Текст книги "Обыкновенная история в необыкновенной стране"
Автор книги: Евгенией Сомов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
Факт хищения актов из секретного сейфа был зафиксирован в протоколе. Мостовой знал, что вырвись Седых из этого капкана, он будет подло мстить.
– Вы свободны, старший лейтенант Седых!
Наутро из центрального госпиталя примчался сам Донченко. Убежал от врачей. Он уже знал обо всем.
– Линкевич, – радостно зовет он, – иди сюда и составляй срочную бумагу в Управление. Вызываем следственную бригаду!
Но главного еще Донченко не знал. В кабинет вошел Мостовой, бережно достал и молча положил перед своим начальником бумагу. Это было разрешение Республиканского управления из Алма-Аты на производство взрывов. А в конце было добавлено: «Под личную ответственность начальника отделения Донченко». Слово «личную» было подчеркнуто красным карандашом. Полковник торжествовал. Это победа! Прежде всего, он пошел в общий барак и извлек оттуда инженера Беспалова. Тот оказался цел и невредим. На своем фаэтоне Донченко отвез его обратно в домик, созвал все руководство строительством и открыл заседание.
Инженер снова стал отращивать бороду.
В единственный выходной день в неделе, когда все бригады оставались в бараках и их по очереди выводили в баню, измученные и голодные люди, как правило, спали весь день на нарах в нижнем белье, а остальные вещи отдавали в просушку. Только в одном углу барака, на верхних нарах было оживленно, там расположилось блатное «кодло», то есть избранное общество блатных: им вместе было уютнее. То они начинали играть в карты, которые мастерски изготовляли сами, то парами прохаживались по проходу в длинных носках и знаменитых блатных тапочках, которые шили им «малолетки», или начинали грустно петь под гитару. Чаще всего все это заканчивалось ссорами и разборками, которые в нашем лагере до крови не доходили: страх перед возвращением в северные лагеря был велик. Говорить, или «ботать», старались они «по фене», то есть на блатном жаргоне. Но «фению» – именно так произносили это слово в прежние времена – толком уже не знали. Как мне жаловался однажды старый вор: «Шпана покурочила нашу фению», дескать, городские хулиганы начали говорить на ней и извратили ее.
В годы советской власти было принято считать, что в лагерях, колониях, тюрьмах бывшие уголовники успешно перевоспитываются в настоящих сознательных граждан. На самом деле, за редким исключением, это было не так.
Начинающих воров нередко приговаривали к небольшим срокам, да и то часто условно. Для некоторых короткое пребывание в лагере было своего рода передышкой от постоянной беготни. Тут вор встречался со своей братвой и неплохо проводил время, его воспитывала КВЧ[15]15
КВЧ – Культурно-воспитательная часть.
[Закрыть], учили писать и читать, показывали фильмы, привлекали к самодеятельности и обучали какой-нибудь профессии. Что касается профессии, то настоящий вор, конечно, свою воровскую ни на какую другую менять не хотел.
Тут и создавалась эта самая фения, или феня, – жаргон, который не должен быть понятен окружающим: например, один вор говорит другому: «Сними лопатник и пусти на пропуль!» – это должно обозначать: «Вытащи у него бумажник и передай через своих рядом стоящих по цепочке». Конечно, в основе этой фени продолжали оставаться и выражения из жаргона царских времен, который состоял из многих иностранных слов: например, «атанде», «шухер» (тревога), «вассер» (опасность). Согласно старой фении, вор никогда не назывался «вором», а только «человеком», во множественном лице – «люди». «Вор» было словом оскорбительным, ведь в старой Руси это слово выжигали на лбу каторжников. И в старой блатной песне, рассказывающей о суде, это слово остается ругательным:
«Вот выходит прокурор, прокурор,
По лицу он чистый вор, чистый вор!».
В царское время в блатную касту вообще входили только карманные воры высокого класса, те, которые появлялись в обществе на балах, в отелях, в купе вагонов поездов. Часто они носили даже котелки, пенсне, иногда и фраки. Никаких грабежей и насилия. Назывались они «щипачи», только эта элита была «в законе», то есть признавалась воровским сообществом полноправными членами, все остальные воры были для них «бандитами». Уже в советское время эта структура сломалась: в элиту попали или причислили себя к ней все грабители периода разрухи, а также воришки, выращенные в советских трудовых колониях. Постепенно воры в смокингах исчезли, новая «братва» их не хотела признавать: одновременно с Октябрьским переворотом произошел и переворот в блатном мире России. Мне приходилось, уже будучи лекарем, сталкиваться с остатками этой догорающей элиты. Один старик заключенный, работавший теперь на складе, был из таких. Он воровал только в двух гостиницах Петербурга – в «Англетере» и «Астории».
Показал мне свою фотографию тех времен, где он в смокинге с белой хризантемой на лацкане. «Разве теперь это люди! Это же мужики-грабители, – восклицал он и сплевывал, – они и бутылку шампанского правильно открыть не смогут!»
Уже в тридцатые годы к «законным» стали себя причислять вообще все грабители, за исключением может быть «колхозных воров», то есть помимо «щипачей», и «скокари» (квартирные), «майданщики» (вокзальные), «медвежатники» (банковские), а уже в сороковые годы так и просто бандиты. Слово «вор» стало уже почетным, в «фению» проникли новые слова из бандитского и цыганского лексикона, например, «Мариана» (девушка), «дать дуба» (умереть), «качать права» (требовать, доказывать), «кначить» (выпрашивать), «бацать» (танцевать), «тухта» (фальшивка, брак) и другие. Эта каста перестала быть «интеллигентной», насилие стало ее главным методом. Интеллигентные «щипачи» из столиц попали к ним под подозрение, их присутствие в бараке унижало новую «братву». Изменились и законы, теперь уже вор мог работать на общих работах, раньше он не имел права даже лопату и в руки брать. Стало возможным быть бригадиром, если в твоей бригаде «кантуются» (то есть бездельничают) два-три блатных. Раньше же такого бригадира сразу же за это «ссучивали», то есть лишали воровских прав.
В нашем КАРЛАГе не было засилья блатных, сюда они попадали с воли с маленькими сроками или прибывали из дальних лагерей, с лесоповала, как инвалиды, часто «саморубы» с отрубленными пальцами, а то и кистями рук. Ближайший от нас город, Караганда, состоял наполовину из ссыльных, но не был средой для воровского мира. Нашим блатным было трудно выяснять, кто из них в «законе», а кто «самозванец». Все время возникали разборки, однако не доходящие до больших конфликтов. То и дело кого-то из них «разблачивали» (не разоблачали, а «разблачивали»), то есть определяли, что это «самозванец», и отбирали все его «вольные вещи», аксессуары блатных: кепочку с маленьким козырьком, шелковую подушечку, жилетку, белую рубашку, ну а если повезет, то и хромовые сапоги на тонкой подошве. Мне рассказывали, что в соседнем бараке таких «самозванцев» определили слишком много, так что их число превысило число остальных блатных. Этот цирк с выяснением прав происходил постоянно, шла все время борьба за «авторитеты». Денег больших у них не водилось, да и что такое деньги во время войны. Играли на вольные вещички в «буру» и «штосе». Как у них в песне пелось:
В «буру» и «штосе» я не играю
И карты я в руки не беру,
Тебя, моя крошка, вспоминаю,
Ах, милую, ах, нежную мою…
Было очевидно, что многие из них – «самозванцы», а то и еще хуже – «суки». Выяснение шло каждый вечер:
– Толик, – ядовито вопрошал один. – А ты в Каргопольлаге знал «Толстика»?.. «А Мишаню Косого?»… А вот ведь интересно-то, в Каргополе тоже такой же «Толик Рыжий» до меня был, так он ведь в суках ходил… – И начиналось…
Если приходил новый этап, то многие «цветные» уже стояли недалеко от вахты и просматривали, кто из новых блатных приехал. Могут ведь приехать и такие, что этим и бежать будет некуда. Так уже и случалось, что после этапа два наших «законных» уже оказывались на вахте, прося защиты и перевода их в другую зону. Оказывалось, что они были ссученными ворами.
Я много наслышался о «святых законах», которые были крепки до 30-х годов, да, мол, вот теперь все пошло кувырком. На самом же деле в этой среде есть только один закон – закон страха одного перед другим. Лишь только этот страх заставляет их выплачивать карточный долг. Хотя фраерам его часто не выплачивали: «Подождешь, мужик, сейчас нет». Взаимная озлобленность и подозрительность царила во всем. «Закон о святой пайке» тоже есть блеф. Если нет рядом других воров, так он спокойно отбирает последние пайки хлеба у работяг: «Делиться, батя, надо!». Если же видит, что появились сильные и смелые работяги, то сразу стихает и жмется в угол: «Я вас не обижу, мужики!».
Да и вообще, кто присваивает им это «рыцарское» звание «вор в законе», как не они себе сами. Если сколотили группу бывшие хулиганы, накололи себе на груди и руках: «Не забуду мать родную», то и объявили себя в «законе». Кто ведет на них картотеку? Все решается силой, авторитет в силе, как в стае волков. Один на другого давит и загнать в угол хочет, если может.
Вначале у нас в бараке роль «пахана» взял на себя Володька-Ключ – огромный детина с одутловатым лицом и глазами-щелочками. Его вроде бы «люди» на Карабасе знали еще «по воле в Ростове». Он только один получил право у всей этой своры не работать в забое, он кантовался у своего бригадира, стоял у костра и ветки подкидывал. Остальные все вкалывали, то есть работали. Работа изматывала не только нас, но и блатных, только по выходным они приходили в себя, начинали играть или петь, а то и танцевать.
– Комар! Сбацай! Просим все тебя… – призывал Ключ.
Выходил в проход Саша-Комар, молодой полуцыган, натягивал свои хромовые сапожки со специально для танца наклеенной подошвой и начинал сначала прохаживаться, как бы собираясь, настраиваясь. Затем застывал и принимался медленно, нехотя пощелкивать по полу. А потом и трели пошли. Самым трудным «степом» считался вальс, там нужны повороты.
Цыгане не могли быть «ворами в законе», хотя воровство и было их действительной профессией. Но они, как и воры других народностей Азии, относились к «полуцветным», и большинство из них почему-то получали кличку «Юрок». К ним «законные» были снисходительны, не препятствовали их промыслу, но заставляли прислуживать. Вообще же, все работяги из Азии назывались просто – «зверь». Расовые законы у блатных – вещь святая!
Вечером, когда становилось в бараке темно, начинала звучать гитара, и кто-либо немного фальшиво напевал слегка переиначенные слова старого романса:
Мы ушли от проклятой неволи,
Перестань, моя крошка, рыдать,
Нас не выдадут верные кони,
Вороных уж теперь не догнать!
Внизу под моими нарами я заметил пожилого человека с седой щетиной на голове и с большими остановившимися глазами.
– Фаворский, – как-то странно, по фамилии, представился он.
Сразу вспомнился знаменитый русский химик, а также известный уже в советское время график В. А. Фаворский. Оказалось, что он родственник и того, и другого и тоже химик, работавший в двадцатые годы в Германии, за что, видимо, его и посадили. На плотину его не выгоняли, он был в инвалидной бригаде, которая чистила туалеты на улице и убирала в зоне. Я заметил, что каждый выходной он бережно доставал из мешочка под головой какую-то книгу, уходил в угол к окну и там, сидя на пожарном ящике с песком, погружался в чтение. Библия? Нет, оказалось, это был «Декамерон» Боккаччо. Вообще-то, книг в бараке ни у кого не было – не до книг! Но эта склонившаяся над новеллами итальянского Возрождения фигура напоминала что-то мирное и домашнее, с чем было уже давно покончено.
Однажды поздно вечером сосед по нарам попросил его рассказать, что он там читает. После неоднократных отказов и повторных просьб, вдруг я сверху услышал, как полился плавный и выразительный рассказ. Говорил Фаворский негромко, но художественно, видно было, что это человек большой культуры. Когда он окончил, то оказалось, что в проходе около нар скопились работяги, пара цветных и напряженно слушали.
– Батя! Тебя Ключ зовет, он тоже хочет послушать. Пойдем к нему наверх. Вот он тебе сахарок и хлеб прислал.
Так Фаворский оказался в гостиной у короля, в блатном углу на нарах, среди разбросанных шелковых подушечек. Я услышал, что он начал пересказывать новеллу Проспера Мериме «Кармен». Сначала тихо и бесстрастно, но потом, когда он ощутил всеобщее внимание, голос его стал крепче и он даже принялся жестикулировать. Весь блатной мир барака собрался вокруг него и молча слушал. Лишь только в самых драматических местах возникали реплики, например, в сцене, когда Кармен соблазняет офицера Хозе: «Чинно клюет легавого!» – что должно было обозначать «умело соблазняет полицейского».
А в финальной сцене, когда он закалывает ее, и сам Ключ не выдержал:
– Ну что ж она, падла, сама-то нарывалась!
Теперь уже сразу после рабочего дня блатные отправляли к Фаворскому посланника с гостинцем и с нетерпением ждали концерта. Меня поражало, сколько литературных драматических сюжетов во всех подробностях хранилось в голове этого незаметного человека, вдруг ставшего кумиром всего барака. Некоторые его рассказы были слишком длинны для одного вечера, и он, как Шахерезада, доходил до драматического места и вдруг сообщал, что продолжение последует завтра. Блатные называли его рассказы «романами», с ударением на «о».
Однажды в «репертуаре» шла «Дама с камелиями» Александра Дюма. Как это часто бывает у жестоких людей, блатные были очень чувствительны к мелодрамам. Даже Ключ то и дело с воплем ударял кулаком по нарам, когда отец Альфреда Жермон уговаривал Виолетту оставить его сына: «Ну, гад! Ну, поди же ты, сука какая!». Лица блатных на время преображались, в них сквозило что-то детское: ведь и они были же когда-то Детьми! В финальной сцене с умирающей Виолеттой Фаворский перешел на шепот, и Ключ снова не выдержал: «Скажи, батя, сразу – она, что, дуба даст?».
Еще через три недели стало видно, что Фаворский иссякает, он уже пересказал «Графа Монте-Кристо» и перешел к «Анне Карениной». Рассказывать он стал только по выходным, а потом и совсем, сославшись на больное горло, перестал. О нем вроде бы и забыли. И теперь снова, как и прежде, по выходным, его можно было видеть у окна с «Декамероном» в руках. Блатные начали ревновать:
– Батя, что же это ты книгу читаешь, а нам ее не рассказываешь, – уже язвили вокруг него.
Прошло еще несколько дней.
Никогда не следует заблуждаться относительно «законов великодушия и благородства» блатного мира. В один прекрасный день книга Фаворского исчезла из мешочка, хранящегося под головой. Старик Фаворский униженно стоял в проходе у блатного угла и просил Ключа ее отдать.
– Так ты же ее уже прочел – теперь мы читаем! – под злорадный хохот своей своры сострил Ключ. И тут же один из «шестерок» показал пачку оторванных страниц и начал скручивать махорочную сигаретку.
– Уж ты извини нас, батя, – деланно стал кривляться Ключ, – я вот тебе и поклонюсь… – начал он свою клоунаду под общий хохот. – А теперь скорей-ка иди отсюда! – прошипел он.
Но Фаворский присел тут же внизу на краешке нар, согнулся, положил голову на ладони, и все тело его начало вздрагивать. Он рыдал, рыдал от унижения.
А ведь предупреждал его, что никакого «закона» у блатных нет, кроме одного: «Ты умри сегодня, а я завтра!».
На воротах вахты в нашей зоне, на морозном ветру, трепыхалась красная истрепанная лента плаката: «Только через честный труд ты сможешь войти в семью трудящихся!»
Но входить в эту семью было очень трудно. Ни один человек не мог выполнять норму несколько дней подряд, как бы крепок и тренирован он ни был. Выработка его начинала снижаться, а с ней и норма хлеба, возникал дьявольский круг: норма снижает питание, а затем питание норму. Блатные хорошо этот «круг» знали, они переделали известный афоризм Фридриха Энгельса, и теперь он звучал так:
«Труд тебя породил – труд тебя и погубит!»
Морозы, несмотря на приближающуюся весну, все крепчали. Мои руки в обмотках постепенно превратились в две клешни с огрубевшей, потрескавшейся кожей. Не помогал и солидол, банки с которым для смазывания осей тачек находились в бригаде. Норму выполнять нам уже больше никогда не удавалось. Получая по 550 граммов хлеба, мы шли ко дну. Никакие бригадиры и десятники этой нормы от нас уже и не требовали: они видели, во что мы превратились. Однажды в соседнем забое в конце работы мы обнаружили уже замерзшее тело нашего соседа, с которым мы еще утром разговаривали. Он оставил своего напарника и пошел за кипятком, да так и не вернулся. Поискал его напарник, да и сам присел покурить. Нашли его через два часа, он лежал, аккуратно положив свои рукавицы под голову, и был мертв.
Рядом с нами работали также два буддийских монаха из Бурятии. По их рваным стеганым халатам было видно, что их взяли недавно. Они то и дело садились и принимали свои традиционные позы моления и, несмотря на ветер и снег, невозмутимо смотрели вдаль. Лица их выражали совершенное спокойствие, видно было, что все внешнее совсем не проникало в их внутренний мир. Объясняться с нами они могли только жестами, так как не знали никакого другого языка, кроме тибетского. На снегу один из них написал нам: «58–10», это обозначало, что сидят они за «антисоветскую агитацию». Уже на второй день они начинали работу с того, что стаскивали прутья и корни на свой участок и разводили небольшой костер. Они сидели и ждали, пока он прогорит, затем раскладывали золу по всему периметру забоя и опять ждали. Мы же в это время, как окаянные, долбили мерзлый грунт. Еще через два часа мы заметили, что, несмотря на их долгое сидение, они углубились больше, чем мы. Секрет заключался в том, что грунт в их забое оттаял, и они брали его не кайлом, а простой лопатой. Мы сразу же переняли их опыт, и у нас в забое тоже запылал костер, и оттаяла земля. Весть о новом способе разнеслась по всему участку, и зажглись костры всюду, но никто не знал, что это открытие сделали два буддийских монаха.
У блатных мы тоже учились, но другому – учились «заправлять тухту», то есть жулить. Мы старались продолжать работу в старых забоях, а не открывать новые. Продолжая забой, мы в конце дня «освежали» некоторую часть примыкающих стенок, так что создавалась иллюзия, будто бы мы его выработали и вывезли именно сегодня. Тачки мы стали накладывать неполные, но счет их был прежним. При замере выполненной нормы мы показывали свежие стенки, по ним шел замер и получалась норма. За нашу «тухту» мы стали получать уже 650 граммов хлеба и дополнительную кашу! «Не обманешь – не проживешь!» По лицу учетчика, молодого интеллигентного румына, можно было предполагать, что он чувствует что-то неладное, но молчит, он такой же заключенный, только с небольшим сроком. Но долго так продолжаться не могло, нас переводили на новые участки, где уже не было старых забоев, и мы, несмотря на все старания, выполнять норму уже не могли. Снова начинался голод.
Ботинки мои стали разваливаться, так как ноги стали почему-то отекать, отеки пошли и под глазами, я знал, к чему это ведет.
Уже 500 человек, около десяти бригад, работают на другой стороне реки, в двух километрах выше по течению. Они строят обводной канал, по которому после взрыва начнется сброс части воды из реки. Об этом взрыве все только и говорят.
Целую неделю Донченко нет на месте: он ищет опытного специалиста-подрывника в других соседних отделениях – от опыта этого человека теперь все зависит – он решит судьбу плотины.
Поздно вечером к зданию Управления подъехала пролетка начальника, там, кроме Донченко, сидел еще какой-то очень с виду старый, седой человек – это был он, подрывник. Нашли его на одной из шахт в Караганде, и сидел он, как и инженер, за «вредительство». Его и поместили также рядом с инженером, в том же домике.
На следующий день этот специалист провел рекогносцировку на месте. То он стучал по скалистому грунту молоточком, держа свое ухо прижатым к земле, то измерял что-то с помощью теодолита и чертил на своей схеме. В некотором отдалении стояла группа руководства строительством и в каком-то оцепенении следила за его действиями. Соверши он ошибку, с ним ничего особенного не случится – он ведь заключенный, а вот с ними…
Днем ему прямо к реке привезли на пролетке горячий обед из офицерской столовой, поставили стол и стул на грунт под открытым небом, накрыли стол чем-то белым и пригласили его откушать. Он сел в какой-то задумчивости, пригласил рукой еще кого-нибудь присоединиться к его трапезе – никто не шевельнулся, так как оцепенение еще не прошло – и он один с аппетитом пообедал. Затем встал, достал баночку с белой краской и, карабкаясь по прибрежным скалам, стал чертить на них какие-то кресты. Наконец он закончил это колдовство, подошел к стоящей в отдалении группе начальников. Донченко с осторожностью спросил:
– Ну, что?
– Пойдет, – последовал ответ.
И это слово, передаваясь от одного к другому, полетело от начальства к бригадирам, а от бригадиров к работягам: «Пойдет… Пойдет… Пойдет…».
Работягам тоже нужен был этот взрыв: он приблизит окончание работ, и многие будут спасены.
Уже на следующий день в отмеченных местах начали бурить породу особым буром, который был привезен вместе с подрывником. Потом мастер сам бережно завертывал большие картонные гильзы с динамитом и закладывал их в проделанные отверстия.
Все было готово. Еще через день нас всех сняли с правого берега и перевели на левый, где находился канал, мы должны быть готовы защитить берега канала, если вода начнет перехлестывать через них.
Это утро было особенно пасмурным и холодным. Никто не работал, все сидели и ждали. И вдруг в тучах, примерно в том самом месте, где была наша стройка, образовалось отверстие, через которое брызнули лучи солнца и на какое-то время осветили всю огромную панораму стройки и рассеянную массу людей с бледными лицами, повернутыми в направлении предстоящего взрыва. Вероятно, это было благоприятным знамением. И буквально через несколько секунд послышались свистки – сигнал, по которому мы все должны были спрятаться в забоях. Прошло еще немного времени, и в толще земли возник какой-то рев, и через несколько секунд раздался оглушительный взрыв, за ним второй и третий. Со стороны реки в воздухе возник коричневый столб клубящегося дыма, который, достигнув определенной высоты, начинал плоско стелиться, двигаясь в сторону строительной площадки. Наступила тишина, запахло «химией». Было видно, как Донченко, а за ним вся свита, бегут вверх к месту взрыва, и, наконец, оттуда донеслись радостные крики. Это пошла вода из реки в канал. Наконец, и мы эту воду увидели, она, как гигантская коричневая змея, неслась по каналу, подхватывая забытые там тачки, доски и кусты. В этот день нас всех сняли с работы раньше и увели в бараки, где мы и получили обед. Хотя это и был тот же кусок соленой рыбы, но он нам показался вкуснее, ведь взрыв удался.
На следующий день, когда мы подошли к плотине, река уже обмелела, берега обнажились, и напор воды спал. Но облегчение к нам не пришло, для нас начиналось самое трудное – смыкание последнего узкого проема плотины.
Все надзиратели и охрана уже были на участке и орали на каждого, кто хоть на минуту садился. Донченко без шапки в какой-то брезентовой куртке метался по гребню плотины: «А ну, братцы, не подведите – никто обижен не будет!». Вдруг все мы стали его «братцами».
Из здания Управления были выгнаны на земляные работы все «придурки», то есть служащие из заключенных. Люди со складов и мастерских тоже были здесь. Тачек всем не хватало, выдавали носилки. «Давай, давай, давай!» – только и слышалось всюду.
Донченко пошел на должностное преступление: приказал выпечь хлеб сверх нормы и раздавать его всем работающим как дополнительный паек. Кашу выдавали без ограничений. Лучшим, выполнявшим больше нормы, он давал по 50 граммов сала, причем, как оказалось, он заколол для этого свою свинью. Но ничего не могло оживить истощенных людей, они начинали суетиться, однако работы от этого не прибавлялось. Благодаря тому, что воды шло уже во много раз меньше, сантиметр за сантиметром сближались стороны плотины. Кто-то еще дал совет сплетать из веток кустов маты и класть их к кромке воды: они задерживали смыв грунта. Камней на участке для забучивания не было, как и технических средств, чтобы доставить их на плотину. Работа продвигалась очень медленно, хотя работали в две смены.
Охрана стояла у мостков и подгоняла, люди с тачками пытались вести их бегом, но это уже не получалось. Если кто-либо останавливался с тачкой на мостках, то охрана сбрасывала его в сторону, в жидкую глину, чтобы он не мешал проезду других. Но настоящего штурма реки не получалось.
Петя мой совсем сник, его уже несколько раз сбрасывали с мостков. На мои вопросы он не реагирует. В обед кашу не доел. Все время садится и курит. Я стал тачку возить один, а он только набрасывать. Поработав так до обеда, я почувствовал, что до съема так не выдержу, о выполнении нормы и речи не могло быть. Когда везу тачку на последнем участке, вдоль обрыва к реке, каждый раз дух захватывает и уверенность, что дотащу ее до сброса, покидает меня. Слева пропасть, крутой земляной обрыв метров пятьдесят, а там бегущая вода. Каждый раз ноги становятся ватными, а сзади только и слышно: «пошел, пошел, пошел»!
Вернулся в забой, вижу: Петя сидит, опустив голову, а над ним вольный десятник кричит что-то ему в ухо, но я не слышу что. Пока Петя принялся медленно набрасывать, я сижу, отдыхаю. Ступни ног перестали чувствовать твердость почвы. С чего бы это?
Что и говорить, есть у человека чувство наступающей беды. Повез я ее, эту нагруженную грунтом тачку, а внутри что-то говорит: «Оставь, оставь ее!». А вот и эти последние метры, тут нужно быстрее… И вдруг я чувствую, что тачка сама тащит меня. Но куда? В сторону от меня, налево! И вот что-то твердое и большое прижимается справа с огромной силой, это рукоятка тачки. Она валит меня вниз под откос плотины, туда, к реке. Я ничего не вижу, все лицо в глине, чувствую, что перевертываюсь и перевертываюсь, катясь вниз. На секунду все оценил, и что-то сжалось в безумном страхе внутри живота: «Это же конец!» Вдруг падение прекратилось, но мои ноги погружаются в холодную жидкую глину, на краю потока, я хватаюсь за тачку, а она уходит в глубину, перевертываюсь ничком и начинаю куда-то плыть…
Холодно, очень холодно! Очнулся я на дне забоя. Надо мной наклонились два незнакомых человека и очень спокойно смотрят на меня. «Носилки»! – скомандовал один, и я понял, что меня сейчас унесут.
В госпитале для заключенных тепло. Лежу я на брезентовом матраце под тонким одеялом из мешковины, на мне холстяная рубаха. Тишина. «Я спасен, спасен!» Здесь спасали редко. Мне дали выпить разведенного спирта с какой то таблеткой, и я заснул.
Петя мне потом рассказал, что меня заметили и вытащили из потока те самые тибетские монахи. Они вошли в ледяную воду!
А что с плотиной? Ее перекрыли уже в конце той рабочей смены, и вода, достигнув нужного уровня, пошла заполнять старое водохранилище. Вход в новый канал был перекрыт еще одним взрывом. Теперь огромные посевные поля двух лагерных отделений получат летом воду и не пересохнут. Человеческий баланс этого успеха был печальным: из 1800 человек, поступивших в отделение с Карабаса, погибло 750.
Начальство торжествовало. Заключенных три дня не выводили на работу: «Пусть отдохнут ребята!» – приказал полковник Донченко, а сам ходил по поселку пьяный и с каждым встречным в Управлении обнимался: «Ну, ты на меня сердишься? Ну, дай я тебя…».
А я? Я выжил. Видимо, так было приказано свыше.