Текст книги "Обыкновенная история в необыкновенной стране"
Автор книги: Евгенией Сомов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Я смотрю на карту города и пытаюсь представить, где теперь проходит кольцо блокады, и почему нет боев или просто немцы стоят и ждут, пока мы тут все вымрем. Последнее официальное сообщение по радио было об оставлении города Пушкин (Царское Село) 18 сентября, это уже 20 километров от нашего города. Двумя неделями позднее прошли слухи, что немецкие войска взяли Стрельну и окопались на Средней Рогатке, в двух километрах от наших Московских ворот.
К нашей бывшей домработнице Насте наведывается с фронта ее брат Иван. Последний раз в декабре он пришел с отекшим лицом и ногами. Солдаты сидят в блиндажах, получают по 450 граммов хлеба и суп с консервами, многие уже лежат в госпитале с обморожениями или с голодными отеками. В двухстах метрах немецкие блиндажи, они с печками, так как рядом лес, из труб все время идет дымок, их солдаты спят, раздевшись до белья, и оттуда доносятся звуки губных гармоник. Наши снайперы лежат в снегу и ждут, пока кто-либо не выскочит из блиндажа в туалет, выкопанный в стороне, бегут они в туалет иногда прямо в белье. Боев, конечно, никаких не ведется: некому воевать и нечем, патронов пять штук на брата. А вот почему противник не наступает, почему ждет?
А в городе тем временем начался мор. Уже в декабре можно было видеть вереницы саночек с завернутыми в одеяло покойниками. Сначала везли их еще на кладбища, но потом организовали морги, это просто дворы или рыночные площади, огороженные дощатым забором. Морозы, как назло, до сорока градусов. Бомбежки с воздуха прекратились, только слышна артиллерийская канонада, то в одном районе, то в другом.
Город замерз. Вмерзли в лед остановившиеся трамваи. У стен домов образовались огромные сугробы из слежавшегося снега, которые уже стали ржаво-желтыми от сливаемых в них нечистот. Иногда с краю таких сугробов можно было различить очертания трупа, завернутого в тряпки и припорошенного снегом: кто-то не смог довезти его до морга. Лишь по центру улицы протоптан узкий санный путь, по которому медленно движется вереница закутанных людей, трудно порой понять, кто женщина, а кто мужчина. Лица замотаны, только глаза видны. Лишь в магазине при хлебной раздаче лица разматываются, и тогда видно, что они покрыты копотью, совсем бледные, с торчащими скулами и безжизненно остановившимися глазами.
Многие дома на улицах горели, и их никто не тушил, так как воду доставить было невозможно. Это были пожары без пламени, какое-то тление, которое длилось много дней, пока дом не превращался в скелет. Лишь на некоторых углах улиц утром можно было видеть выстроившихся в ряд людей, это очередь за хлебом у магазина раздачи. Все окна такого магазина завалены мешками с песком и еще обшиты досками, совсем как блиндаж. Внутрь впускают маленькими партиями. А внутри тьма, горят две-три коптилки, за прилавком обычно два продавца и охранник, тоже закутанные в шубы. Хлеба нигде не видно – он спрятан под прилавком в особых ящиках. Один продавец режет буханки на куски, приблизительно соответствующие пайку, и передает их уже главному продавцу. Резать хлеб не просто – он как глина мягкий и водянисто-липкий. Продавец, обычно женщина, берет сначала хлебную карточку, отрезает талон, кладет его рядом, потом уже взвешивает кусок хлеба на точных гастрономических весах и передает покупателю, который завертывает его сначала в газету, затем в полотенце и кладет за пазуху на грудь. Примерно так же отвешивается и крупа, один раз в десять дней. Отрезанные хлебные талоны хранятся в магазине в железных сейфах – продавец отвечает за них своей жизнью. В магазине царит гробовая тишина. Говорить не о чем. Иногда в магазине люди падают в голодный обморок – вид хлеба вызывает шок. Если падают в магазине, то еще люди как-то реагируют, помогают прийти в себя. А вот если упадет на улице, то только наклоняются, чтобы спросить, где живет, если по дороге, то, возможно, сжалятся – позовут родных спасать его, если нет, то так пройдут. Ведь каждый чувствует, что и сам вот-вот упадет. Упал – конец!
Ах, господа, а знаете ли вы, что испытывает долго голодающий человек? Ведь это совсем другое чувство, не сравнимое с тем, как если бы вы случайно весь день ничего не ели. Первые две недели голода вы просто раздражены и активно ищете, что бы такое съесть. Но потом вы чувствуете, что нечто злое и опасное поселилось внутри вас, оно сжимает ваши внутренности, опустошает мозг, лишая его всякой другой мысли, кроме как о еде, и холодит каким-то страхом вашу душу. Дальше – больше. Начинают болеть суставы, кровоточить десны. Кожа становится сухой и покрывается чешуей. Проходит еще время, и, наконец, отчаяние сменяется безразличием, панический страх умереть – спокойным созерцанием своего конца. Чувство одиночества и безысходности. Все больше отекает лицо. Затем вы замечаете, как отекают и ноги: опухоль ползет все выше к коленям, и вы как бы перестаете ощущать свои ноги, они чужие, не ваши, и очень-очень тяжелые. Через месяц голодания отеки с лица спадают, и вы себя не узнаете: скулы торчат, губы не смыкаются и за ними постоянно видны зубы. Однако хотя вы и потеряли уже половину вашего веса, оставшийся вес вдруг начинает давить на вас. Каждое движение – тяжелая работа. Вам хочется просто лечь и лежать, но при этом вы все время видите какие-то картины из вашей прошлой жизни, чаще всего картины детства. Чувство голода постепенно покидает вас, и вам единственно чего хочется, так это тепла. Тепла, чтобы действительно уснуть, так как вы не спите, а только грезите. Наконец, вы чувствуете, что само дыхание для вас уже тяжелая работа, словно какой-то груз навалился на вашу грудь. Это Царь-Голод, как говорят в народе, он обнимает вас. Вам очень недолго осталось.
По городу ходят слухи, что Ладожское озеро уже замерзло и что через него есть возможность выйти из блокады на континент. Руководители города уже вывезли свои семьи, выехали и специалисты оборонных предприятий. 25 декабря мама пришла с хлебной раздачи с повеселевшим лицом: оказалось, что увеличили паек хлеба. Теперь рабочие получают на 100 граммов больше, а остальные на 75. Итак, теперь 350+200+200. Но хлеб состоит наполовину из целлюлозы. За метод выпечки такого хлеба главный технолог хлебозавода получил орден Ленина. Спасет ли теперь эта новая норма людей, ведь уже 35 дней, как все население жило по нормам хлеба 250 и 125. Эти 35 дней подорвали саму основу жизни, в городе начался массовый мор. И хотя потом почти каждый месяц хлебный паек возрастал на 100 граммов, смертельный удар был нанесен, и на 1-е февраля 1942 года, по официальной статистике, в городе умирало ежедневно от 30 до 40 тысяч человек. Сложите эти 40 тысяч тел огромным штабелем и представьте себе 100 таких штабелей, которые образовались за январь, февраль и март. Было ли когда-нибудь в истории человечества такое, чтобы за сто дней вымерло почти 3 миллиона человек!
Горы замерзших трупов возвышались за заборами моргов почти в каждом квартале, вывозить их за город было не на чем. Один из таких моргов, во дворе Дерябкина рынка, был и около нас. Железная его ограда была вначале прикрыта фанерными листами, но потом, когда гора трупов в штабеле выросла на много метров выше забора, листы этой фанеры пошли на растопку костра охранника, стоявшего у ворот и наблюдавшего, чтобы привозимые на саночках трупы не оставлялись рядом со штабелем, а заносились или забрасывались на его вершину. Ведь трупы умерших от голода весят не более 30 килограммов. Когда их забрасывали туда наверх, часто покрывала слетали, так что многие трупы были голыми, и можно было заметить, что они почти прозрачные. Их широко открытые, замершие глаза запомнились мне. Иногда около морга образовывалась очередь из саночек с трупами, тогда принимался за работу и сам охранник. Он брал труп с одного конца, родственник с другого, раскачивали и… царство ему небесное… взлетал он на вершину. Вид трупа уже не вызывал ни сожаления, ни любопытства, каждый знал, что он сам уже почти труп.
Лишь в конце февраля, когда уже с той стороны Ладожского озера в город пришли автомашины со здоровыми дружинниками, морги стали постепенно разгружать: трупы нагружались в кузова автомашин и вывозились за город, где ими заполнялись старые окопы и противовоздушные укрытия. Многие люди умирали прямо на улицах и оставались там лежать. Помню, как я не смог утром открыть наружную дверь парадной лестницы. Толкаю, а она не шевелится. Когда я приналег и вышел, там снаружи оказался труп человека, который, видимо, дошел уже до дома, но сил не хватило открыть дверь.
Официальных статистических данных об умерших в городе, конечно, никто не сообщал. Даже после войны, спустя двадцать лет, эти данные так и не появлялись в печати, лишь вскользь писалось о «десятках тысяч». Затем в каждой новой книге о блокаде указывались какие-то данные, которые с каждым годом все увеличивались. Сначала 500 тысяч, затем 1 200 тысяч, потом уже 1 800 тысяч. И вот только после падения советского режима появилась новая цифра жертв – 2 200 тысяч. Ну что же, поживем и подождем, что дальше объявят, ведь некоторые архивы до сих пор остаются недоступны.
Этот страх объявить правду о трагедии, видимо, был продиктован тем, что партийные власти чувствовали, что они тоже виноваты в этой массовой гибели людей. Правда о том, вывозились ли запасы продовольствия из города перед началом блокады, продолжает держаться в секрете. Я от военных слышал, что город «подготовили к сдаче противнику» – вывезли сокровища Эрмитажа, ценные издания книг, уникальное заводское оборудование, запасы золота. Вряд ли эта подготовка не коснулась запасов продовольствия.
У меня в классе был товарищ, Олег Генессен, его дядя был директором крупного склада в городе. Олег был евреем, и он выехал с семьей из города в тыл еще в конце сентября. Но еще в начале сентября он как-то подошел ко мне на перемене и шепчет угрожающе на ухо: «Город решили сдать, мы уезжаем. Никому этого не говори», а затем и еще: «Со складов дяди по ночам грузят в вагоны консервированные продукты и увозят на Восток!». Кто и когда раскроет теперь эту тайну – врал ли Олег? Ведь главные свидетели блокады, руководители Горкома и Горисполкома, Попков, Кузнецов, Андрианов, Капустин и другие были после войны расстреляны по так называемому «ленинградскому делу». Инициатором этой расправы был А. Жданов, первый секретарь Ленинградского обкома ВКПб, который во время блокады предпочитал быть при Сталине, в Кремле.
Почти сорок лет спустя я случайно разговорился с пожилой женщиной, машинисткой сочинской Государственной филармонии. Она, дочь чекиста, еще молодой девушкой работала секретарем-машинисткой в Ленинградском обкоме партии во время блокады. У дверей ее комнаты в Смольном постоянно стоял охранник, так как она печатала совершенно секретные документы, даже копировальная бумага сразу уничтожалась. Ей иногда приходилось печатать прямо под диктовку самих Жданова, Жукова, Попкова. Но говорить с ней было трудно, «сталинская закалка» сохранилась даже сорок лет спустя. Выслушав мой вопрос, она прищуривала глаза и отвечала: «А об этом я не имею право рассказывать!». Но для истории, как последняя свидетельница! Оказалось, что для истории немножко можно. Так вот, между назначенным во время блокады командующим Ленинградским фронтом маршалом Жуковым и Ждановым вспыхивали жаркие споры, они кричали друг на друга, обвиняли друг друга в ситуации, возникшей в городе. «Кто дал приказ подготавливать город к сдаче?! Кто должен отвечать теперь за людей?!» – кричал Жуков. Вскоре Жданов покинул Смольный и уехал жить в Москву. Видимо, подальше от ответственности.
Не те ли самые вывезенные осенью из города продукты в марте месяце по льду Ладожского озера ввозились обратно в голодный и уже вымерший Ленинград?
Мама становилась все слабее, по вечерам она со страхом смотрела на свои отекшие ноги, качала головой и говорила: «Что-то будет?.»..
В это время мы узнали, что в квартиру к бабушке, которая жила вместе со своей средней дочерью Эльзой и ее мужем Сергеем Ивановичем на Гребецкой улице, переехала семья ее младшей дочери с мужем Владимиром Федоровичем Геллером, известным в городе архитектором, и двумя детьми, моими двоюродными братьями Борисом и Андреем. Посоветовавшись, мама тоже решила вместе с нами переехать в квартиру к бабушке. Как потом оказалось, это было великое решение. Мы закрыли на два замка нашу квартиру на Лахтинской улице и с небольшим скарбом на двух саночках переехали.
Итак, в трех комнатах, одна из которых была холодной и не использовалась, составилась община родственников: три семьи – семь взрослых и четверо детей. Главным авторитетом была бабушка. Она говорила всегда тихим голосом, но то, что она сказала, было законом для всех. Споров не возникало.
Жизнь пошла в определенном ритме. Обязанности были распределены. Утром все одновременно вставали, кроме бабушки и Сергея Ивановича, для которых делалось исключение.
Открывались форточки, и все комнаты проветривались. Тем временем все по очереди умывались в холодной комнате над ведром, и каждый принимался за свои обязанности. Одни шли за хлебом, другие с саночками выносили нечистоты и ехали за водой с ведрами на реку. Примерно к 10 часам все собирались вместе, растапливали буржуйку, маленькую железную печку с железными трубами, вставленными в камин. Закипал большой чайник с какой-нибудь заваркой, придававшей цвет. Затем на аптекарских весах с точностью до грамма делился хлеб, и каждый получал сразу свой дневной паек. Этот паек разрезался еще на три части, и каждая часть еще на тоненькие почти листочки, которые подсушивались на железной трубе буржуйки. Начинался завтрак: горячая вода и три листочка хлеба. Чай пили долго. Затем все, что могло напоминать о еде, убиралось в буфет, и всякие разговоры о еде строго запрещались. После чая каждый начинал заниматься, чем он хотел. Дядя Володя (В. Ф. Геллер) и Сергей Иванович обычно что-то читали, мама и тетя Эльза вязали шерстяные вещи для нас из пряжи старых свитеров, мы, дети, рассматривали картинки в старинных книгах или что-то рисовали. Иногда дядя Володя сажал своих детей заниматься по школьным учебникам, а тем временем Маечка, моя сестра, конечно же, читала романы. Надежда не оставляла нас, хотя мы слабели с каждым днем.
Обед мог состоять только из того самого супа, который варился из двух-трех ложек крупы, еще выдаваемой по карточкам. Снова все садились за стол, из буфета доставался хлеб, и процедура еды повторялась. И хотя после такого обеда чувство голода оставалось таким же, но сама процедура и теплый суп создавали ощущение нормальной жизни, а значит, и вселяли надежду.
Полярная петербургская ночь приходила рано, уже к четырем часам в комнатах наступал мрак, и зажигались на столах каждой семьи коптилки: читать становилось невозможно, начинались разговоры. Сергей Иванович слушал в это время радио, взрослые часто раскладывали пасьянсы. Наконец, приходило время последнего чаепития, а с ним и исчезала последняя треть хлебного пайка.
Все ложились спать. Ночь – трудное время для голодающего человека, время тяжелых дум. В каждой комнате долго еще слышалось перешептывание. В ногах моего диванчика за ширмой спали тетя Эльза и Сергей Иванович:
– Отеки не сходят? Ты посмотрел?
– Нет, не сходят.
– Больше ты не положишь ни крупинки соли на хлеб!
Однажды утром за завтраком Сергей Иванович заявил всем, что ему пришла в голову одна «великая идея», как можно раздобыть муку. На это тетя Эльза сразу же возразила: «Сережа! Не говори глупости. Следи за собой, не распускайся». Но Сергей Иванович был неумолим, он принес из кухни для чего-то два огромных ножа, взял из прихожей раскладную лестницу и направился в холодную большую комнату в конце коридора. Через несколько минут мы услышали через стену, как что-то с грохотом там упало. Вошли, видим, что Сергей Иванович упал вместе с лестницей и лежит на полу. Мы бросились поднимать его, а он улыбается и показывает на огромный пласт оторванных со стены обоев: «Там мука! Я же говорил, я знал!». И действительно, «там» оказалась мука. Поскольку в советское время купить настоящий обойный клей было не всегда возможно, клей делался из картофельной или ржаной муки. Эта-то мука и оказалась на обратной стороне обойных листов, которые были тут же сорваны со стен и тщательно оскоблены. Муки оказался почти килограмм! И хотя суп из нее пах чем-то химическим и в нем плавали обрывки обоев – это были настоящие калории! И все мы дня три-четыре питались этими обоями.
Но это была не единственная гениальная идея Сергея Ивановича, вскоре появилась и другая, правда, она касалась только его одного. Однажды утром он шепотом обратился к нам, детям, с просьбой помочь ему отодвинуть от стены большой буфет. Мы в полном недоумении стали помогать, хотя на этот раз и нам показалось, что он точно сошел с ума от голода. Но оказалось совсем наоборот.
В мирное, довоенное время Сергей Иванович покуривал, хотя тетя Эльза, считая его сердечником, запрещала ему курить и строго за этим следила. Но Сергей Иванович все-таки курил; курил, когда все уходили из дома. Но бывало и так, что тетя Эльза или бабушка возвращались неожиданно домой как раз в момент совершаемого им «преступления», и тогда ему ничего не оставалось делать, как выбрасывать недокуренную папиросу за буфет. Вот теперь-то он и вспомнил об этом! И действительно, когда мы отодвинули этот буфет, за ним оказался настоящий склад – десятки недокуренных отличных папирос! Тут тетя Эльза была уже бессильна, хотя она и восклицала: «Он меня обманывал!».
Все это богатство было собрано, табак из каждой папиросы извлечен пинцетом, перенесен в новые гильзы, и старинная серебряная папиросница, наполненная настоящими папиросами, оказалась в кармане Сергея Ивановича. Для него началась как бы новая жизнь. Теперь он после чая располагался, совсем как бывало, в кресле у окна, брал прошлогоднюю газету мирного времени, с наслаждением закуривал папиросу и в прекрасном расположении духа иногда обращался к окружающим: «А знаете, ведь в Малом был тоже поставлен балет „Красный мак“, а я этого и не знал!». Но «мирная жизнь» продолжалась недолго, папиросы кончились.
О еде запрещалось разговаривать, чтобы не терзать души окружающих. Но однажды маме попалась под руку старинная кулинарная книга Елены Молоховец «Советы молодым хозяйкам», и эта книга стала ходить по рукам. То Маечка ее почитает, то я, то кто-то еще возьмет. Читаешь ее, и судороги в желудке начинаются. Например, после такой тирады: «Грибную начинку для блинов лучше всего сначала поджарить на сливочном масле, но только при закрытой крышке, чтобы аромат грибов не ушел. Затем ее, еще горячую, быстро-быстро завернуть в теплые еще блины и подавать на стол под сметанным соусом». На книгу образовалась очередь, все читали ее молча, как подпольную литературу. Но, наконец, она попала в руки Сергею Ивановичу. Он читает ее с широко раскрытыми глазами, расположившись в кресле, и вдруг громко при всех говорит:
– Эльза, ну ты подумай, что тут написано: «…после двухчасовой варки говядину вместе с костью вынуть из бульона и выбросить, а бульон процедить, влить в него сырое яйцо, и когда оно свернется, отловить ситом белок и выбросить». Ты подумай, так прямо и написано: и говядину, и яйцо просто выкинуть!
И в этот момент перед Сергеем Ивановичем вдруг выросла бабушка:
– Сейчас же отдайте мне эту книгу! И больше никто ее здесь не получит!
Книга исчезла навсегда, а с ней и «грибная начинка к еще, теплым блинам».
О том, что в городе уже ели человеческое мясо, слухи ходили давно, но никто в это как-то не верил. Однажды нам рассказали страшную историю. Одна молодая лаборантка института, где работала мама, пошла навестить свою тетю и застала там такую картину: муж тети что-то варит в котле на плите и по всей квартире разносится запах мясного бульона. В спальне она обнаруживает большой свернутый ковер, в котором оказался труп ее тети со вспоротым животом: в котле муж варил куски печени. Он повернул свое обезумевшее от голода лицо: «Она умерла вчера».
Однако всем этим слухам мы все-таки как-то не доверяли, хотя все время наталкивались на новые доказательства. Например, на рыночной толкучке можно было видеть очень странные куски замороженного розового мяса, которое меняли на хлеб. Однажды я и сам увидел, как продают такой кусок и просят очень немного хлеба. Слышу разговор: «А что это у тебя, батя, за мясо?». Отвечает: «Кролик. В подвале разводим». А кто-то сзади добавляет: «Кролик, который говорить и читать умел!».
Но все-таки полностью сомнения у меня исчезли, когда я увидел у забора труп человека, почти без одежды, у которого обе ягодичные мышцы были вырезаны! Меня охватил такой ужас, что я и вечером не мог заснуть: как закрою глаза, вижу этот труп.
Владимир Федорович Геллер, отец моих двоюродных братьев, был известным в стране коллекционером почтовых марок. Особенно полной считалась его коллекция русских марок. Хранились они в роскошных альбомах, в которых он то и дело что-то переставлял, работая с пинцетом и лупой. Я тоже, как и многие школьники того времени, собирал марки, хотя значения этому особого не придавал, да и хранились они у меня не в альбоме, а просто в конвертах. В блокадную зиму, смотря на дядю Володю, я тоже потянулся к своим маркам, стал приводить их в порядок. Однажды ко мне подсел и дядя, стал мне помогать и рассказывать о марках, да так, что у меня тоже загорелся интерес к ним. У дяди были прекрасные каталоги марок, в них рассказывалось все о каждой марке, и я смог там найти и рисунки своих марок с ценами во французских франках. Оказалось, что и у меня есть ценные марки. Интерес к маркам у меня перешел в страсть.
Как-то раз шел я через толкучку и увидел старичка интеллигентного вида со стопкой антикварных книг, а среди них каталог марок на русском языке. «Сколько?» – «Двести граммов хлеба». В феврале это был дневной паек. Душа моя впала в смятение. Что делать? Пойти на смертный риск однодневной голодовки – это казалось невероятным, я ведь уже еле ходил. Но страсть к маркам шептала другое: «Выдержишь, зато русский каталог». Долго стоял я, переживая эту борьбу, но, наконец, подошел к старику: «Завтра утром приходите – я принесу хлеб».
Пришел домой, вечером делал только вид, что ем хлеб, на самом же деле спрятал его на утро. Утренний же кусок в 200 граммов завернул в газету и понес на толкучку к старику. Каталог был у меня в руках! Он мой. В обед и ужин я опять ничего не ел и всех обманывал. На следующее утро я почувствовал, что с трудом могу подняться и пойти мыть лицо, но новый паек уже подоспел. Разложил, наконец, на столе я свои марки, сижу, все о них читаю. Подходит мама: «Откуда у тебя этот каталог?». Я глупо вру: «Вчера на финский нож выменял». На всю жизнь запомнил я этот случай, он показал мне, что, действительно, «не хлебом единым жив человек!».