355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрика Джонг » Как спасти свою жизнь » Текст книги (страница 4)
Как спасти свою жизнь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:20

Текст книги "Как спасти свою жизнь"


Автор книги: Эрика Джонг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

Бывает в жизни день…

Мы спрашиваем совета тогда, когда сами уже знаем ответ, но себе в этом признаться не хотим…

Бытует мнение, что женщины в наши дни меняют мужей, как перчатки – или какие-нибудь другие предметы туалета. Я наглядный пример того, что это не так. У меня нет детей, которые связывали бы меня по рукам и ногам (или примиряли с действительностью), зато есть профессия, средства к существованию и свой круг интересов. И при всем при том разрыв с мужем кажется мне чем-то совершенно невозможным. Чего я только не говорила себе – лишь бы отложить принятие окончательного решения или вовсе не принимать его. Мои веселые деньки и интрижки, и даже мятежные мысли, высказанные здесь, – на самом деле лишь попытка отложить этот роковой шаг, пугающий шаг в неизвестность – развод.

Казалось, все это не имеет ко мне ни малейшего отношения, как обрывок разговора, долетевшего от соседнего столика, или слова, случайно подслушанные по телефону: « Тогда она просто собралась и ушла.»Эта классическая фраза неизменно произносится со смесью презрения и зависти, но в ней скрыт и тайный восторг. Еще один побег из тюрьмы! Еще одна птичка вылетела из золотой клетки! Эта фраза возбуждает, повтори ее хоть миллион раз. Ибо суть этой фразы – свобода.

Этот зов свободы не был чужд и мне. Всякий раз, когда я слышала, что кто-то ушел от мужа, – будь то моя близкая подруга, подруга подруги, дальняя знакомая или какая-нибудь знаменитость, за которой тянулся шлейф слухов и домыслов, часто выдававших желаемое за действительное, – я ликовала от всей души. Я жадно проглатывала брошюры типа «Что нужно сделать, чтобы успешно развестись», «Радости развода», «Принципиальная несовместимость любви и брака», «Испытание одиночеством». Я была одержима идеей развода, хотя что-то все же удерживало меня. Подобно сумасшедшему, который переносит свою манию на весь окружающий мир, я вдруг начала убеждать себя, что все вокруг меня только и мечтают о том, как бы развестись, и проблема развода приобрела для меня вселенский смысл.

Друзья к моим идеям относились критически. В неудачном браке они всегда играют цементирующую роль. Если у человека много друзей, он может всю жизнь разглагольствовать о разводе, о своем намерении разойтись и жить врозь, но каких-то конкретных действий так и не станет предпринимать.

С друзьями мне всегда везло. Не было момента, когда бы возле меня не нашлось человека, готового в трудную минуту утешить меня. Людям вообще нравится, когда кому-то другому плохо. Иногда, особенно если тебе везет в жизни, к тебе пришел успех или ты просто хороша собой, несчастье – это, пожалуй, единственное, что вызывает к тебе искреннюю симпатию друзей.

Когда Беннет признался в своих похождениях, я сразу кинулась к друзьям, – как будто они какие-нибудь там оракулы, гуру или шаманы. На самом деле все они обыкновенные люди, подобные зеркалам, отражающие лишь собственную кривизну, – но именно этого мне почему-то не хватало.

В тот поствудстокский понедельник я обзвонила их всех: Гретхен Кендалл, феминистку, работающую адвокатом, Майкла Космана, моего лучшего друга, чуть было не ставшего моим любовником в Гейдельберге, Джеффри Раднера, психиатра, который ради меня отменял прием, Джеффри Робертса, протестанта англо-саксонского происхождения, рекламного агента и поэта, который все еще мечтал жениться на мне, Хоуп Лоуэлл, моего доброго гения, мою сказочную крестную масть, и Холли, вечно одинокую художницу, чьи работы явно свидетельствовали о том, что ей следовало родиться не человеком, а растением. Те, кого я забыла, сами позвонили мне. Не было еще и одиннадцати, а неделя моя уже была расписана по минутам. Беннету не нашлось места в этом расписании. Можно сказать, что мы как следует повидались лишь через много-много дней после того, как я от него ушла. Только тогда я смогла воспринимать его спокойно, попыталась его понять. Но было уже поздно. К тому времени я поняла кое-что такое, что сделало возвращение совершенно невозможным.

Моя Гретхен – блондинка ростом пять футов восемь дюймов, с необъятным бюстом и похабным жаргоном, которая исповедует марксизм, феминизм и имеет слабость к музыке барокко. Года два назад, когда женское движение переживало подъем, мы с ней частенько строили планы, как бы завести какую-нибудь интрижку, но до дела у нас так и не дошло. На самом-то деле нам ничего такого не было нужно, нам просто казалась интересной сама идея. Поэтому, когда в Лондоне вышел мой роман, мы вместе поехали туда и провели там десять ужасных дней. Воспоминание не из приятных, зато мы сделали для себя вывод, что нам противопоказано путешествовать вдвоем. И в то же время эта поездка еще больше укрепила нашу дружбу. В глубине души я немного побаиваюсь Гретхен: меня пугает ее властный характер (она восходящий Лев), ее экстремизм, острый язык и потрясающе яркая внешность. В ней столько жизненной силы, что рядом с ней начинаешь чувствовать себя мертвецом. Она подавляет меня.

Однажды, когда я давала интервью какому-то лондонскому журналу для женщин, Гретхен сидела в углу и после каждого моего слова бросала: «Дерьмо собачье». В конце концов я не выдержала и сказала: «Это мое интервью, черт его подери!» – и, конечно, же, стерва-журналистка ничего лучшего не нашла, как вынести в заглавие именно эту фразу. Так возникла серьезная угроза нашей дружбе, но по какой-то неведомой мне причине она в конце концов устояла. Может быть, дело в том, что мы с Гретхен в чем-то очень схожи и очень друг другу нужны, ну хотя бы для того, чтобы спускать друг на друга собак. Я люблю ее (надеюсь, она меня тоже). Да и невозможно по-настоящему писать о человеке, которого не любишь. Даже если образ выходит карикатурным, а описание – язвительным из-за прошлых обид, все равно где-то должна скрываться любовь, иначе неоткуда взяться той мощной энергии, которая заставляет перо скользить по бумаге. А творчество требует энергии, причем гораздо большей, чем та, которой ты на первый взгляд обладаешь. Возникает она только из любви. Один любовный порыв – готово стихотворение, несколько – рассказ, а для романа требуется целая сотня порывов. Стихотворение (наверняка это уже сказал кто-то до меня) – это случайное свидание, рассказ – история любви, роман – замужество. Иногда начинаешь уставать от любви, и тогда страсть слабеет, но все равно она повсюду сопровождает тебя. Временами не можешь устоять перед соблазном и срываешься на одно-два стихотворения, случайный рассказ, но роман надежно сковывает тебя своими прочными цепями. Можешь, конечно, попытаться улизнуть, но ни к чему хорошему это чаще всего не ведет.

Офис Гретхен расположен в крохотном кабинетике без окон на Мэдисон-авеню в районе 60-х улиц, который замыкает анфиладу офисов более преуспевающего адвоката. Кабинет увешан политическими плакатами, стол завален делами клиентов и феминистскими брошюрами, на стене фотографии ее детей, а прямо у нее над столом – огромное изображение обнаженного мужчины. На картине в красивой раме нарисован голый негр, который прикрывает причинное место гигантским арбузом, усмехаясь дьявольской усмешкой. Сразу отметая возможные упреки в расизме, Гретхен говорит, что автор картины – негритянская художница из числа ее клиентов. Ее клиентам часто нечем платить, поэтому они дарят ей картины, пироги к Рождеству, собственные рукописи, а чаще всего – вообще ничего. Ей едва хватает на уплату аренды и жалованье секретарю, поэтому деньги для нее – больной вопрос.

Когда я вошла в кабинет, Гретхен сидела, закинув ноги на стол; перед ней были разложены документы какой-то многодетной мамаши, по телефону она что-то заинтересованно обсуждала со сторонницей легализации абортов.

– Ты жутко выглядишь. Присаживайся, – бросила она мне, не прерывая разговора.

У меня есть подозрение, что все телефонные разговоры, которые Гретхен ведет в моем присутствии, специально рассчитаны на меня. В ней вообще много театральности. Этакий Кларенс Дэрроу от феминизма в женском обличье.

– Конечно, он свинья. А ты думала, он Джон Стюарт Милль? – Тут следует смех, причем весьма заразительный. У Гретхен вообще потрясающий смех, очень радостный, наверное, из-за ее острого язычка. Без этого смеха она была бы просто чудовищем.

– Ты только подумай, этот подонок под видом врача проник в больницу и начал бросаться на женщин. Он изнасиловал пятерых, и никто даже не почесался, пока он не стал клеиться к белой. Тогда все и началось…

Я улыбаюсь Гретхен, ее дикому лексикону. Она широко улыбается в ответ.

– Ну, и что ты собираешься делать? Спустить все на тормозах? Послушай меня, через полгода он выйдет и снова примется за старое. Пристанет к тебе или ко мне. Я-то так ему врежу, что он и понять не успеет, в чем дело, сволочь проклятая! Ну ладно. Выясни там все и позвони. Хорошо, я знаю. Пока. – Она уже набирает новый номер.

– Алло! Миссис Браун? Вам придется зайти ко мне в контору и рассказать все подробно, чтобы мы могли накрыть этого сукина сына, хорошо? Вы знаете, где это? Подземкой доберетесь до 68-й улицы, а там пройдете три квартала к центру и два квартала на запад. У вас адрес есть? Ну хорошо. Завтра? Ладно; только если я буду на обеде, вы уж располагайтесь здесь и подождите немного. Хорошо, хорошо, пока.

Потом она обращается ко мне:

– Ты похожа на дом, в котором только что рухнула крыша. Что случилось, черт побери?

– Я ухожу от Беннета.

– Старая песня.

– На этот раз точно.

Гретхен смеется:

– Я не поверю в это до тех пор, пока ты не врежешь новый замок.

– Ты знаешь, что сделал этот сукин сын?

– Вступил в тонг? Забросил психоанализ? Завел себе мужчину? Может быть, поговорил наконец с тобой?

– Очень смешно. Да, поговорил, впервые за все восемь лет. И знаешь, что он мне сказал?

– Что он искусственный человек? Я давно это подозревала.

– Дура ты. Все эти годы у него была любовница. В Гейдельберге. И после. Лицемерная скотина! Ты помнишь, как он бесился из-за твоего «открытого» брака? Как он старался, чтобы мы обе чувствовали себя виноватыми за ту нашу поездку в Лондон? Так он встречался с ней даже в наше отсутствие, хотя мы ничего такого себе не позволяли.

Гретхен радостно гогочет:

– Я всегда удивлялась, почему ты так в нем уверена. Все они в глубине души свиньи, сама знаешь. Возьми хотя бы моего Алана, при том, что у него был такой неотразимый член и отработанные мужские рефлексы. Уж это как дважды два. Свиньи есть свиньи.

– Но Беннет никогда мне не лгал, всегда был откровенен со мной.

– Не был он никогда откровенен. Он как был, так и остался озлобленным и надутым занудой. Все они рано или поздно раскалываются. Ты тоже могла бы завести себе кого-нибудь, только не такого дурака, а человека, с которым было бы приятно провести время.

– Могла бы, – говорю я, глядя в пол, вот-вот готовая расплакаться.

– Слушай, тебе не в чем себя упрекнуть. И потом, ты теперь все знаешь, и у тебя нет больше иллюзий на этот счет. Он всегда считал себя страшно благородным, будто ты ему и в подметки не годишься. По крайней мере, можешь теперь расплеваться с этим дерьмом.

– Но чего мне все это стоило! А мое вечное чувство вины! О Господи!

– Знаю. Но ведь так лучше. Может, теперь ты наконец сможешь уйти от этого негодяя. И раз навсегда покончить со своим никчемным психоанализом.

– Не так уж он и плох. Даже чем-то мне помогает.

– Что ж ты тогда как потерянная? Носишься с этим фрейдистским хламом, как дурень с писаной торбой! Ни к чему он тебя не приведет. Ты вообще не сдвинешься с мертвой точки, пока ты замужем за этим истуканом.

– Знаешь, что меня убивает?

– Что?

– Понимаешь, я должна смотреть на него как на защитника, мне необходима иллюзиязащищенности. Почему так происходит? Ведь все так живут, даже ты!

– Ну, я примирилась с неизбежностью, с необходимостью постоянно терпеть возле себя мужчин. Я никогда не стану лесбиянкой, но я, по крайней мере, не стелюсь перед ними, как ты.

Это задевает меня.

– И я не стелюсь.

– Дерьмо. Конечно, стелешься. Стоит только Беннету появиться, как ты тут же бросаешься ему угождать. Смотреть противно. Что он хорошего сделал для тебя? Пока ты не добилась успеха, смешивал тебя с дерьмом. А теперь-то, конечно, ты для него курица, несущая золотые яйца. Пылинки с тебя сдувает. «Женщина-писатель» и прочее дерьмо. Будто это какая-нибудь болезнь. Чем скорее ты избавишься от этого ублюдка, тем лучше. Хочешь, я начну готовить документы к бракоразводному процессу? Только мне кажется, ты еще окончательно не созрела.

Гретхен встает, потягивается, заправляет рубашку в джинсы и начинает строить рожи маленькому зеркальцу, стоящему на столе. Потом берет баночку с кремом от морщин и, втирая его в шею, обильно поливает себя «Росой юности» из флакона. Самая душистая марксистка в Нью-Йорке. Женщина, до такой степени благоухающая духами, без сомнения, покорит мир.

– Да я этого ублюдка просто ненавижу! Его нужно кастрировать, а не разводиться с ним. Развод – это слишком хорошо для него, – распаляюсь я.

– На себя злишься, детка, – ответствует Гретхен; в комнате повисает удушливый запах ее духов.

– Да, наверное, ты права. Не могу понять, почему я все-таки так цепляюсь за этот миф об отце и заступнике? Я просто схожу с ума. Как бы ни складывалась наша жизнь, каждый из нас бесконечно одинок, так зачем играть в прятки с самим собой? Не лучше ли с самого начала признать этот факт? Я просто придумала себе, что в моей жизни Беннет играет какую-то роль. Последние годы я сама обеспечиваю себя. И наша совместная жизнь никогда не доставляла мне особого удовольствия. Мои друзья ему в большинстве своем неприятны. Да мы с ним почти и не видимся. Детей у нас нет – так на что мне вообще все это нужно?

– Я думала, что он в сексуальном отношении ничего – хотя и это, конечно, не повод оставаться.

– В плане секса он ас. Но Джеффри Раднер так неподражаемо гладит по спинке! А как ему нравится орально-генитальный способ! Это доставляет ему гораздо большее удовольствие, чем Беннету. Я просто уверена, что на свете полно мужиков, которые трахаются не хуже, чем Беннет. Господи, да он лезет на тебя, не снимая пижамыи носков!

– Ты мне никогда об этом не говорила.

– Да если бы я сказала, ты бы меня на смех подняла.

– Черт возьми, пожалуй, ты права!

– Ты представляешь себе, что он сделал!

– Что, какие-нибудь новые подробности его похождений?

– Этот вонючий лицемер сам так трепетно относился к личной жизни других, а сам все время изменял мне. На военной базе. Когда говорил, какие они все примитивные. И как они себя глупо ведут. И он так снисходительно относился к вам с Аланом. Он говорил, что вы сначала делаете вид, что вам и дела нет до интрижки другого на стороне, а потом не знаете, как друг друга умилостивить, – все это якобы подсознательное выражение чего-то эдипова или что-то в этом роде. Господи, руки чешутся его удавить!

– Не надо. Из этогоя тебя вытащить не смогу.

– Господи, неужели я уже готова была родить ребенка от этой гадины?.. Как мне только в голову такое могло прийти? Я бы оказалась навсегда привязанной к этому проклятому лицемеру!

– Все равно ты могла бы развестись, но это было бы уже гораздо сложнее. Только я лично поверю в твой развод лишь тогда, когда увижу все собственными глазами. Сейчас ты еще морально к этому не готова: ты злишься. Когда ты окончательно созреешь, ты будешь действовать обдуманно.

– Знаешь, что самое удивительное? – Гретхен переводит на меня взгляд своих огромных голубых глаз и снова начинает хохотать.

– Я знаю, что ты хочешь сказать.

Я спрашиваю с вызовом:

– Что?

– Ты хочешь сказать, что после того, как он поведал тебе историю своей любви, вы стали предаваться любви чаще и с большим удовольствием, чем даже в начале знакомства?

– Откуда ты знаешь?

– Первый закон ревности по Кендалл: от ревности член становится тверже, а влагалище влажнее. Это сплошь и рядом, я уж привыкла. Словно нарочно, когда окончательно соберешься развестись, секс начинает доставлять небывалое удовольствие. Специально, чтобы тебя остановить. Не бойся, это скоро пройдет, ты только немножко подожди.

Я тоже положила ноги на стол.

– Наверное, это звучит глупо, но у меня такое чувство, что я уже никого в своей жизни не встречу.

– Это если тебе повезет, – смеется Гретхен.

Гретхен идет обедать, а я выхожу на улицу и медленно бреду по Мэдисон-авеню. Стоит один из тех жарких июньских дней, когда воздух буквально пропитан влагой и кажется, будто плывешь, а не просто передвигаешь ноги. Я иду не спеша, подолгу задерживаясь возле витрин, захожу в изысканно оформленный итальянский магазин и примеряю босоножки, которые, конечно же, никогда не куплю. Не забываю заглянуть и в аптеку, чтобы купить противозачаточную суспензию и ароматизированный бальзам (чуть позже я собираюсь встретиться с Джеффри Раднером), а в цветочном магазине покупаю розу на длинном стебельке – для Хоуп, моей единственной и неповторимой волшебной крестной, словно посланной мне из сказки.

Хоуп старше меня ровно на двадцать лет. Она родилась 26 марта 1922 года, и своим знакомством мы обязаны каким-то старинным и причудливым семейным связям. У ее матери (ныне это необычайно хвастливая пожилая дама по имени Сельма, которая не имеет себе равных по части жалоб на судьбу) году в 1908 был роман с моим дедом. Они, конечно, это отрицали, но Хоуп откопала где-то их письма. Когда деда приперли к стенке, он изрек: «Да, Сельма была анархисткой, последовательницей Эммы Голдман», – а Сельма сказала: «Ах, этот Столофф, – он только и делал, что говорил, говорил, говорил. Послушай сюда, если ты интересуешься узнать за романы, так я могла бы рассказать и про что-нибудь похлеще, нежели он.» И она-таки могла. Так или иначе, мы с Хоуп уверены, что связаны сестринскими узами через космос. Уж слишком много совпадений: родились в один день, ее мать с моим дедом были любовниками; нам нравились одни и те же поэты, шутки и кушанья. То есть то, что по-настоящему важно в жизни. И конечно же, секс. В отличие от моей матери, считавшей секс товаром, который надлежит выгодно продать, Хоуп не находила ничего зазорного в том, чтобы отдаваться задаром. Она во всем такой же романтик, как и я, и уж если влюбится, – а сейчас она живет со своим вторым мужем, с которым познакомилась в пятьдесят лет, – то будет верна своему избраннику на все сто, причем это будет доставлять ей истинное удовольствие. Да, это у нас общее – мы романтики. И после всех моих взлетов и падений, любви и отчаяния, на закате нашей с Беннетом совместной жизни, она и только она была моей единственной утешительницей. Я несла к ней свое извечное чувство вины, дурные предчувствия, беспрестанное нытье по поводу развода, она же неизменно отвечала: «Ничего, подожди. Разведешься, когда будешь к этому окончательно готова. А пока не мучай себя.» Она знает меня, как свои пять пальцев. Все эти еврейские штучки. Мы боимся дурного глаза. Знаем, что сегодняшний смех завтра обернется слезами. Сегодня радуешься, значит, завтра жди неприятностей. Если получаешь удовольствие от секса, значит, подцепишь какую-нибудь заразу, или забеременеешь, или влюбишься.

Имя Хоуп я слышала с детства, но своими глазами не видела ее. Помню, мои бабка и дед часто обсуждали ее с моими родителями. Они называли ее «бедняжка Хоуп», наверное, из-за того, что она была замужем за музыкантом, который, по выражению моей бабушки, был не в состоянии прокормить семью. Но вместо того, чтобы бросить его, как поступила бы на ее месте любая прилична еврейская девушка, она старалась его поддержать. Это было воспринято как безрассудство. Хоуп страшно нравилась мужчинам, считалась неплохим редактором и хорошо зарабатывала. Осуждая ее простодушие, дедушка с бабушкой цокали языком. Как могла она держаться за этого барабанщика из Рего-парка! Любовь любовью, но брак – это сделка. И как может привлекательная женщина тратить свои лучшие годы на какого-то пьянчужку?.. Ее поведение было расценено как признак слабости. «Бедняжка Хоуп. У нее такая добрая душа.»

Но «бедняжка» Хоуп была умнее их всех. Она понимала, что щедрость окупается сторицей. Она никогда не скупилась на деньги, на любовь, на свое свободное время, и у нее всегда были сотни поклонников и друзей, а когда жизнь ее перевалила полувековой рубеж, она встретила человека, который оказался ее нравственным и духовным двойником. Мои бабка и мать, которые любили по расчету, мои сестры, которые повыскакивали замуж в восемнадцать лет и не видели в жизни ровным счетом ничего, получили гораздо меньше, чем Хоуп, которая отдавала без остатка всю себя. Она была человек-праздник. Подарки сыпались из нее, как из рога изобилия. Страшно было обратить внимание на какую-нибудь вещь у нее в доме, потому что она сразу же дарилась тебе. Причем это могло быть что угодно: картина, первое издание редкой книги, красивое украшение. Вещи совсем не задерживались у нее. И всегда возвращались назад. Часто в двойном размере. Или даже в тройном.

Мы сошлись с Хоуп летом 1968-го, когда я на недельку приехала в Нью-Йорк из Гейдельберга попрощаться с бабушкой, умиравшей от рака. Я пришла к Хоуп в офис и сразу почувствовала, что попала домой. Ее кабинет оказался светлой комнатой с золотистым ковром, – там стоял большущий стол, весь уставленный безделушками, фотографиями, цветами. Все всегда присылали Хоуп цветы.

– Дай-ка я на тебя взгляну, – сказала Хоуп. Она смотрела на меня, я смотрела на нее, и мы понимали, что это любовь с первого взгляда. Хоуп была седовласой полноватой женщиной, всем своим существом излучающей теплоту. В ее присутствии все твои проблемы как бы отходили на второй план и наступала приятная расслабленность. Моя мать всегда нервировала меня, Хоуп – умиротворяла.

Она читала мои еще не опубликованные стихи, а я от нечего делать разглядывала кабинет. Я всегда страшно нервничала, когда кто-то читал мои стихи, – в этот момент они казались мне ужасными, и я боялась, что меня разоблачат как самозванку. Это были стихи о моей жизни в Европе, о Германии, фашизме, о какой-то недоговоренности в наших с Беннетом отношениях. Хоуп читала. Я притворялась, что мне совсем не страшно. Прочитав две-три страницы, она подняла голову и сказала:

– Поэтические рукописи всегда поражают меня. Обычные белые листы, а на них – обнаженная человеческая душа. – И она вновь погрузилась в чтение.

Я могла в любой момент поступить в аспирантуру, этот путь был всегда для меня открыт. Или устроиться на работу в какое-нибудь издательство. В этом не было ничего ужасного. А вот попытатьсястать поэтом и провалиться… Лучше вообще не стоило начинать. Или я не права? В минуты сомнений я всегда вспоминала о тех надутых идиотах, которые почитали себя великими поэтами, но на самом деле таковыми не являлись. О тех безнадежных дураках, которые пачками отсылали свои сентиментальные излияния в «Райтерз Дайджест», записывались на заочные курсы «Школы великих писателей» и на собственные средства издавали поэтические манускрипты на восемьсот страниц в твердой уверенности, что их писания «понравятся» и станут самыми лучшими бестселлерами. Что если и я такая же, как они? Одно дело – быть посредственным писателем. Посредственную прозу можно от нечего делать полистать, отрывки из нее включить в программу телевизионного художественного чтения, по ней можно даже поставить фильм. Но посредственной поэзии просто не может быть. Если стихи плохи, значит, это вообще не стихи. Вот такие дела.

Я подумала о бабушке, у которой только что была. Она стала желтой и похожей на покойника – из-за рака поджелудочной железы и тех лекарств, которыми ее накачали. Сколько я себя помню, бабушка всегда панически боялась рака, но теперь, когда он все-таки ее настиг, она ни словом не обмолвилась о нем. Она сидела в кресле у окна и шила – зауживала себе платья.

– Все платья стали мне слишком велики, – говорила она, – а мне ведь надо будет что-то надеть, когда я снова начну выходить.

Конечно же, выходить ей уже не пришлось. Два месяца спустя она умерла. Но перед смертью она отправила меня к Хоуп. Это из-за нее я появилась здесь с зажатой в руке тетрадкой стихов. Пришлось поддаться на ее уговоры: так хотелось сделать приятное умирающей старушке. В те времена я боялась кому бы то ни было показывать свои стихи. Особенно редактору. На редакторов я смотрела тогда как на богов. Они обладали сокровенным знанием в моих глазах.

– Ты станешь крупнейшей писательницей современности, – сказала Хоуп, снова взглянув на меня.

«Она сошла с ума, – подумала я про себя. – Какая-то сентиментальная, восторженная фанатичка, совершенно не способная здраво смотреть на вещи. Нет, она просто не хочет расстраивать старинного друга семьи.»

– Вы шутите? – спросила я вслух.

– Такими вещами не шутят, – ответила Хоуп. – Конечно, я могу показаться тебе излишне сентиментальной…

– Да что вы! – соврала я.

– Но мне слишком дорога поэзия, чтобы обманывать тебя. Ведь мне все время приносят какие-то рукописи. И большинство из них никуда не годятся. Я авторам так прямо и говорю – правда, всегда в самых деликатных выражениях. Но твоя книга – это что-то особенное. Я хочу разослать ее по издательствам. Можно, я оставлю ее у себя?

– Боже мой, да это же плохой экземпляр! Она еще не готова. Я должна ее доработать, перепечатать. А моя машинистка – в Гейдельберге… Я вам пришлю хороший экземпляр. Правда! Клянусь вам!

Хоуп прочитала мои мысли.

– Я ее сейчас ксерокопирую, и у меня будет свой экземпляр. Мама при смерти, и в Германию ты вернешься не раньше, чем недели через две. Я не хочу так надолго выпускать ее из рук, – и она озорно улыбнулась.

Пока делали ксерокопию, она расспрашивала меня о нашей семейной жизни. Она никогда не видела Беннета и хотела, чтобы я подробно описала его. На мгновение я задумалась. В общем-то и нечего сказать. Вспомнилось его угрюмое лицо, наши ссоры, и как он заставлял меня поехать в Нью-Йорк и оставаться здесь, пока бабушка не умрет, как настаивал, чтобы я уехала одна, чтобы провести ее последние часы с ней наедине, как он требовал, чтобы я продолжала заниматься с психоаналитиком; вспомнилась его замкнутость и полное отсутствие чувства юмора.

– Он очень помогает мне в работе, – сказала я наконец.

– Но – ты любишь его? – спросила Хоуп.

– Что такое любовь?

– Если спрашиваешь, значит, – не любишь, – вынесла она приговор.

И вот, шесть лет спустя, я снова сижу у Хоуп и собираюсь рассказать ей о том, что она знала всегда.

– Ты помнишь лето, когда мы познакомились? Помнишь, я еще принесла тебе свои стихи? – Я в том же кресле напротив ее стола, где сидела тогда. – Беннет еще хотел, чтобы я находилась при бабушке до самой ее смерти. Знаешь, почему он так этого хотел?

Хоуп, как всегда, знает, что я хочу сказать:

– У него была женщина?

– Откуда ты знаешь?

Хоуп делает рукой один из своих характерных жестов, словно чертит параболы, круги, знаки бесконечности:

– Догадалась.

Я начинаю рыдать:

– Хоуп, миленькая, как я его ненавижу – так и убила бы на месте. Когда я вижу на улице мужчину восточной наружности, мне хочется броситься на него. Иногда лежу с Беннетом и думаю: «Вот сейчас возьму нож и его зарежу», – и чувствую себя при этом такой идиоткой. Ведь все время ко мне со своим дурацким сексом приставал – и вдруг такое! А я всегда была виноватой у него. И знаешь, что хуже всего? Он даже не понимает, почему я злюсь. Он не понимает, что меня сводит с ума его двуличность. Он просто не в состоянии это понять.

– Родная моя, ты знаешь, о чем я тебе постоянно твержу: терпи, пока терпится, а коли терпеть невмоготу, уходи.

– Я больше терпеть не могу.

– Тогда уходи. А то ты все время как на иголках. Смотри, поранишь свою чудную маленькую штучку.

И снова в путь – в кабинет аналитика по Мэдисон-авеню. Господи, Господи! Такая уж, видно, Изадора Винг, твоя судьба. Живешь все на той же вестсайдской улице, где и росла. Разрываешься между письменным столом, телефоном и кабинетом аналитика. И вот этой женщине все завидуют? Эта женщина, на их взгляд, знает, как жить? Нет, уж лучше обратиться к Кэтрин Кулман. Или Клэр Бут Льюс. Или к Хелен Гэрли Браун. К основательнице новой религии. К целительнице. К той, что вышла замуж за миллионера. Или основала собственный журнал. Вот кто знает жизнь, но только не писатели. Нам платят за нашу боль. За ночные кошмары. За то, что кидаемся от пишущей машинки в кухню, где варим очередную порцию кофе и между прочим отмечаем про себя, что неплохо как-нибудь вымыть там пол, а потом покорно бредем обратно. Мы сходим с ума от вечного одиночества и считаем, что издатели грабят нас, а читатели нам слишком докучают. Мы получаем пачки каких-то бессвязных писем, среди которых попадается одна злобная анонимка, и запоминаем из всех только ее. Мы так много времени проводим одни, что начинаем разговаривать сами с собой и у нас появляются навязчивые идеи вроде сексуальных извращений, жажды славы или фантастических планов предпринимательства. Нам не хватает любви, мы изголодались по сексу, но когда получаем все сполна, стараемся поскорее от этого избавиться, чтобы не мешало писать. Несчастье – наша стихия. Мы начинаем верить, что не можем существовать вне ее.

Кабинет психоаналитика. Все тот же постоянный шум машины, пол с толстым ковровым покрытием и роскошными коврами поверху, хрустальные люстры, обитые бархатом кресла, на стенах – репродукции, которые не назовешь ни излишне банальными, ни неприлично авангардистскими. Обычные Пиранезе и Пикассо, два «П». Дома у мужа и в кабинете моего аналитика – одни и те же звуки. Вся жизнь, проведенная на кушетке. Жизнь, загубленная психоаналитической машиной.

Впервые я пришла на прием к Абигейл Шварц, доктору медицины, с мыслью: « Она-точем сможет мне помочь?» Абигейл Шварц – изящная хрупкая брюнетка в трикотажном платье и туфлях от Эвинса, с традиционными восточными коврами и ненавязчивыми манерами, с хрустальными люстрами и прислугой-ирландкой, которая ходит за покупками в Гристид; дети ее посещают частную школу. Она практически не покидает Вест-сайд – только ради круиза по Карибскому морю. Я перепробовала миллион аналитиков, но все они, за исключением моего немецкого наставника доктора Хаппе, находились в плену у собственной пошлости. Не могу сказать, чтобы они совсем мне не помогли. Каждый из них внес свой вклад, помогая мне побороть в каком-то смысле страх (хотя, кто знает, может быть, так сложилось само собой). Но в каком-то смысле методика психоанализа подчинила их себе, стала самодовлеющей для них. Думаю, они представляли ее себе в виде силлогизма: «Я аналитик, значит, ты постоянный клиент». Временами я чувствовала, как что-то заедаетв методике доктора Шварц. Если я говорила что-нибудь про Беннета – обычно что-то критическое, то она мне на это неизменно отвечала: «Разве ваша мать ничего подобного не совершала?» – или: «Разве ваш отец ничего подобного не совершал?» – или: «Разве ваша сестра ничего подобного не совершала – совершала – совершала?» Тогда я говорила ей, что могу записать это на пленку и проигрывать сама, – Боже, какая черная неблагодарность! Я говорила, что она надоела мне. И все же я любила ее, ее утонченное обращение, тонкое чувство юмора. И каждый раз возвращалась к ней вновь. Среди всей этой зеленой тоски выдавались и приятные минуты. Мы все говорили и говорили о нашем с Беннетом браке. Почему я такая беспокойная, такая амбивалентная? Почему мне все время хочется уйти от него? Я долго была уверена, что причина во мне. И считала, что любить иначе, чем амбивалентно, я не могу. Я стала посещать сеансы психоанализа в надежде преодолеть творческий кризис, а когда он прошел, осталась, потому что хотела уйти от мужа, но не знала, как это лучше сделать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю