412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик Стенбок » Триумф зла » Текст книги (страница 10)
Триумф зла
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:04

Текст книги "Триумф зла"


Автор книги: Эрик Стенбок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

В записях того периода не было ни меланхолии, ни малейших следов печали: лишь время от времени в ее сарказме проскальзывает легкая злость.

Вот письмо к ней герцога, написанное хоть и банальным языком, но, по крайней мере, с добрыми намерениями:

«Мне всегда казалось, ты любишь танцевать. Но леди Ладлоу передала мне, что когда она берет тебя на бал, ты совсем не танцуешь: и еще то, что ты ведешь себя совершенно неучтиво по отношению к лорду N. Мое дорогое дитя, я буду с тобой откровенен. Поскольку у меня нет прямых наследников, в случае моей смерти все наше состояние перейдет кузену, и ты останешься ни с чем: не знаю, известно ли тебе об этом, но мы небогаты, хотя вынуждены притворяться. Поэтому лучшим выходом для тебя будет подходящий брак. Лорд N, на мой взгляд, – самая желанная персона...»

Это письмо она высмеяла безжалостно и едко.

Тем временем герцог женился на красивой, богатой американке. Вот что пишет о ней Этель:

«Я – дурнушка, и Вирджинии нравится оттенять мною свою красоту. В моей компании она выглядит ослепительно».

Это замечание довольно несправедливо, учитывая, что Вирджиния осыпает ее разными благами.

На следующий день она раскаивается: «Я не должна была писать так о Вирджинии. Но это не ревность – просто зависть. Нет! точно не ревность, больше всего на свете я люблю смотреть на красивых женщин. Но тогда мне хочется быть такой же красивой! Мне просто хочется, чтобы Вирджиния любила меня по велению сердца, а не проводила со мной время из-за того, что она мается скукой в компании тети Джейн и тети Матильды».

«Что там ни говори, – добавляет она в качестве постскриптума, – тетя Вирджиния – это улучшенная версия тети Джейн».

Однако именно Вирджиния была ей дружеской опорой во время невзгод. Ибо невзгоды не заставили себя долго ждать.

Леди Ладлоу просит Этель пожить у нее на время сезона. Герцог с супругой уехали за границу. Тетя Джейн об этом и слышать не хочет: но она не может обидеть графиню Ладлоу и потому идет на компромисс. Она будет жить в Лондоне, и Этель будет жить с ней, однако ей будет позволено выезжать с леди Ладлоу при условии, что она будет ежедневно отчитываться о своем времяпровождении.

«– Эх! – записывает Этель, ссылаясь на одну из баллад Бэба[67], которую как раз читает:

Пусть к герцогу идет Порок,

А к графу Добродетель.


Со мной все выходит в точности наоборот. Подчеркну-ка я эту строфу. Боюсь, что с меня уже хватает добродетели герцогской».

Вскоре после этого тон дневника меняется. Леди Ладлоу повела девушку в Оперу на «Семирамиду», где в роли Арзаче выступает Кальяри. С этого момента Этель начинает просить леди Ладлоу брать ее в Оперу на каждое выступление Кальяри. В ее записях появляется любопытная скрытность, хотя прежде она была довольно многословной. Она не изливается насчет своих чувств к Кальяри, просто выдает одну краткую фразу: «Никто не зачаровывал меня прежде так сильно».

Записи этого периода отличаются краткостью, вот как эта: «Обед у леди такой-то: обед дома, затем поехали в Оперу и смотрели ее!»

После этого – возвращение на землю:

«Святые небеса! Что тетя Джейн скажет о моих счетах из цветочного магазина! И как я отчитаюсь за мои карманные деньги? К счастью, у меня остались драгоценности, которые дала мне Вирджиния. (Ах, как бы я хотела рассказать ей обо всем! – но нет, по здравому размышлению лучше бы не надо). В любом случае, можно продать алмазы и тем самым покрыть возникшую недостачу».

На следующий день она просто и коротко, даже судорожно, записывает (продолжая предыдущую запись):

«А почему бы и нет? Это мой шанс на избавление. Да, можно было бы».

И еще через день:

«Да, решено».

Выясняется, что она покинула дом, оставив письмо, в котором сообщала тете о своем намерении уйти в актрисы. Записи этого периода достаточно невнятны, так как их автор, в отличие от читателя, располагал всеми фактами: и, следовательно, лишь по намекам мы можем догадываться, что произошло. Очевидно, ее поступок вызвал негодование семейства. Герцог вычеркнул девушку из завещания и отрекся от нее: единственной родственницей, с которой она поддерживала связь, была молодая герцогиня, ухитрявшаяся при помощи француженки-служанки украдкой отправлять ей небольшие суммы. В этом месте записи восторженно-сентиментальны:

«Не все ли равно, что я живу на хлебе и воде? У меня пока хватает средств, чтобы заплатить за место на галерке».

В один из дней она решается на необычный поступок. Посмотрев «Фауста», где Кальяри играла Зибель, девушка решила устроиться в балетную труппу – как она пишет, «пусть даже простой статисткой, лишь бы быть рядом с ней. Все же, – добавляет она с улыбкой, проступающей сквозь строки, – я умею танцевать».

Она отправляется прямиком в Оперу и требует встречи с директором. Директор, доброжелательный немец, принимает ее настороженно.

– Что вам угодно? – спрашивает он резковато.

– Я хочу поступить в кордебалет, – отвечает она.

– Что ж, у нас и вправду имеются вакансии, – говорит он неосторожно. – Но прежде я хотел бы посмотреть, как вы танцуете.

– Что ж, отлично, но мне нужен аккомпанемент, – отвечает она.

Директор, увидев, что имеет дело с дамой, а не с девушкой из простых, с какими в последнее время ему приходилось сталкиваться, немного смягчился и удовлетворил ее просьбу, предложив ей переодеться – вернее, раздеться – в соседней комнате. Его помощник, который заодно был музыкантом в оркестре, инстинктивно заиграл музыку из балетной части «Фауста» – оперы, которая должна была идти в тот вечер. Этель станцевала.

(Могу представить, как она это сделала!) Без лишних слов ее приняли, назначив выступать в тот же вечер, ибо из-за болезни premiére danseuse[68] вся балетная часть была на грани отмены.

Немец, видимо, решил, что она может без дальнейших проб, за исключением одной небольшой послеобеденной репетиции, взять на себя главную роль. И было ясно, что она смогла.

Две следующие страницы дневника заклеены вырезками из газет, посвященными ее фантастическому успеху. Третья осталась пустой.

Она ставит заголовок: «Vita nuova[69]», – и начинается совершенно другая тема.

Пускай лестные, отзывы в газетах не особенно-то ее радуют. Об этом свидетельствуют иронические заметки на полях.

Тем вечером в ее гардеробной появился не кто иной, как сама Кальяри: свое выступление в роли Зибель она закончила задолго до начала балетной части и смотрела балет из ложи. Их встреча описана in extenso[70], поэтому лучше привести ее в форме рассказа, а не ipsissima verba[71] дневника.

– Мое милое дитя, – произнесла Кальяри, – ты просто чудо, феномен. Я даже удивлена, обнаружив, что ты ходишь по земле. Я-то думала, что ты действительно одно из тех эфирных созданий, которых ты изображала.

«Затем, – сообщает дневник, – она меня поцеловала! Я задрожала от восторга!»

– Ты мне по-настоящему интересна, – продолжила Кальяри. – Хорошие балерины нынче перевелись. По крайней мере, в этой стране, во Франции, в Германии: и я даже не уверена, что могу сделать исключение для Италии. Прошу, возьми это в качестве сувенира, – сказала она, снимая с руки браслет из прекрасных цейлонских аквамаринов. – Эти камни того же цвета, что и твои глаза.

– Нет, – запинаясь, ответила Этель, – я не могу принять такой подарок…

– Отчего же?

– Потому что я, кажется, знаю, кто подарил его вам, – сказала Этель, запинаясь и краснея еще больше.

– Вот как! – заметила Кальяри. – Ты действительно знаешь, кто мне его подарил? Это интересно. Но, милая моя, я так устала от этих нескончаемых букетов с вложенными в них карточками: знаешь, такие огромные корзины цветов, составленных без всякого художественного вкуса. И что, скажи на милость, мне с ними делать? Хотя я должна признать, что иногда в них бывают красивые вещи, подобные этой.

Тут Этель задрожала.

Усадив ее к себе на колени, точно ребенка, и гладя по волосам, Кальяри томно произнесла:

– О, как я ненавижу мужчин! Не могу понять женщину, желающую мужчину или даже отдающуюся ему. Какая может быть в этом прелесть? Щетинистые, хрящеватые, с толстыми жилами и железной плотью, покрытой звериной шерстью, полное отсутствие утонченности; все мысли лишь о скотском обладании. Фуй!

Ее золотистые глаза сверкнули огнем, голос завибрировал от гнева. Своими большими сильными руками она обвила маленькую Этель, трепещущую от наслаждения.

– Но, – сказала она, издавая низкий смешок и ослабляя объятия, – бриллианты всегда остаются бриллиантами. Они приходятся весьма кстати в черный день. Если людям нравится дарить мне подарки, которых я не просила, то почему бы мне их не принимать? Нет, в самом деле, – сказала она, переменив тон, – я немного удалилась от темы; ибо среди всех этих безвкусных букетов было несколько поистине прекрасных, подобранных рукой художника, – так они отличались от примитивных изделий местных цветочных магазинов. Получать их было наслаждением. В них не было вложено никаких карточек. И вот однажды в букете божественных орхидей я обнаружила этот браслет. Бриллианты мне наскучили – если закрыть глаза на их ценность. Но эти камни мне действительно по вкусу. А однажды букеты перестали приходить. Мне очень хотелось бы узнать, кто был этот безымянный поклонник. Если ты говоришь, что знаешь его, прошу, скажи, кто он. И по какой причине он обиделся на меня и перестал присылать цветы?

– Я думаю, – ответила Этель, – этому человеку стало не на что покупать букеты.

И она разрыдалась.

– Прости меня, прости, – воскликнула Кальяри. – Но почему ты плачешь, дитя? Я заглянула в тайный уголок твоей души? Поверь, я не хотела.

– Это была... я, я, я, я! – в слезах призналась Этель. – Это я посылала вам цветы. Теперь вы оставите у себя мой браслет?

– Глупенькая, – произнесла Кальяри. – Зачем ты это делала? Ну-ка, расскажи мне о себе: где ты живешь и с кем?

– Я живу одна, где придется, – отвечала Этель. – Теперь, получив ангажемент, устроюсь где-нибудь получше.

– Нет, так не пойдет, – сказала Кальяри. – У тебя просто не получится... Постой, блестящая идея! Скоро я еду в Неаполь, где у меня есть очень симпатичная вилла. Но, во-первых, мне бы не хотелось жить там одной, вот как сейчас, а во-вторых, я настолько ленива, что хотела бы иметь кого-то, кто бы вел за меня переписку. Если ты отправишься со мной в качестве компаньона и секретаря, я познакомлю тебя с лучшими людьми Неаполя, да и вообще Италии, где танцы гораздо в большей цене, чем где бы то ни было, и в самое короткое время ты произведешь фурор и встанешь на ноги, чего, – смеясь, добавила она, – тебе никак не удается на сцене.

«Тогда, – наивно сообщает дневник, – не в силах сдержаться, я вскочила и закружилась в танце. Она рассмеялась – и снова поцеловала меня».

После этого мы находим их в Неаполе.

Оставляя в стороне восторженные описания мраморной виллы в помпейском стиле и много чего еще, легко угадать между строк подлинный характер Кальяри. Праздная, чувственная, насквозь себялюбивая: но при всем этом, будучи в духе, добросердечная и благожелательная, она по-своему любила странную девочку, так привязанную к ней, и относилась к ней как к ребенку.

Выясняется, что Этель не получает за свои услуги ничего. Но Кальяри выполняет свое обещание и обеспечивает ее ангажемент; как она и предсказывала, Этель, принявшая псевдоним Жирандола, производит фурор.

Ее выступления начинают приносить доход. Хотя Кальяри получает огромные суммы и дорогие подарки со всех сторон, когда снисходит до того, чтобы спеть, – и этого мало при ее ненасытной роскоши. И Этель, или Жирандола, отдает Кальяри то немногое – а по тем временам действительно немногое, – что зарабатывает.

Приведу в пример одну из страниц дневника.

«Наконец-то она отделалась от этой ужасающей Джанет. Мне удалось убедить ее взять меня в услужение вместо того, чтобы нанимать кого-то другого. Это стало наслаждением моей жизни. Я каждое утро готовлю для нее ванну из молока ослицы с мятой клубникой или розовой водой. После ванны я обволакиваю ее нежным пеньюаром, расшитым голубыми и серебристыми блестками. Пока она обтирается, я опускаюсь в ванну и наслаждаюсь водой или, точнее, молоком, в котором купалась она. Затем я облачаю ее в изысканный халат, также вышитый голубыми и серебристыми цветами (у нее страсть к серебру). Ах, какие на нем кружева! После этого мне позволено расчесать и уложить ее волосы, ее восхитительные волосы, издающие аромат тонких пряностей. Кажется, я слишком подробно описываю. Мне всегда становится так грустно под конец.

К тому времени она начинает разыгрывать гаммы и пробовать свой дивный голос. А потом она поет. Она сама аккомпанирует себе. Я не умею играть: я умею лишь танцевать; и когда она поет, я танцую втихомолку в соседней комнате».

По-видимому, Кальяри имела весьма поверхностное образование и когда-то изучала латынь. Так или иначе, о язычестве она знала достаточно, чтобы набить голову бедной девушки неимоверным количеством чепухи.

Во второй половине дня ей нравилось прогуливаться среди роз – она обожала эти цветы; у нее был самый красивый розарий в Неаполе, в котором, бывало, Жирандола танцевала перед ней на манер Саломеи. (Право, одной из самых трогательных реликвий, найденных среди вещей Жирандолы, была засушенная роза, которую, как писала Этель, «Кальяри бросила ей, притворяясь, что это голова Иоанна Крестителя»).

Затем мы находим их в Париже.

Вдвоем они выступали в Опере и имели огромный успех.

Однажды некий старый русский князь, обладатель огромного состояния и меломан, написал Кальяри вот что:

«Сударыня,

У меня нет слов, чтобы выразить испытываемое мной наслаждение при звуках Вашего голоса. Не пугайтесь – я не стану навязывать Вам свое знакомство. Нет, нет! Я стар и безобразен.

Тем не менее, умоляю Вас принять это дар – два рубина, добытые на моих сибирских приисках и отличающиеся особенным блеском, который, как мне кажется, соответствует звуку Вашего голоса. Боюсь, Вы не поймете, что я имею в виду. Все, о чем я прошу Вас, – принять этот дар и простить дающего».

– О! – вырвалось у Кальяри при виде рубинов. – Они воистину прекрасны. Этот камень будет мой, а этот – для тебя. Во что ты его оправишь? Нет, я и сама знаю: я сделаю для тебя обручальное кольцо – рубин в серебряной оправе. Что же касается меня, тут еще надо подумать.

Через несколько дней Кальяри игриво объявила Этель о том, что собирает большой званый ужин в честь их fiançailles[72]: и гости должны явиться в костюмах персонажей какой-нибудь известной оперы.

Она выбрала для себя костюм Фауста: и настаивает на том, чтобы Этель изображала Маргариту – и непременно с косичкой.

«Ах, – восклицает автор дневника на полях, – разве не было там Мефистофеля?»

(Эта надпись, конечно же, появилась позже).

На ужин явилось несколько известных актеров и актрис, облаченных в чудесные костюмы. Знаменитый комик вызвал всеобщее веселье, вырядившись Мартой. Но самым большим развлечением стало появление юного женоподобного графа де Алеско в длинной ночной рубашке – он, видите ли, изображал Сомнамбулу.

Кальяри с напускной торжественностью надела обручальное кольцо на палец Этель. Все сочли это хорошей шуткой, шампанское полилось рекой, и множество бокалов было разбито на счастье.

После этого мы снова находим их в Булони – точнее, в Виммерё.

И здесь начинаются сложности.

Как-то раз они едут в казино, чтобы поиграть в Petits Chevaux[73]. Там они знакомятся с герцогом де Морлеем – «Jeune Fat»[74], как назвала его Этель; он приходит на помощь Кальяри, когда та обнаруживает, что оставила деньги дома. Этель отступает на второй план, проклиная себя за нелепую забывчивость. Герцог де Морлей просит разрешения нанести визит и, конечно же, получает согласие. В ту пору он как раз переживает разрыв с мадемуазель Серафиной де Сен-Амарант, которая предпочла ему того «кагота»[75] (как он его называет) Селестина де Лаваля. Будучи легитимистом[76], герцог старается соблюдать минимальные условности католической веры: ныне сердце прекрасной Серафины склонилось к «каготу»: (на самом деле он с самого начала его ненавидел), но возмутительным язычеством Кальяри он просто очарован – и уж тем более ее красотой.

Кстати, к этому я могу присовокупить интересное наблюдение из области патологии: во всем дневнике Этель, или Жирандола, не выказывает никаких религиозных чувств. Религия в ее сознании связана исключительно с тетей Джейн и женой епископа, носившей длинные локоны в виде бутылочек.

Вот однажды возникает ссора.

– Он герцог и миллионер, – заявляет Кальяри, – и мы просто не можем себе позволить пренебрегать им.

Этель впервые отвечает резко:

– Это вы не можете, а я могу. Мне приходилось иметь дело с герцогами побольше вашего.

Позже в дневнике она раскаивается в этом не совсем справедливом замечании. Но какое любопытное совпадение в том, что судьба свела этих двоих – одну, бежавшую из герцогского семейства ради карьеры танцовщицы, и другую, отказавшуюся от славы певицы, чтобы стать герцогиней.

Далее в строках дневника появляются, вначале не очень явные, нотки презрения к Кальяри, этому кумиру, предмету обожания. И все же Этель не перестает сокрушаться и посыпать голову пеплом из-за тех нелюбезных слов.

(Здесь я должен сделать небольшое отступление, поскольку это, прежде всего, этюд о патологии, а не рассказ. Этель смиренна до унижения, но в то же время горда, как Люцифер. Я часто замечал этот вид гордости, присущий крови настоящих аристократов; любопытно, однако, то, что он принимает различные формы: взять хотя бы леди Джейн и Этель – одна настойчиво требует выполнения этикета и формальностей, ограждая себя от мира неприступными барьерами церемониала, словно какая-нибудь священная персона; другая, наоборот, пускает по ветру все convenances[77] и с тою же гордостью говорит: «Я могу обойтись без этого, а вот вы в плену своего положения не можете».

Думаю, это унаследованное чувство аристократизма переживет монархию; за исключением, возможно, Англии, где большая часть настоящих аристократических семей вообще не имеет титулов, а те, кто их имеет... Впрочем, это не важно: я врач, а не политик. И, кажется, я слишком отвлекся).

Однажды утром Кальяри сообщает подающей шоколад Жирандоле:

– Да, я забыла сказать, что выхожу замуж за герцога де Морлея.

– Меня, – отвечает Этель просто, – это не удивляет.

И в дневнике ее появляется запись: «После этого я ушла».

Прочитав эту фразу, я сначала подумал, что она ушла из комнаты. Но нет: не устраивая сцен, она собирает сумку (которую забирает с собой), упаковывает саквояж и коробки и оставляет короткое официальное письмо, в котором просит отправить их в одну парижскую гостиницу. И это все.

С того времени ее записи меняются. Она не сетует: просто все пронизано унынием, порой граничащим с безумием. Прежний юмор и живость оставили ее или, вернее, превратились в злой сарказм. Она не щадит никого: ни администраторов, ни нанимателей, ни коллег-исполнителей, ни – особенно – поклонников. О Кальяри она едва упоминает: скорее, не упоминает совсем, если не считать намеков, кратких и между делом.

Ее характер меняется: она становится замкнутой; всегда одевается в черное, мало заботясь о своем виде, питается одним воздухом и, заведя расходную книгу, требует от администраторов каждый грош, – и это та беззаботная девушка, которая готова была отдать последнее и так привыкла к роскоши.

Говоря, что она никогда не упоминала о Кальяри, я слегка неточен, ибо вот что она пишет однажды:

«Не представляю, на что бы я жила, если бы не умела танцевать: и даже это становится для меня утомительным. Я словно бы впитывала в себя жизненную силу Гиацинты, ее изумительное здоровье; а сейчас почасту испытываю такое истощение сил, что вынуждена использовать правацовский[78] шприц с морфием, который та женщина – не знаю, любить ли мне ее или ненавидеть – подарила мне и научила, как им пользоваться».

Похоже, ее не отпускает мысль, что Кальяри забыла о ней. По-видимому, ей так и не пришло в голову, что та ожидает от нее первого шага: и что письмо с требованием о доставке дорожных сумок – не очень-то вежливый способ расставания.

Как-то она записывает:

«Из всего нынешнего репертуара мне большего всего нравится «Жизель» (балет Теофиля Готье). В нем мужчина, в которого я по сюжету влюблена, женится на графине или что-то вроде того – какой-то шишке, и я умираю на сцене. Но на этом моя роль не заканчивается. Ибо в последнем акте неверный возлюбленный навещает мой склеп, и тут появляюсь я и здорово забавляюсь всю ночь напролет, так что наутро его находят мертвым рядом с могилой.

Думаю, мое исполнение весьма натурально. Потому что однажды я заметила, что некоторые люди в зрительном зале плачут, а для балета это дело необычное: а однажды кто-то прислал мне красивый надгробный венок из белых орхидей с запиской: «Pour le tombeau de Giselle!»[79]

Что ж, это было оригинально: довольно интересно, кто бы это был. Нет, мне лучше остановиться на сегодня – слишком болезненно это якобы совпадение».

А в другой раз молодой восторженный французский поэт направляет ей сценарий балета под названием «Смерть Клеопатры»!

Сюжет затронул ее, и она принимает роль.

С этой поры она становится одержимой навязчивой идеей. Любопытно то, что здесь присутствует длительная и очень тщательная проработка плана. Она решает, что если умрет на сцене на глазах у Кальяри (хотя нигде ее не упоминает), это будет весьма зрелищно и драматично. Обычно люди, совершающие подобные поступки, действуют импульсивно, если вообще доходят до конца. Впрочем, я не прав. Натуры страстные, при всей их болезненной чувствительности к разным пустякам, при всей одержимости идеями, ведут себя невероятно скрытно, сдержанно и решительно, едва затронуты тайные струны их души.

Вероятно, все атрибуты финальной сцены были приобретены в Париже: и Этель не пожалела на это средств. В отличие от многих читателей, я лично не был удивлен тем, что в парижских трущобах ей удалось найти старуху с репутацией колдуньи, которая за щедрую плату снабдила ее настоящим змеиным ядом.

«Я могу набрать яд «правацем», – пишет она, – и вставить шприц в змеиную пасть, как только завижу ее. Мне останется лишь узнать ее местонахождение и отправиться туда в турне со «Смертью Клеопатры», которая, кажется, публике нравится: однажды она непременно придет посмотреть балет».

На этом она заканчивает, но в продолжение пишет:

«Нет, мне не нравится морфий; на какое-то время он оживляет меня, но потом я чувствую себя еще хуже: а эти ужасные сны! чаще всего мне снится, что я погребена на дне океана, под жуткой толщей вод. Несчастная я! так легко ступавшая по земле: разве требуется море, чтобы меня похоронить? Я бы предпочла склеп Жизели, откуда восставала бы и танцевала свой вечерний балет. О ужас комизма! Наверное, и у меня начинает развиваться чувство смехотворности – или, вернее, я начинаю думать, что все вокруг смехотворно: что серьезные люди должны быть обязательно нелепы».

Мало что можно добавить к тому, что уже сказано. С маниакальным упорством она подготовилась к смерти, и ее хладнокровие и спокойствие кажутся почти невероятными.

Она срывается лишь однажды:

«Прошлой ночью я видела сон, – пишет она, – как будто я была одна-оденешенька, в необозримой абсолютной пустоте; тьма была непроницаема: совершенно, абсолютно темно. Ни лучика света, ни звука. Но этот мрак был полон враждебных дуновений. Я пыталась кричать, но голос отказал мне. О, ужас испытанного там одиночества! Неужели это и есть смерть?

Я молча и без перерыва проплакала весь день. Но сейчас мне надо остановиться: хотя поплакать еще так хочется; потому что сегодня вечером я танцую в «Арлезианке» (какая ирония!) – а слезы жутко портят грим».

Она остается одна на всем свете: у нее больше нет друзей: она давно перестала общаться с людьми.

«Я угасаю, как свеча, – записывает она, – и никто не заметит. Интересно, знает ли герцог или кто-нибудь из моих близких, что Жирандола – это я, несчастная!».

Она отправляется в турне и в конце концов находит Кальяри в Вене.

В ее последних записях почти отсутствуют эмоции. Она лишь ругает неповоротливых носильщиков, которые раздавили ее шприц, и хладнокровно разрабатывает план использовать меня для приобретения нового.

Ее последние строки написаны вечером.

«Довольно-таки нелепо, – пишет она, – вести дневник до последнего момента, когда никакого завтрашнего дня уже не будет. Интересно, прочтет ли кто-нибудь этот драгоценный документ и что о нем подумает? Возможно, прочтет она, а может, вообще никто.

Вообще-то испытываешь тревогу, когда не знаешь определенно, наступит ли завтрашний день или не наступит. Может случиться так, что она не появится. Вопрос в том, притянет ли ее мое имя в программке или только отпугнет. Надеюсь и почти уверена, что она не удосужиться прочесть программку. Это так похоже на нее! И тут явлюсь я с приятным сюрпризом. Ха! Ха!»

Это ее последние слова.

Других вещей было мало; лишь саквояж, полный прекрасного нижнего белья, да пара простых черных платьев. В кармане саквояжа нашлось завещание, точнее, записка, поскольку документ не имел подписи и заверения нотариуса. В нем говорилось:

«В случае моей смерти я завещаю все, чем владею, герцогине де Морлей». Подписано просто «Жирандола», и еще две подписи членов ее труппы в качестве свидетелей.

Там же, завернутая в золотистую шелковую ткань, обнаружилась фотография Кальяри в античных одеждах, со строками Шелли на обороте:

Неверный друг моей мечты,

Вздохнешь ли ты, поймешь ли ты,

Что твой умерший друг не дышит?

Но что улыбка, что слеза

Для тех, кого смела гроза!

Живого мертвый не услышит.

Конец – мечтам.

Кто шепчет там?

Змея в твоей улыбке! Милый!

Так это правду говорят,

Что видишь правду – над могилой![80].


После тщательных поисков было найдено значительное количество тысячефранковых купюр, с большим искусством зашитых в ее платья.

Венские доктора подали прошение о выдаче им трупа для анатомирования, поскольку то был несомненный случай felo de se[81]. И, право, мне тоже было бы интересно исследовать устройство мозга этого необыкновенного существа.

Прежде чем дело было рассмотрено, герцогиня де Морлей завладела телом и предала его кремации. Последним пристанищем Жирандолы стал сад на вилле герцогини в Неаполе. Урна с прахом, отлитая из чистого серебра и украшенная греческим рисунком с танцующими вакханками, установлена на пьедестале из серпентина в очаровательной греческой гробнице из алебастра, что создает эффект необычайной легкости. Изнутри гробница украшена фресками, подражающими сиенским «Трем грациям», и памятной доской со следующей надписью – парафразом известной эпиграммы из греческой антологии:

Вес, о земля, потеряй; тяжко собой не дави ты

Ту, что при жизни тебя еле касалась стопой.


И все – ни имени, ни даты.

Такие случаи почти не поддаются классификации. Была ли она безумна? Определенно нет – по крайней мере, в обычном рассуждении. Ни один доктор не предписал бы поместить ее под надзор. Но отвечала ли она за свои поступки?

Убежден, что нет.

Подобные случаи болезненной патологии встречаются гораздо чаще, чем многие думают. На один выявленный случай приходится двадцать, а то и сто, которые не привлекли к себе ничьего внимания. Скольких осудили как преступников и чудовищ, – а они просто не могли поступить иначе; аномалия была в их натуре; и как бы парадоксально это ни звучало, нормальное и естественное для обычного здорового человека им бы показалось куда более противоестественным.

Может показаться, что я излишне затянул анализ этого случая; однако для меня он особенно интересен как этюд о том, что я обозначил термином «болезненная патология».

Прежде всего, странность Жирандолы носит врожденный характер: ее никто не развращал и не портил; и, как явствует из дневника, она не увлекалась и не была знакома с нездоровой литературой.

Кроме того, в этом случае наблюдается любопытная смесь необычайной чувствительности и силы воли. Решения ее внезапны, но не импульсивны. Она реализует их с изумительной хитростью здравомыслящего безумца. Она не «ушиблена» театром и легко разрывает путы слишком строгого воспитания, однако совершенно неожиданно отказывается от всего ради одной необычной страсти; и страсть эта уникальна. Красной, немигающей звездой пылает она. Других для нее не существует. Однако называть ее felo de se едва ли справедливо: но кто же она тогда? Вынести вердикт «самоубийство на почве временного помешательства» в ее случае невозможно.

Наверное, можно сказать, что она была безумной всю жизнь. И тот же рок, что привел ее к одному, привел ее и к другому. Признать это ужасно, но, похоже, некоторым людям предопределено наложить на себя руки. Жизнь ее была вспышкой, языком пламени, и она все равно сгорела бы без остатка при любых обстоятельствах.

Поэтому не будем осуждать ее. Лично я испытываю глубочайшую жалость.

СВЯТОЙ ВЕНАНЦИЙ НАШИХ ДНЕЙ

– Ну так, – произнесла княгиня Фаустина, обращая великолепные томные глаза к лицу своего cavaliere serviente[82] Эгидио ди Рецци, – это совсем дурное представление. Не то, что цирки древности! Там львы, по крайней мере, пожирали человека. И это, наверное, было гораздо интереснее. А здесь он управляет ими при помощи грубой силы и хлыста.

– Да, – тихо ответил дон Эгидио, – жаль, что мы не можем возродить порядки древнего Колизея.

– Но мы можем, – возразила она. – Взгляните на этого юношу – того высокого, красивого, светловолосого, – разве не прелестно было бы увидеть, как львы разрывают его на куски? Право, он похож на христианского мученика.

Злоба, точно мрачный огонь, зажглась в глазах дона Эгидио.

– Да, было бы занятно посмотреть, как эти изящные члены кровоточат, разодранные в клочья.

– Что ж, – сказала княгиня, – это легко устроить, если вы спуститесь вниз и передадите владельцу цирка – я имею в виду Франкотелли, – что мне хотелось бы увидеть этого мальчика в львиной клетке: и что за такое представление я готова заплатить десять тысяч франков – или даже больше, если необходимо. Но начните с десяти тысяч. Он не станет возражать против того, чтобы участник его труппы вошел в клетку к хищникам, и может даже подумать, что львы его не тронут. Ведь у него хлыст, и он силен. Но он лишится своего преимущества, и звери разорвут мальчишку на куски, я в этом уверена.

Выражение злобы исчезло с лица дона Эгидио, и оно снова стало кротким и ласковым.

– Моя дорогая Фаустина, – ответил он, – то, что вы предлагаете, до крайности жестоко. Кроме того, не забывайте, что мы живем в девятнадцатом веке: Рим уже не тот, что был.

– Нет. – Ее несравненное лицо оживилось от возбуждения. – Мне этого хочется: если вы не выполните моей просьбы, я больше не буду встречаться с вами. И потом, – добавила она, обвивая его шею своей восхитительной рукой, – вы и сами сказали, что это зрелище доставит нам наслаждение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю