412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик Стенбок » Триумф зла » Текст книги (страница 9)
Триумф зла
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:04

Текст книги "Триумф зла"


Автор книги: Эрик Стенбок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

Некрасивая, она была одета – на мой взгляд, довольно безвкусно – в простое черное платье. В руках ее был черный ридикюль самого обыкновенного вида. Ее можно было бы принять за служанку, отправленную хозяйкой за покупками. Но шляпка ее не имела ни малейшего намека на кокетство – не было даже черного пера: что заставило меня отказаться от первоначального мнения, что она служанка. Взглянув на нее пристальнее, я понял, что передо мною дама. Несмотря на простоту наряда, в ней чувствовалась безусловная утонченность: и рука, которую я мог с моего места разглядеть, была по-настоящему красива и ухожена. Чем бы она ни занималась, ручной труд не был ее заработком.

Я уже говорил, что она не была хороша собой: большой чувственный рот, неправильный профиль, светлые вьющиеся волосы, постриженные коротко, по-мальчишечьи. Даже дурно скроенное платье не могло скрыть ее изящной фигуры. Но и в ней также было что-то мальчишеское. В самом деле, в ее облике не было ни малейшего намека на пол. То, что поразило меня больше всего, была ее бледность: не анемическая бескровность, а бледность страсти.

Я взял себе за привычку, встречаясь с новыми людьми, выделять в их лицах ту или иную черту, которая характеризует их наилучшим образом, так что ее лицо я занес в раздел «чрезмерно страстное» своей мысленной записной книжки. Но я сказал, что эта страсть, должно быть, была особой. Глаза у нее были большие, с прозеленью, брови и ресницы темнее волос. Они придавали ее лицу выражение постоянной грусти, смешанной с призывным томлением, которое тронуло мое сердце. Во мне всколыхнулась жалость. И в то же время у меня возник вопрос: «Достойна ли она твоей жалости?» Я настолько развил свою наблюдательность, что часто по одной лишь внешности могу определить причину людских горестей: например, мне не составляет труда отличить потерявшую ребенка мать от женщины, которую оставил муж или любовник: или сказать, что этот скатился от богатства к бедности, а тот – с вершин преуспеяния к упадку.

Но для выражения ее лица я нашел только одно краткое слово – «странное».

Кондуктор подошел к ней с требованием оплатить проезд.

– У вас найдется сдача? – спросила она его тихим, волнующе трепетным голосом.

Когда она вытаскивала из кармана кошелек, я приметил ее левую руку. На безымянном пальце было кольцо – единственное: с рубином необыкновенного, особенного блеска, по странности оправленным в серебро.

Я считаю себя знатоком драгоценных камней: и клянусь, что рубин был настоящим – и не только настоящим, а того вида, который можно найти только в Сибири. Вопрос, отчего она носит столь ценное кольцо и при этом одета так убого, меня сильно озадачил.

Второй раз я увидел ее при совершенно иных обстоятельствах.

Французская труппа давала «Арлезианку», эту странную драму Альфонса Доде, в чудесном, так мало известном музыкальном сопровождении Бизе. Труппа была исключительно хороша: она состояла из величайших театральных звезд. Но гвоздем представления должно было быть выступление в главной роли Жирандолы, прославленной танцовщицы, по которой все люди – вернее, люди, близкие к театру – сходили с ума.

Главная роль была небольшой. Арлезианка не произносит ни слова, появляясь на сцене всего два раза лишь для того, чтобы станцевать. Но смогу ли я описать это?

Прежде я не придавал значения танцу. Она не танцевала, она плыла по сцене. В каждом ее движении была головокружительная поэзия. Не удивительно, что главный герой отказался ради нее от своей невесты! Кто бы поступил иначе? И не мудрено, что при ее втором появлении двое мужчин сходятся в смертельном поединке!

Публика восторженно аплодировала. Право – была ли это галлюцинация? Когда она, еще дрожа, замерла для поклона на краю авансцены, мне показалось, что я вижу лицо девушки из омнибуса. Я бы ни с кем не спутал это лицо. В танце она была вдохновенно-прекрасна: конечно, на ней был грим и парик. Догадка моя перешла в уверенность, когда луч света выхватил ее руку, на которой был тот самый оправленный в серебро рубин. На ней не было других драгоценностей – только этот рубин. И она показалась мне еще более таинственной, чем прежде.

Обстоятельства нашей третьей встречи были уже другими. Я был в отпуске – сказать по чести, вполне заслуженном отпуске – в Вене, где большую часть времени жил у моего друга, профессора Ковача. Говоря «большая часть времени», я имею в виду, что у меня был номер в гостинице, но обедал я у моего друга.

В тот день доктор Ковач должен был осмотреть одного больного в клинике, лечившей болезни горла, – они были его spécialité[62]: однако мы договорились сходить вечером в оперу, где шел балет «Смерть Клеопатры» с Жирандолой в главной роли.

Я рассказывал моему другу о Жирандоле и настоял на том, чтобы он сходил посмотреть на нее. Так что обедал я в тот день в гостинице за табльдотом – по австрийскому обычаю – в середине дня.

И кого же я увидел напротив, на другом конце стола – точно как в омнибусе, – как не саму Жирандолу! И на этот раз она была одета в черное платье: однако не без элегантности: дымчатая кружевная оборка вокруг шеи придавала ее лицу пикантность, и мне даже подумалось, что она была бы куда краше, если бы улыбалась. Но на бледном лице ее все так же застыла неискоренимая печаль – печаль не врожденная, а вызванная какой-то особенной причиной; на лице этом просто не было места улыбке – и это тоскливое, призывное выражение, точно у побитой собаки.

Она ни с кем не заговаривала. Более того, она намеренно села так, чтобы от ближайшего соседа ее отделяли два стула. Она почти не ела: но для женщины выпила более чем достаточно. Иногда она взглядывала на меня – пристально, но застенчиво.

Когда я встал из-за стола и направился в курительную, кто-то коснулся моего плеча.

– Могу ли я поговорить с вами? – спросил низкий, волнующий голос.

Я повернулся. Передо мной стояла Жирандола. С легким румянцем смущения и немного заикаясь, она пояснила:

– Мне хотелось бы получить профессиональную консультацию.

– Я не имею права практиковать в этой стране, – ответил я.

– О, да, мне это известно, – быстро сказала она. – Но вы англичанин, а я не сильна в немецком. – На лице ее мелькнула тень улыбки, которая открыла ее мне с новой стороны. Если она может так улыбаться, то определенно должна обладать развитым чувством юмора. Это был отблеск ее былых счастливых дней – и вновь на лицо ее легла привычная печаль. – Вам я смогу лучше объяснить, в чем дело.

– В таком случае, – произнес я, – если вас не затруднит, попрошу вас в мой номер. Разумеется, консультация будет бесплатной.

Не говоря ни слова, она последовала за мной. В номере она, не садясь, проговорила быстро и монотонно, словно ребенок, повторяющий выученный урок:

– Мне лучше быть честной с самого начала. К несчастью, у меня выработалась привычка к морфию. По дороге сюда пузырек с морфием и шприц для подкожных впрыскиваний разбились в саквояже. А здесь, в Австрии, аптекари ни при каких условиях не выдают лекарств без рецептов; пересланный же мне морфий задержала таможня, и вряд ли я его получу. Таможенник сказал, – тут она рассмеялась, – что если бы сам Бог обратился к ним с такой просьбой, Он не получил бы в Австрии наркотик.

Она продолжила с заметным оживлением:

– Я не прошу вас потворствовать моему пороку. Вы, разумеется, не знаете, кто я. Я та, кого зовут Жирандола, танцовщица, и выступаю сегодня вечером в Опере. Без морфия мне лучше не выходить на сцену. А поскольку мы ожидаем приезда кронпринца, я не смогу сослаться на недомогание – тем более, что у меня нет дублерши. Все, о чем я прошу вас, – доза морфия на этот вечер и рецепт на шприц.

Так ее секрет был настолько банален? Нет, подумал я: определенно нет.

По долгу своей spécialité мне приходилось иметь дело и с морфинистами. Однако Жирандола не походила на хроническую морфинистку. Правда, она выказывала признаки истерии и, вполне возможно, изредка употребляла морфий.

– Сударыня, – сказал я ей, – я понимаю всю каверзность положения, в котором вы оказались. Посему на первый раз я выпишу вам рецепт, дам подписать его одному венскому врачу и пошлю рецепт в аптеку «Zum Bären»[63], где, предъявив мою карточку и сказав, за чем вы пришли, – аптекарь говорит по-английски – вы сможете получить нужное вам сегодня, где-то в четыре-пять часов вечера. Но взамен вы должны обещать прийти ко мне завтра и выслушать небольшую лекцию о морфии.

– Спасибо вам! – горячо произнесла она, улыбнувшись. – Я обещаю прийти, если… если буду жива, – добавила она со смешком. Положив на стол конверт, она быстро удалилась, не назвав ни имени, ни адреса.

Внутри оказалась сотня гульденов – довольно большой гонорар для Австрии, где врачи хороши и недороги. Я вышел вслед за ней, желая вернуть ей конверт, но не смог отыскать ее и решил подождать до завтрашнего дня.

Ковач немного припоздал. Мы успели лишь ко второму акту оперы, что, впрочем, было не важно, поскольку нас интересовал балет. Опера была в трех действиях и особыми достоинствами не отличалась. Мы устроились в партере. В ложе у авансцены с правой стороны сидела, вернее, блистала наиболее красивая и царственная женщина, которую я когда-либо видел. Со снисходительной улыбкой она взирала на игру актеров – и особенно актрис – с выражением знатока и ценителя, чье одобрение равносильно успеху.

Какое восхитительное создание! Темноволосая, с идеальным классическим профилем и огромными глазами под томно опущенными веками. Волосы были уложены по классической моде; платье отличалось дерзкой простотой: и она явно не носила корсет. Впрочем, с ее великолепным бюстом, словно у Венеры Милосской, к чему ей корсет? На ней было простое платье в греческом стиле, сшитое из белой тонкой мягкой материи и окаймленное серебром в виде диагонального узора. Серебро было усыпано жемчугом, и небольшими рубинами, и бирюзой. На шее сверкало алмазное ожерелье, застежкой которому служил огромный рубин небывалого и особенного блеска: фактически он был точной копией, хотя большей по размерам, того рубина, который я видел на руке Жирандолы и который мне вскоре предстояло увидеть вновь.

В конце второго акта Ковач встал и церемонно раскланялся с дамой в ложе; она ответила ему кивком. И сколько же томной грации было в каждой ее позе, в каждом жесте!

– Вы знакомы с ней? – спросил я. – Кто она?

– Разве вы не знаете? – сказал он. – Это герцогиня де Морлей, более известная под именем Кальяри. Уверен, вы слышали о ней, – знаменитое контральто. Мое знакомство с ней носит профессиональный характер. Она любезно разрешила мне осмотреть ее гортань и сделать несколько диаграмм: я хотел понять причины, по которым на свет рождается столь великолепный голос. Сколь много вы потеряли, если не слышали ее! Нынче она больше не поет на сцене: ведь это ниже достоинства герцогини: правда, изредка она дает домашние концерты. Она очень изменилась после замужества. Видите за ее спиной того junger Geck[64] с моноклем? Это ее супруг, герцог, миллионер. Она, похоже, не особо-то его ценит, правда?

– Разумеется, я слышал о ней, – ответил я, – и всегда мечтал ее послушать. Но, к сожалению, по понятным причинам я обычно занят во время сезона Лондонской оперы.

Тем временем начался третий акт.

Я не мог оторвать от нее глаз, позабыв об опере. Хотя на лице ее не было злобы или жестокости, одни и те же слова отчего-то звучали внутри меня, как литания: «Ave! Faustina Imperatrix, morituri te salutant»[65].

В конце третьего акта герцогиня повернулась к мужу. Он спросил, по-видимому: «Мы уходим или остаемся?», и она, по-видимому, ответила: «Дай заглянуть в программку – стоит ли оставаться».

Очевидно, они абонировали ложу на сезон и приезжали на спектакли по желанию, не интересуясь заранее тем, что шло. Герцог передал ей программку. Со слабой, то ли сатирической, то ли добродушной усмешкой на божественных губах она заглянула в нее.

И внезапно едва заметно вздрогнула. На ее мраморных щеках появился румянец. Она повернула голову и бросила на мужа быстрый взгляд.

Он вышел из ложи и сейчас вернулся с полным бокалом шампанского, который она осушила одним глотком. После этого она успокоилась. Однако глаза ее уже не были сонными, в них появился интерес: вернее, даже болезненный интерес, насколько ее черты могли выражать боль.

Как бы там ни было, она решила остаться.

Несмотря на мои превосходные впечатления о таланте Жирандолы, я считал, что такой персонаж, как Клеопатра, менее всего подходит для нее. В этой роли гораздо лучше выглядела бы царственная женщина в ложе. И потом, невозможно помыслить Клеопатру в танце; хотя Теофиль Готье представил ее именно танцующей. Впрочем, неизвестно, как представит ее Жирандола. Музыка, во всяком случае, обещала быть интересной, ее написал молодой бельгийский композитор, так неожиданно умерший; кажется, звали его Сибрандт ван ден Вельден, в Бельгии его, по словам моей супруги, просто боготворили. В таких вопросах я обычно ей полностью доверяю.

Как видите, у меня было несколько причин для интереса.

Прозвучали первые такты. Музыка и впрямь оказалась превосходной.

Цыгане называют себя выходцами из Египта. Я считаю, что существуют противоположные доказательства. И все же они могли заимствовать свою музыку у египтян. Ведь мы не знаем, на что походили древние эллинские напевы. Вряд ли они, судя по воздействию на слушателей, имели отношение к византийской музыке с горы Афон и ее древних монастырей: особенно потому, что они всегда сопровождались аккомпанементом на струнных инструментах. Сдается мне, слияние греческой и семитской музыки времен Клеопатры чем-то напоминало цыганские мотивы наших дней.

Музыка этого балета, при всей своей мягкости и современности звучания, давала вполне достойное впечатление о том, на что могли походить мелодии древнего Египта. Балет начинался с пляски танцовщиц. Появилась Клеопатра, возлежавшая на корме ладьи. Декорации, надо сказать, были безупречны.

Там, в ладье, была моя знакомая, в чьей томной, чувственной позе было что-то от женщины, сидящей в ложе. Мне даже показалось, что подражание было намеренным. Во всяком случае, она выглядела превосходно в роли Клеопатры – гораздо лучше, чем я мог предположить.

Затем она спустилась на сцену и начала танцевать. Лицо ее вновь озарилось экстазом и стало прекрасным. Все, что есть волнующего и сладострастного, было в ее танце. Неудивительно, что сильные мира сего по собственной воле становились ее рабами. И в то же время танец состоял всего из нескольких па. Я не в силах описать его. Она буквально танцевала музыку. Казалось, что если бы не было музыкального сопровождения, мелодия полилась бы сама собой из каких-то неведомых пределов. Хотя она играла царицу Египта, отсутствие на ней драгоценностей было в своем роде замечательно. Исключением было уже знакомое мне кольцо с рубином. Но самое замечательное заключалось в том, что во время танца она не отрывала призывного, укоризненного взора от прекрасной женщины в ложе.

Вызванным ею неистовым аплодисментам она даже не улыбнулась, продолжая смотреть наверх.

Герцог де Морлей отпустил какое-то замечание жене: та, не обращая внимания на его слова, оставалась абсолютно неподвижной.

Я пропущу подробности спектакля и сразу перейду к финальной сцене: самоубийству Клеопатры от укуса змеи, а именно – люди обычно этого не знают – большой египетской кобры. Выглядела змея довольно натурально. Даже я, будучи неплохим зоологом, поначалу принял ее за живую. Однако расцветка ее была слишком яркой.

И, наконец, начался Танец смерти. Она ласкала змею и с неописуемым изяществом заставляла ее плавно скользить вокруг себя, словно сливаясь с ней воедино. Некоторые зрители побледнели от необъяснимого страха. Прекрасная Кальяри обратилась в мрамор. Ни один мускул ее не дрогнул: ее глаза были словно глазами статуи.

Тем временем танец становился все изумительнее: мольба о жизни, восстание против рока, ужас смерти, один, последний, вздох – и вот уже усталость от жизни, радость встречи со смертью, этим долгожданным женихом, затем – величественное достоинство смерти, ужасающей и таинственной, чьими святынями являются египетские пирамиды, – и все это она выражала лишь движениями своего тела.

Потом под прекрасную, томящую мелодию она проплыла по сцене еще раз, прижимая к груди смерть, утешительницу страждущих, в виде змеи. В этом последнем танце ей удалось соединить все, что она показывала прежде: затем – взгляд – один-единственный (заметил ли его кто-нибудь еще?) – в сторону ложи.

Было ясно, что он достиг своей цели. Статуя задрожала, несмотря на усилия скрыть свою дрожь.

А Жирандола со сладкой улыбкой обвила змею вокруг себя, прижала пасть змеи к своей груди и, содрогнувшись в конвульсии, умерла.

Никогда еще не видел я настолько совершенного и реалистичного исполнения: последнее произвело на публику неизгладимое впечатление и вызвало шквал аплодисментов. Однако она не поднималась. Кто-то рядом со мной заметил:

– Как глупы эти люди! Если она встанет, весь драматический эффект будет потерян. К счастью, ее артистизм не позволит ей совершить такую ошибку.

Точно такими же были и мои мысли.

Когда мы с доктором Ковачем направились к выходу, к нам в спешке подошел какой-то человек и произнес:

– Пожалуйста, пройдите со мной! Вы – врачи. Она больна, она в опасности.

Он обратился ко мне:

– Герр доктор, мне сказали, что вы англичанин. Возможно, вам неизвестно, что она тоже англичанка, несмотря на итальянский псевдоним. Возможно, она в обмороке, но я подозреваю нечто худшее. Если она придет в себя, то объяснит вам все сама. А пока прошу побыстрее пройти со мной! Я покажу вам, что произошло.

Он торопливо отвел нас за кулисы и показал нам змею. В пасть ее был изобретательно вмонтирован шприц, который можно было привести в действие, нажав на шею.

Холодный пот выступил у меня на лбу. Стало быть, на мне лежала часть ответственности за гибель девушки. Ведь мне (гордыня и эгоизм не миновал никого!) было прекрасно известно, что она не приучена принимать большие дозы морфия.

– Как к ней мог попасть шприц? – вопросил доктор Ковач. – У нас в Австрии с этим очень строго. Очевидно, она привезла его с собой. Видимо, она использовала его для каких-то театральных трюков. Ладно, будем надеяться, что с ней все в порядке: пойдемте, взглянем на нее.

В тот момент мне не хватило смелости сказать ему правду. Я просто согласился с его словами:

– Да, давайте посмотрим, что с ней произошло, – и прихватил шприц с собой.

Нам потребовалось лишь несколько минут, чтобы установить, что это был не обморок: все симптомы, если можно так выразиться, указывали на внезапную, насильственную смерть. И это (какими бы жестокими ни показались мои слова) пробудило во мне надежду. Если бы смерть наступила от инъекции морфия, симптомы были бы иными. В шприце еще что-то оставалось. Я вылил несколько капель в стакан и обнаружил, что это был не морфий! Я – врач, человек трезвомыслящий и рассудительный: ни при каких обстоятельствах я не теряю головы. Однако в то мгновение мне показалось, что меня затягивает водоворот, словно в дурном сне.

Да, конечно, феерический танец, прекрасная женщина, все могло показаться сном, вызванным моими напряженными нервами, укрепить которые я приехал за границу. Было ясно, что я выписал для Жирандолы слишком большую дозу морфия. Нет, меня определенно сморило после обеда.

– Нужно отдать вещество на анализ, – сказал доктор Ковач.

Эти слова встряхнули меня: нет, я не сплю, все происходит наяву. И едва Ковач произнес эти слова, как кто-то ворвался в комнату.

Это была та прекрасная женщина из ложи. Бросившись к телу, она ласково позвала по-английски, с небольшим акцентом:

– Этель! Этель, дорогая, ты слышишь меня?

Затем она перешла на итальянский:

– О, Этелина! Бедняжка! Проснись же! Это я зову тебя! Я, Гиацинта! Зачем ты ушла от меня, капризная негодница?

Она называла ее нежными прозвищами, причитая по-итальянски. В комнату вошел ее муж, держа подбитую горностаем накидку.

– Сударыня, – произнес он, – я принес вашу накидку.

Она вновь приняла обличие мраморной статуи. Повернувшись ко мне, она заговорила на прекрасном английском языке – почти без акцента:

– Полагаю, доктор, это обычный обморок, она всегда была им подвержена.

В ее голосе звучала такая неискренность, что мне в ту же минуту стало ясно, что она все поняла.

– Нет, – ответил я, – боюсь, это что-то более серьезное.

– Благодарю вас, – вежливо, но холодно произнесла она.

Супруг набросил плащ на ее плечи, и я услышал, как, выходя, она прошептала ему по-французски:

– Не прикасайтесь ко мне и не разговаривайте до завтрашнего утра!

Взяв с собою шприц, мы с Ковачем поехали в гостиницу. Здесь мы сообщили о происшествии владельцу, и он показал нам комнату Жирандолы. На туалетном столике стоял небольшой пузырек с морфием – почти полный, если не считать нескольких капель: пробка была вытащена. Однако содержимое, по-видимому, употреблялось внутрь, а не под кожу.

Воспользовавшись случаем, я рассказал Ковачу правду о рецепте, и он согласился с тем, что морфий не мог быть причиной смерти, так как жидкость в шприце не пахла морфием.

За зеркалом обнаружился пузырек с молочно-водянистой жидкостью. По виду она точно соответствовала той, что осталась в шприце. Мы тут же отнесли ее к ближайшему аптекарю, и тот провел химический анализ. Но понадобилось некоторое время для того, чтобы мы уяснили, что в пузырьке был яд кобры!

На мои плечи легла нелегкая задача. Администрация театра знала Жирандолу только под этим именем или под другим псевдонимом, который она избирала. О друзьях и родственниках ее ничего не было известно. Конечно, сейчас с ними следовало связаться. Было известно лишь, что она англичанка, и мне как ее соотечественнику поручено было осмотреть ее документы и вещи. Я забыл имя, которое она записала в гостевой книге. Так или иначе, все знали ее под именем Жирандола: и поскольку у меня имелось официальное предписание, никто не возражал против осмотра того, что осталось в ее комнате.

Среди вещей нашлись кое-какие письма – их было немного: и великолепно переплетенная в узорчатый пергамент книга – я разумею рукописную книгу, – в которую она заносила своим замечательно разборчивым почерком, хотя и с множеством росчерков и завитушек, подробнейшую историю своей жизни.

На внутренней стороне обложки имелась дарственная надпись: «Этель от тети Матильды: на ее шестнадцатилетие».

Первым мне попалось следующее письмо:

«Дорогая Этель,

при этом высылаю 10 фунтов. Наверное, это выглядит нелепо; но это все, что я могу тебе послать. Проще было бы обойтись чеком, но по нему можно выяснить фамилию отправителя, и тогда...

Хотя мне позволено тратить любые суммы, герцог требует отчета за каждый израсходованный пенс. Чистейший абсурд, если учесть, что это мои деньги, а не его! И за моими расходами действительно следит тетя Матильда, а не тетя Джейн. Тетя Джейн занята моим моральным воспитанием. Вот и получается, что я могу купить алмазное ожерелье за тысячу фунтов и в то же время не в силах послать тебе даже соверена. В сущности, чтобы отправить эту малую сумму, я была вынуждена купить несколько ярдов кружев, которые мне абсолютно не нужны, – и слегка увеличить цену в моем отчете, чтобы не навлечь подозрений.

Тетя Джейн перестала красить волосы и заявила, что из-за твоего постыдного поведения они внезапно поседели. Тетя Матильда же продолжает носить букли. Кстати, именно она считает необходимым советовать, как мне одеваться, хотя ее суждения о нарядах для герцогинь, мягко говоря, не соответствуют времени.

И все же тетя Матильда более снисходительна.

Однажды она сказала:

– Бедное дитя! Интересно, что она поделывает?

– Не упоминай ее имени, Матильда, – откликнулась тетя Джейн.

– А разве я упоминала ее имя? Впрочем, ты знаешь, о ком я говорю. Между прочим, церковь советует прощать грехи, если грешница искренне раскаивается.

– Милая Матильда, – сказала тетя Джейн, – ты говоришь как католичка. Есть некоторые вопросы...

Тут красноречие ее подвело, и она, позвонив в колокольчик, велела принести нам чаю. Не правда ли, прелестное описание?

Бедное мое дитя, я все о себе и о себе. Напиши же в подробностях, как ты живешь.

Да, забыла сказать, – на прошлой неделе я ужасно перепугалась. Герцог предложил сходить в Оперу. К счастью, мне удалось сослаться на головную боль. Бог ты мой! Что произошло бы, если бы он увидел тебя! Хоть тетя Джейн и выдрессировала его как следует, его старые боевые инстинкты еще живы. Представляю, какое коленце мог бы он выкинуть!..

Я рада за нас обеих, что ты уезжаешь из Англии. Ужасно мило со стороны Кальяри взять тебя с собой в Неаполь! Судя по твоему описанию, она приятная женщина. Я даже завидую твоей независимой жизни. Наверное, балериной быть гораздо веселее, чем герцогиней. Хотя я сама виновата, что согласилась на брак с герцогом: думаю, теперь мне надо отвечать за последствия. Теперь прощай, дорогая.

Остаюсь

твоя почтенная и уважаемая тетушка

Вирджиния.

P.S. Кстати, вечно забываю написать о главном, а именно – свои письма шли, как обычно, по адресу Виго-Стрит, дом 2: но не на имя «Фифина», а «Корали». Так уж получилось, что Фифина тоже ведет тайную переписку: и хотя ей должен быть известен твой почерк, она все равно вскрывает все письма, а мне говорит, что ошиблась, поскольку на конверте стояло ее имя. Я, конечно, не верю, что она шпионит на тетю Джейн, – да и тетя Джейн при всех ее недостатках не пошла бы на такую низость, – просто обычное любопытство служанки. Однако если ты будешь слать письма Корали, она уже не сможет притворяться, что спутала их со своими».

Это письмо без адреса, даты и подписи не давало никакого ключа к тому, где можно было искать родственников Жирандолы. Из него можно было сделать лишь один вывод: что она была из аристократической семьи: и что ее родственники-аристократы не были бы особенно обрадованы, свяжись я с ними.

Конечно, я мог получить какие-то сведения от герцогини де Морлей. И все же я воздерживался от обращения к ней: и Ковач согласился с тем, что без крайней нужды нам лучше этого не делать. Легко было заметить, что каким бы ни было ее знакомство с Жирандолой, она не желала придавать его огласке.

Таким образом, дело приобретало затруднительный поворот, и я приступил к дальнейшему изучению бумаг.

С помощью нескольких писем и особенно дневника я, в конце концов, воссоздал всю историю. Начало дневника искрится озорным весельем непослушного ребенка, растущего под присмотром двух строгих тетушек.

Дневник начинается такими словами: «Сегодня тетя Матильда подарила мне вот это. Мне исполнилось 16, зрелый возраст. Тетя Джейн заметила:

– Я не одобряю того, чтобы девушкам дарили дневники: они развивают у них сентиментальность.

– Ну что ты, дорогая Джейн, – возразила тетя Матильда, – Этель совершенно не сентиментальна. Наоборот, ведение дневника разовьет у нее методичность.

– Вот если бы, – сказала тетя Джейн, – ты купила ей дневник с листами для ежедневных отчетов, то это был бы хороший подарок: я и сама подумывала о том, чтобы подарить ей такой дневник: но после того, как ты сказала, что хочешь подарить ей дневник, я решила купить ей корзину для рукоделия. Такую большую тетрадь, как эта, девушки называют альбомом и записывают в нее всякую чепуху: а затем перечитывают ее снова и снова. Остается только надеяться, что Этель не поддастся этому соблазну.

– Право, – дерзко сказала тетя Матильда, – я всегда находила большим утешением вести такой дневник: о том, какие книги я читала, и что чувствовала, и все такое.

– Моя дорогая Матильда, – сказала тетя Джейн, – боюсь, ты всегда была склонна к сентиментальности – а этого я не одобряю. Помнится, в то время ты зачитывалась этими глупыми романами вроде «Клариссы Харлоу»[66].

Натуральным образом, мисс Этель идет и перерывает весь замок в поисках «Клариссы Харлоу», так занимавшей в юности тетю Матильду. Однако книга не произвела на нее большого впечатления, поскольку мы находим такую запись:

«Нет, больше ни строчки! Если в те дни подобные романы считались занимательными, то какими тогда были скучные книги?»

По первым же страницам легко догадаться, что Этель приходилась племянницей герцогу и осталась сиротой в очень раннем возрасте, будучи отдана под опеку своей тете Джейн. Сам герцог был младшим в семье и считался слишком юным и легкомысленным, чтобы осуществлять заботу о девочке.

После смерти своей первой жены, умершей вскоре после их брака, он, сломленный горем, попросил своих старших сестер, леди Джейн и леди Матильду, вести его хозяйство. Постепенно он подпал под их влияние – особенно под влияние здравомыслящей леди Джейн, которая была значительно старше него. (Хотя в ту пору, когда Этель начинала вести дневник, герцог был не так уж и молод).

Далее следовали заметки о повседневной жизни в доме. Возможно, излишне сатирические: однообразные семейные молитвы, во время которых тетя Матильда иногда играла на арфе, – «изысканное достоинство, приобретенное в давно прошедшие времена», как замечала Этель.

В дневнике были и детские воспоминания. «Однажды я услышала, – пишет она, – как епископ сказал в беседе с приходским священником, что прежде чем начинать танцевать, надо научиться ходить! Однако, насколько мне помнится, я танцевала еще до того, как освоилась в ходьбе, – по крайней мере, немногим раньше. Едва я слышала звуки музыки, как меня неудержимо тянуло танцевать. Моя няня рассказывала, что я танцевала под звуки уличной шарманки задолго до того, как научилась говорить. Вот и на семейных молитвах мне с трудом удавалось сдерживать себя, когда тетя Матильда играла на арфе, – а она это делала не очень умело».

Одна из более поздних записей, где бедняжка Этель не удерживается от сентиментальности, повествует о Кальяри: «Ах, почему я не могу аккомпанировать ей? Музыка доставляет мне такое наслаждение, но я не умею играть на фортепьяно. Стоит мне коснуться клавиш, как сразу хочется танцевать; музыка и движение кажутся для меня единым целым. Кто бы знал, каких усилий мне стоит сидеть неподвижно на концертах или даже в церкви».

Затем, возвращаясь к прежнему стилю, она добавляет: «И как мне забыть тот миг, когда я, маленькая девочка, во время хорала танцевала в боковой капелле собора, а тетя Джейн...»

Далее следовали звездочки. Из ее описаний, однако, нетрудно было представить, что сказала или сделала тетя Джейн – и особенно как она при этом выглядела!

Пришла пора, и Этель должны были вывести в свет. Она очень потешно описывает это: пародируя статьи в разных газетах, посвященные ее появлению в обществе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю