Что за остроумное решение вы нашли?

– Это долгий разговор. Нашли, и кончено.

– Как относятся к вашим машинам за рубежом?

– Покупают, и все. Не жалуются. Наши экскаваторы – во всех странах СЭВ, в Афганистане, Греции, Турции, были на сооружении Асуанской плотины, в Индии. Контрасты климата создают свои сложности. Где-то тропический зной, где-то высокая, абсолютная влажность, где-то жрут резину какие-то жуки, а все это надо учитывать. Такая работа.

Мы с Борисом Ивановичем не обмолвились о ликвидации противоположности между трудом физическим и умственным, но вот, перелистывая свои записи, я думаю, что так или иначе, прямо или косвенно мы говорили именно об этом. Машинисты-рабочие, конструкторы – в одном лице! Это и есть та самая ликвидация, что предсказывали Маркс и Ленин. И процесс этот развивается у нас стремительно.

Я был как-то в квартире Сатовского, расположенной в доме городка Уралмаша. Жена его и дети, уже взрослые, угощали меня пышными пирогами с капустой, грибами, сельдью. Пироги были такие мягкие, пухлые, что трудно было разрезать их, они сжимались, как тонкие эластичные пружины. Убранство квартиры – удобное, без роскоши. Прихожая полна автобаллонов, автоинструментов, бидонов из-под бензина...

– Счастливых творческих ясновидений, – сказал я при прощанье.

– Спасибо, – улыбнулся Борис Иванович, придвинув к себе бумаги с таинственными для меня формулами, схемами и чертежами.

1976


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю