Текст книги "О героях и могилах"
Автор книги: Эрнесто Сабато
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
XXXI
Сколько глупостей мы совершаем, полагая, что рассуждения наши безупречны! Ну да, мы рассуждаем верно, рассуждаем превосходно, исходя из предпосылок А, В и С. Беда та, что мы упустили из виду предпосылку D. Да еще Е и F. И весь латинский алфавит плюс русский. Но хитроумные следователи от психоанализа бывают очень довольны, сделав наиточнейшие выводы из своих скелетоподобных схем.
Сколько горьких дум передумал я на пути в Рим! Я пытался упорядочить свои мысли, свои теории, пережитые события. Ведь предугадать будущее возможно лишь тогда, когда нам удается обнаружить законы прошлого!
А сколько промахов было в прошлом! Сколько оплошностей! Сколько наивнейших поступков, и это у меня-то! Лишь в тот момент я понял двусмысленную роль Домингеса, вспомнив историю с Виктором Браунером. Теперь, много лет спустя, я убеждаюсь в верности своей гипотезы: это Домингес толкнул его на путь к психиатрической больнице и к самоубийству.
Итак, во время того полета я вспомнил странную историю Виктора Браунера и вспомнил также, что при встрече с Домингесом спросил у него обо всех: о Бретоне, о Пере, о Эстебане Франсесе, о Матте, о Марселе Ферри. Только не о Викторе Браунере. Знаменательное «забвение».
Для тех, кто не знает, расскажу историю Браунера. У этого художника навязчивой идеей была слепота, и на многих картинах он изображал людей с выколотым или вытекшим глазом. Даже написал автопортрет, на котором у него один глаз отсутствует. Так вот, незадолго перед войной, на пирушке, устроенной в мастерской одного художника-сюрреалиста, Домингес спьяну запустил в кого-то стаканом – тот уклонился, и осколок вонзился в глаз Виктору Браунеру.
Судите сами, можно ли говорить о случайностях, если понятие случайности в мире людей лишено смысла. Напротив, люди, словно сомнамбулы, стремятся к неким целям, которые они порой смутно предчувствуют и к которым их, как мотылька к огню, влечет какая-то странная сила. Так Браунер шел к стакану Домингеса и к слепоте; так явился я к Домингесу в 1953 году, не зная, что опять делаю шаг по велению своей судьбы. Из всех, кого я мог бы повидать в то лето 1953 года, я почему-то остановился на человеке, в некотором смысле находившемся на службе у Секты. Остальное более чем очевидно: картина, привлекшая мое внимание, и мой испуг, и слепая натурщица (натурщица для этого единственного случая), и комедия ее сожительства с Домингесом, и глупейшая моя роль наблюдателя с антресолей, и моя связь со слепой, фарс с паралитиком и так далее. Предупреждение простакам:
СЛУЧАЙНОСТЕЙ НЕ БЫВАЕТ!
И главное, предупреждение тем, кто после меня, прочитав это Сообщение, решит предпринять поиски и зайти хоть немного дальше меня. Были и у меня злополучные предшественники, вроде Мопассана (который поплатился безумием), вроде Рембо (который, несмотря на бегство в Африку, тоже кончил бредом и гангреной) и других безымянных героев, нам неизвестных и, вероятно, окончивших свои Дни – и никто не догадывался, почему – в стенах сумасшедшего дома, под пытками политической полиции, задохшихся в карцерах, утонувших в трясинах, съеденных хищными муравьями в Африке, угодивших в пасть акулы, кастрированных и проданных восточным султанам или, как я, обреченных на смерть от огня.
Из Рима я бежал в Египет, оттуда пароходом – в Индию. Рок словно бы обгонял меня и меня подстерегал: в Бомбее я почему-то очутился в борделе со слепыми женщинами. В ужасе я сбежал в Китай, оттуда – в Сан-Франциско.
Несколько месяцев прожил там в пансионе итальянки по имени Джованна. Потом все же решил возвратиться в Аргентину – мне стало казаться, что ничего подозрительного уже не происходит.
Очутившись на родине, я, наученный горьким опытом, выжидал, надеясь встретить какого-нибудь родственника или знакомого, который при несчастном случае лишится зрения.
Что было потом, вы знаете: наборщик Селестино Иглесиас, ожидание, несчастный случай, опять ожидание, квартира в Бельграно и наконец герметически закрытая комната, где, думал я, окончательно решится моя судьба.
XXXII
То ли от усталости, то ли от долгих часов напряженного ожидания или же от спертого воздуха, но меня стала одолевать сонливость, и в конце концов я забылся тревожным, мучительным сном, полным ускользающих, изменчивых кошмарных видений, смешанных с воспоминаниями, вроде истории в лифте или связи с Луизой или подсказанных ими.
Вспоминаю, был момент, когда мне почудилось, что я задыхаюсь; в отчаянии я вскочил, подбежал к двери, принялся колотить по ней. Потом скинул пиджак, чуть погодя и сорочку – все мне мешало, я изнемогал.
До этого момента я помню все отчетливо.
Не знаю, может, подействовали мой стук и крики, но дверь открылась, и появилась Слепая.
Я и сейчас ее вижу, вижу ее строгий силуэт в дверном проеме, а за нею светлый, как бы фосфоресцирующий фон. Было в ней какое-то величие, от всей ее фигуры, особенно от лица, исходила неодолимая магическая сила. Словно возникла в дверях застывшая безмолвная змея, вперившая в меня свои очи.
Я попытался воспротивиться чарам, парализовавшим меня: у меня было намерение (разумеется, нелепое, но почти логичное, если вспомнить, что никакой другой надежды не оставалось) накинуться на нее, повалить наземь, если понадобится, и искать выхода на улицу. Но, по правде сказать, я едва держался на ногах: страшная усталость, сонливость сковала мои мышцы, усталость болезненная, как при сильном приступе лихорадки. И действительно, в висках у меня стучало все сильней, и в какой-то миг мне померещилось, что череп мой сейчас лопнет, как перегруженный паровой котел.
Слабеющее сознание, однако, подсказывало, что, если я не воспользуюсь для спасения этой возможностью, другой уже не будет.
Рывком воли я напряг все свои силы и набросился на Слепую. Резко оттолкнув ее, я вбежал в соседнюю комнату.
XXXIII
Там царила полутьма. Спотыкаясь, я попытался нащупать выход. Открыл какую-то дверь и оказался в другой комнате, еще более темной, чем предыдущая, и там, гонимый отчаянием, я снова натыкался на столы и стулья. Ощупывая стены, опять обнаружил дверь, открыл ее, и опять меня объяла тьма, еще более густая, чем прежде.
Вспоминаю, что в хаосе моих мыслей выделялась одна: «Я погиб». И словно остаток сил у меня иссяк, я рухнул на пол, уже без всякой надежды: наверняка я попал в лабиринт, откуда мне никогда не выбраться. Задыхаясь, обливаясь потом, я пролежал несколько минут. «Только бы не потерять сознание», – думал я. Я попытался привести в порядок свои мысли и лишь тогда вспомнил, что у меня есть зажигалка. Посветив ею, я убедился, что комната пуста и что тут есть еще одна дверь; я отворил ее, она выходила в коридор, конец которого мне не был виден. Но что иное я мог сделать, как не воспользоваться этой единственной представившейся мне возможностью? Кроме того, поразмыслив, я понял, что моя идея насчет лабиринта, скорее всего, ошибочна – уж во всяком случае, Секта не приговорит меня к столь легкой смерти.
Итак, я пошел по коридору. Пошел с опаской, не быстро, так как зажигалка светила едва-едва, да и пользовался я ею лишь изредка, чтобы не расходовать бензин.
Шагов через тридцать коридор упирался в лестницу, идущую вниз, похожую на ту, которая привела меня из той первой квартиры в подвал, то есть тоже винтовую. Вероятно, она вела в ходы под квартирами и домами Буэнос-Айреса, в подвалы и подземелья. Метров через десять лестница была уже не винтовая, а прямая, и вокруг нее виднелись большие, пустые, но совершенно темные пространства – то ли подвалы, то ли склады; при слабом свете зажигалки я не мог их хорошо разглядеть.
XXXIV
Спускаясь по лестнице, я слышал характерный шум текущей воды; это навело меня на мысль, что я приближаюсь к одному из подземных каналов, образующих в Буэнос-Айресе огромную лабиринтообразную сеть клоаки, измеряющуюся тысячами километров. Действительно, я вскоре вышел в один из этих зловонных туннелей, по дну которого струился бурный поток вонючей жидкости. Брезживший издали свет указывал, что в той стороне, куда текут эти нечистые воды, видимо, есть так называемое «запасное устье» либо подвальное окно, выходящее на улицу или же в устье одного из главных каналов. Я решил идти туда. Идти надо было очень осторожно, по узкой кромке у стены туннеля – поскользнешься, не только рискуешь жизнью, но еще и угодишь в мерзейшие нечистоты.
Все тут было зловонное, липкое. Стены туннеля тоже были сырые, и по ним змеились струйки воды – вероятно, сочившейся из верхних слоев почвы.
Много раз в своей жизни я размышлял о существовании этой подземной канализационной сети, наверно, из-за склонности воображать подвалы, колодцы, туннели, пещеры, гроты – словом, все, что каким-либо образом связано подспудной, таинственной жизнью, жизнью ящериц, змей, крыс, тараканов, жаб и слепых.
Отвратительные клоаки Буэнос-Айреса! Жуткий кромешный мир, отечество нечистот! Я воображал себе находящихся там, наверху, в богатых салонах, красивых, изящных женщин, чопорных, степенных управляющих банками, школьных учителей, говорящих, что нельзя писать на стенах дурные слова; воображал белые, накрахмаленные чехлы на мебели, воздушные вечерние туалеты из тюля и газа, поэтические фразы, нашептываемые любимой, волнующие речи о патриотических добродетелях. А тем временем здесь, внизу, течет мерзкая, смрадная смесь: менструальная кровь этих романтических возлюбленных, экскременты разодетых в газ эфирных юниц, презервативы, использованные теми чопорными управляющими, растерзанные зародыши, извергнутые при бесчисленных абортах, объедки из миллионов домов и ресторанов – невообразимая, неописуемая Грязь Буэнос-Айреса.
И все это движется в Ничто, в океан, по подземным, тайным каналам, и Люди Наверху словно бы желают об этом забыть, словно пытаются игнорировать эту сторону своего истинного бытия. А герои, вроде меня, наоборот, словно бы обречены на адский, проклятый труд напоминать и рассказывать об этой стороне жизни.
Исследователи Нечистот, обличители Грязи и Дурных Мыслей!
Да, да, я вдруг почувствовал себя неким героем, героем наоборот, мрачным, отталкивающим героем, но все же героем. Этаким Зигфридом мрака, продвигающимся во тьме и зловонии с прапорцем на копье, хлопающим под ударами инфернального урагана. Но куда же я иду? Вот этого-то я никак не мог понять, и даже теперь, в минуты, предшествующие моей смерти, я не понимаю.
Наконец я добрался до того, что счел запасным устьем, – оттуда и брезжил слабый свет, помогший мне пройти по каналу. Действительно, то был выход из моего канала в другой, куда больше, где поток нечистот прямо рокотал. Там, очень-очень высоко в стене, было небольшое отверстие, примерно метр в ширину и сантиметров двадцать в высоту. Нечего было и думать, чтобы в него пролезть, настолько оно было узко и, главное, недоступно. И я, все более унывая, свернул направо, намереваясь идти по этому новому, более просторному каналу и надеясь, что рано или поздно доберусь до главного устья, если только не упаду в обморок от невыносимо тяжкого зловония и не буду унесен мерзким потоком.
Но не успел я пройти и ста шагов, как с огромной радостью увидел, что моя узенькая дорожка ведет к лестнице наверх с каменными или цементными ступеньками. Несомненно, то был один из люков, которыми пользуются рабочие, когда им приходится спускаться в эти подземелья.
Ободренный такой мыслью, я поднялся по лестнице, через шесть или семь ступенек она поворачивала направо. Там был еще один подъем, затем я вышел на площадку, откуда начинался новый коридор. Пошел по нему и опять увидел лестницу, похожую на прежние, но, к моему удивлению, ведущую вниз.
Я постоял в нерешительности. Что делать? Вернуться назад, в большой канал, или идти вперед, пока не наткнусь на лестницу, ведущую наверх? Меня удивляло, что мне снова приходится спускаться, когда логичнее было бы подниматься. Однако я подумал, что прежняя лестница, пройденный мною коридор и эта ведущая вниз лестница, возможно, образуют нечто вроде моста над каналом, идущим поперек – как бывает на станциях метро в переходах на другую линию. И я решил, что, двигаясь в одном направлении, я непременно должен в конце концов выйти на поверхность. И я зашагал опять: спустился по лестнице, затем пошел по коридору, к которому она вела.
XXXV
Чем дальше я шел, тем больше коридор становился похож на галерею угольной шахты.
Потянуло холодной сыростью, и тогда я заметил, что уже какое-то время иду по мокрому грунту – вероятно, от тихонько стекавших водяных струек стены становились все более неровными, теперь это был уже не цементный, сооруженный инженерами коридор, но как бы галерея, прорытая прямо в грунте под городом Буэнос-Айресом.
Воздух становился все более разреженным, или. возможно, мне так казалось из-за темноты и замкнутости этого нескончаемого туннеля.
Заметил я также, что ход уже был не горизонтальный, но пологий и шел под уклон, хотя и неравномерно, как если бы его прокладывали, учитывая особенности фунта. Другими словами, теперь это походило не на канал, сооруженный инженерами, по проекту и с помощью соответствующих машин; скорее складывалось впечатление, что находишься в грязной подземной галерее, прорытой то ли людьми, то ли доисторическими животными, которые использовали и, возможно, расширяли естественные трещины и русла подземных источников. И это подтверждалось все более обильным, пугавшим меня потоком. Порой я шлепал по грязи, потом выбирался на более твердые, скалистые участки. Струи сочились из стен все обильнее. Галерея расширялась, и вдруг я обнаружил, что иду по огромной пещере – эхо моих шагов отдавалось очень гулко, вероятно, свод ее был грандиозных размеров. К сожалению, при жалком огоньке зажигалки я не мог рассмотреть ее очертаний. Заметил я также, что она заполнена дымкой, но не от водяных испарений, а от медленного тления гнилой древесины, о чем говорил резкий запах.
Я остановился – видимо, меня смутила огромность необычной пещеры, ее сводов. Под ногами я ощущал почву, покрытую водой, но не стоячей, нет, эта вода текла куда-то, и я подумал, что, вероятно, она стекает в одно из подземных озер, которые исследуют спелеологи.
Полное одиночество, невозможность рассмотреть границы пещеры, где я находился, и ширину потока, представлявшегося мне целой рекой, пар или дым, от которого кружилась голова, – все это усиливало мою тревогу, делало ее нестерпимой. Казалось, я один-одинешенек в целом мире, и, словно молния, у меня мелькнула мысль, что я спустился к самым его истокам. Я чувствовал себя одновременно могучим и ничтожным.
Мне было боязно, что испарения в конце концов одурманят меня и я упаду в воду, утону в тот самый миг, когда уже близок к разгадке главной тайны бытия.
Дальше я уже не в состоянии различить, что происходило на самом деле, а что я видел во сне или же что мне внушали во сне; теперь я уже ни в чем не уверен, даже в том, что, как мне кажется, происходило со мной в недавние годы и даже дни. Ныне я готов усомниться и в истории с Иглесиасом, если бы точно не знал, что он лишился зрения из-за несчастного случая, свидетелем которого я был. Но все дальнейшее после того случая вспоминается мне с бредовой яркостью, как в долгом, устрашающем кошмаре: пансион на улице Пасо, сеньора Этчепареборда, человек из КАДЭ, эмиссар, похожий на Пьера Френе, вход в дом на площади в Бельграно, Слепая, заточение и ожидание приговора.
В голове у меня мутилось; уверенный, что рано или поздно я свалюсь в обмороке, я все же сообразил, что надо отойти в сторону, где поток помельче, и там, окончательно обессилев, я упал.
Тогда я услышал – думаю, это мне грезилось – журчанье речушки Мертвый Индеец, плещущей о камни при впадении в реку Арресифес в усадьбе Капитан-Ольмос. Я лежал навзничь на лугу летним вечером и слышал вдали, где-то очень-очень далеко, голос моей матери, которая по своему обыкновению что-то напевала, купаясь в речке. Песня, доносившаяся до меня, была сперва как будто веселой, но постепенно становилась все более пугающей; я жаждал понять ее, но, как ни старался, это мне не удавалось, и все мучительней становилась мысль, что слова песни имеют для меня роковое значение – речь идет о жизни и смерти. Я пробудился с воплем: «Не могу понять! Не могу понять!»
Как часто бывает с нами, когда мы пробуждаемся от кошмара, я попытался сообразить, где я и что со мной. Когда я уже был взрослым, мне при пробуждении нередко чудилось, будто я лежу в своей детской, там, в селении Капитан-Ольмос, и проходили долгие жуткие минуты, пока я понимал, в каком помещении нахожусь и какое сейчас время: я словно отбивался от кошмара, как утопающий, который боится, что его снова унесет быстрая, темная река, откуда он с превеликим трудом начал выплывать, цепляясь за берега реальности. И в тот миг, когда страх, внушенный тем пеньем или плачем, достиг остроты прямо-таки нестерпимой, меня снова охватило странное, но очень четкое ощущение, будто я отчаянно цепляюсь за берега той реальности, в которой пробудился. Только теперь эта реальность была гораздо ужасней – я словно бы пробуждался не от кошмара, а, напротив, в кошмар. И крики мои, отражаясь от гигантского свода и доходя до меня в виде затухающего эха, вернули меня к истинному моему положению. Среди гулкой этой тишины, в темноте (упав, я уронил зажигалку в воду) они повторялись и повторялись, пока не погасли вдали и во мраке слова, с которыми я пробудился.
Когда же последний отзвук моего вопля утонул в безмолвии, я надолго замер в бессильном отчаянии: лишь теперь я вполне осознал свое одиночество и могущество окружавшего меня мрака. До этого момента или, вернее, до момента, предшествовавшего сну о детстве, я был захвачен вихрем исследовательской страсти, меня, объятого полузабытьем, как бы влекла вперед некая сила; до этого момента опасения мои, даже ужас были неспособны меня сдержать: в безумном стремлении я всем своим существом несся вперед, к пропасти, и ничто не могло меня остановить.
Лишь в этот момент, сидя в грязи посреди подземной пещеры, размеры которой я даже не мог себе вообразить, погруженный в кромешную тьму, я начал ясно сознавать свое абсолютное, непоправимое одиночество.
И некоей фантастической грезой вспоминалась мне теперь суета там, наверху, в ином мире, в хаотическом Буэнос-Айресе, обиталище марионеток: все тамошнее представлялось мне пустой, ребяческой игрой, бессмысленной и нереальной. Настоящей реальностью была вот эта, здешняя. И оказавшись в полном одиночестве в этом центре вселенной, я, как уже сказал, чувствовал себя гигантом и ничтожной козявкой. Сколько времени провел я в этом странном столбняке, сам не знаю.
Тишина та, однако, была не сплошной, не мертвой, нет, она постепенно обретала особую жизнь, присущую ей, когда слушаешь ее долго и напряженно. И тогда замечаешь, что она насыщена мелкими вкраплениями звуков, сперва почти незаметных, глухими шорохами, таинственными потрескиваниями. И подобно тому, как, терпеливо вглядываясь в пятна на сырой стене, начинаешь различать очертания лиц, животных, мифологических чудищ, так в могильной тишине пещеры настороженный мой слух начинал улавливать нечто сперва невнятное и неопределенное, что постепенно превращалось в характерный рокот дальнего водопада, приглушенные голоса опасливой беседы, шепот каких-то существ, возможно находящихся совсем близко, загадочные, отрывистые звуки мольбы, крики ночных птиц. Словом, не счесть всех шумов и шорохов, порождавших новые страхи или бессмысленные надежды. Ибо, как Леонардо, глядя на пятна сырости, не придумывал лиц и чудовищ, но открывал их в прихотливых узорах, точно так же не надо думать, будто я под влиянием встревоженного воображения или страха слышал полные значения звуки приглушенных голосов, молений, хлопанье крыльев или крики птиц. Нет, нет, это происходило потому, что неотступная тревога, возбужденное воображение, долгое, опасное изучение нравов Секты изощрили за годы поисков мои чувства и ум и помогали мне расслышать голоса и зловещие шорохи, которые остались бы не замеченными человеком неопытным. А мне-то еще в раннем детстве являлись первые предчувствия того уродливого мира в моих кошмарах и галлюцинациях. Все, что я потом делал или видел в своей жизни, было так или иначе связано с этим тайным заговором и всяческими обстоятельствами, которые для людей обычных ничего не означали, а мне бросались в глаза и я видел их точные очертания – как в картинках, где детям надо найти спрятанного среди деревьев и ручьев дракона. И пока другие мальчики, понукаемые учителями, со скукой таращились на страницы Гомера, я, уже выкалывавший глаза птицам, ощутил первое душевное содрогание, когда прочитал, как он с потрясающей силой и технической точностью, с извращенным чувством знатока и мстительным садизмом описывает тот момент, когда Улисс и его спутники пронзают и выжигают огромное око Циклопа пылающей палкой. Разве Гомер сам не был слеп? И на другой день, раскрыв наугад мамину толстую книгу по мифологии, я прочитал: «И я, Тиресий, в наказание за то, что увидел и возжелал Афину, когда она купалась, был ослеплен; однако Богиня, сжалившись, наделила меня даром понимать язык вещих птиц; и потому я говорю тебе, Эдип, ты, сам того не зная, убил своего отца и женился на своей матери, за что должен понести кару». И так как я даже ребенком не верил в случайность, прочитанное мною как бы играя показалось мне пророчеством. И я уже никогда не мог избавиться от мысли о конце Эдипа, о том, как он выколол себе глаза иглою, услышав эти слова Тиресия и увидев, как повесилась его мать. Равно как не мог избавиться от уверенности, все более крепнувшей и подтверждавшейся, что миром управляют слепые, пользуясь для этого кошмарами и галлюцинациями, эпидемиями и колдуньями, гадателями и птицами, змеями и вообще всеми чудищами, обитающими во мраке и в пещерах. Так, за внешней оболочкой я видел контуры некоего омерзительного мира. И я готовил свое восприятие, обостряя его страстью и страхом, ожиданием и тревогой, чтобы в конце концов узреть могучие силы тьмы – как мистикам удается зреть Бога света и добра. Я же, мистик Грязи и Ада, могу и обязан сказать: ВЕРЬТЕ МНЕ!
Итак, в огромной этой пещере я увидел наконец предместья запретного мира, куда, вероятно, кроме слепых, мало кто из смертных был допущен, мира, за открытие коего расплачиваются ужасными карами и правдивое свидетельство о коем никогда еще не достигало людей, продолжающих жить там, наверху, в приятных грезах, пренебрежительно пожимая плечами при знамениях, которые должны бы их пробудить: сон, мимолетное виденье, рассказ ребенка или безумного. Или читая просто для времяпровождения урезанные рассказы тех, кому, возможно, удалось проникнуть в запретный мир: писателей, также окончивших жизнь сумасшествием или самоубийством (как Арто [148]148
Арто, Антонен (1896 – 1948) – французский писатель-сюрреалист. – Прим. перев.
[Закрыть], как Лотреамон [149]149
Лотреамон (наст, имя Изидор Дюкас, 1846 – 1870) – французский поэт. – Прим. перев.
[Закрыть], как Рембо) и потому заслуживших лишь снисходительную улыбку, где смешались восхищение и презрение, – так взрослые улыбаются ребенку.
И я ощущал присутствие невидимых существ, двигавшихся во мраке: стаи огромных пресмыкающихся, змей, копошащихся в грязи, как черви в гниющем теле умершего гигантского животного; гигантских летучих мышей или птеродактилей, чьи огромные крылья, слышал я, глухо хлопали рядом и по временам с отвратительной наглостью касались меня, скользя по моему телу и даже лицу; были там и люди, собственно, уже переставшие быть людьми то ли из-за постоянного общения с подземными чудищами, то ли из-за необходимости двигаться по топкому болоту, ползать по грязи и нечистотам, скапливающимся в этих вертепах. Такие подробности я, правда, своими глазами не наблюдал (все ведь происходило во мраке), но угадывал по множеству вернейших признаков: пыхтенью, особому ворчанью, шлепанью ног по грязи.
Долгое время я не двигался, внимая и разгадывая знаки этой отвратительной, затаенной жизни.
Когда же встал на ноги, мне показалось, будто извилины моего мозга забиты землею и оплетены паутиной.
Я долго стоял, пошатываясь и не зная, что делать. Пока наконец не сообразил, что надо идти в том направлении, где словно бы брезжил слабый свет. Тут-то я понял, насколько слова «свет» и «надежда» должны быть связаны в языке первобытного человека.
Земля, по которой я теперь шел, была неровной: вода то доходила до колен, то едва покрывала почву, напоминавшую мне дно озер в пампе времен моего детства – она была илистая и вязкая. Когда уровень воды повышался, я сворачивал туда, где помельче, потом, чтобы не сбиться с пути, снова устремлялся в направлении, откуда исходил далекий тусклый свет.