Текст книги "Триумф зла"
Автор книги: Эрик Стенбок
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Однажды, где-то через год после описанного, я получила от Анастасии следующее письмо:
«Дорогая Селия,
нас постигло величайшее бедствие, настолько из ряда вон выходящее, что вы едва ли поверите моим словам. Ведь вам известно, как отец поглощен своей виолой д’аморе. Вы также знаете, что все мы довольно суеверны, но никто – так, как Андреа. Оказывается, как-то раз Андреа сидел над какой-то старой книгой, написанной на том нечистом языке, полулатыни, полуитальянском, на котором писали до Данте, и наткнулся на один пассаж (вы же знаете, что я ничего не смыслю в изготовке музыкальных инструментов; но, оказывается, чтобы достичь полной вибрации виолы д’аморе, необходимы кожаные ремешки). В том пассаже было написано, что тон достигает неизъяснимой сладости, если эти ремешки изготовлены из кожи тех, кто больше всех любил изготовителя. [Об этом суеверии я уже слышала раньше: кажется, что-то такое было написано о Паганини, но там было другое. В легенде о Паганини струны скрипки были сделаны из внутренностей человека, и их звучание подстрекало к убийству; но из письма следовало, что в этом случае все было не так, – это было добровольное пожертвование]. Андреа завладела фантастическая идея вырезать и выдубить часть своей кожи, а отцу сказать, что он добыл ее в больнице, зная, что человеческая кожа самая лучшая. Для этого он обратился за помощью к Джованни, который, как вы знаете, весьма искусен по части всех инструментов, включая, чего вы, возможно, не знаете, и хирургические.
Джованни, чтобы брат его не превзошел, произвел ту же операцию на себе. Они были просто обязаны довериться мне, ибо я хорошая медсестра и умею обращаться с бинтами. Так что мне удалось с помощью бинтов, ухода и зашивания ран быстро вылечить их за очень короткое время. Разумеется, Липерата или Гвидо так ничего и не узнали. А сейчас – наиболее жуткая часть рассказа. Как Гвидо догадался обо всем этом, я так и не смогла понять. Есть одно лишь объяснение. Он очень ученый и любит зарываться в старые книги из библиотеки Андреа. Тот же самый пассаж мог попасться ему на глаза, и с помощью своей необыкновенной интуиции он моментально обо всем догадался. Он отправился к какому-то еврейскому врачу, этот коновал срезал с него кожу, и Гвидо принес ее братьям. Но операция была произведена очень скверно, мальчик он хрупкий, и все это возымело самые плачевные результаты. Он безнадежно болен, и мы не знаем, что делать. Отцу мы ничего сказать не можем. Также невозможно довериться и врачу. К счастью, отец не верит врачам, зато верит нам. Очень хорошо, что мы все трое разбираемся в медицине: думаю, сейчас все понемногу выправляется. Вчера он почувствовал себя лучше и попросил переложить его из постели на диван в длинной комнате. Он попросил, чтобы его положили в виду боярышника, у открытого окна. Его это, кажется, приободрило. Он относительно оживился, особенно под дуновением ветерка, доносившего до него аромат красно-белых цветов. Мы с Джованни еще надеемся, Андреа – нет. Липерата, разумеется, вообще не понимает, что происходит. Отец тоже, совершено уйдя в заботы о Гвидо, которого он любит больше всех.
Любящая Вас
Анастасия.
P.S. Наконец-то хорошая новость! Виола д’аморе закончена. Отец сошел вниз и сыграл нам. О! что за божественный тон это был! Гвидо сначала расплакался, а после ему немного полегчало. Отец оставил скрипку мне, чтобы я играла Гвидо, когда ему угодно. Да, надежда есть, что бы ни говорил Андреа».
Через какое-то не очень длительное время я получила от Анастасии другое письмо, глубоко траурное:
«Худшее произошло. В прошлую пятницу, после того, как в течение нескольких дней он чувствовал себя хорошо, Гвидо совсем было пришел в себя (в горе приходят на ум разные банальности; на мне было то же самое голубое платье, которое я надевала в день нашей с Вами встречи). В оконное стекло хлестал дождь, и ветер срывал цветы с боярышника, устилавшие землю, словно красно-белый снег. Кажется, это вогнало Гвидо в уныние. Он упросил меня спеть ему и сыграть на виоле д’аморе. «У нее такой сладкий тон», – сказал он с нежной, печальной улыбкой. – «Я немножко устал, хотя сейчас боли не чувствую. Мне уже не увидеть, как цветет боярышник».
Я запела старую этрусскую балладу – одну из тех песен, что еще можно услышать в сельских районах Тосканы, очень простой, грустный мотив, подыгрывая себе на виоле д’аморе. Во всяком случае, это его успокоит, думала я. Так оно и было. Гвидо откинул голову и закрыл глаза. Постепенно дождь прекратился, ветер затих. Гвидо взглянул вверх. «Так-то лучше, – произнес он. – Я боялся ветра и дождя; а ты остановила их своей виолой. Смотри! Опять светит луна». Это была полная луна, сияющая сквозь ветви боярышника, которые отбрасывали на окно странные тени, а один луч падал прямиком на бледное лицо Гвидо. «Пой дальше», – попросил он слабо. И я запела, подыгрывая себе на скрипке. Страшное предчувствие овладело мной. Я отважилась не прекращать игру. Словно некая тень просочилась через порог, подползла к постели и склонилась над ним. И вдруг все струны виолы д’аморе лопнули! Странный вой исшел из деки. Я бросила скрипку и взглянула! И увидела, что слишком поздно.
Отец разбил виолу д’аморе и бросил обломки в огонь. Его тихие терзания невозможно описать. Я не в силах ничего больше поведать».
Когда я вновь оказалась во Фрейбурге, моим первым побуждением было пойти повидаться со старыми друзьями. Синьор да Риполи сильно постарел. Он все еще играет в соборе. Знал ли он о том, что произошло? В любом случае, он больше не предпринимал попыток смастерить виолу д’аморе; и о ней в его присутствии нельзя заговаривать.
Джованни и Липерата вернулись в Италию, где открыли мастерскую. Ходят слухи, что Липерата скоро выйдет замуж. Но Анастасия остается с отцом. Не думаю, что когда-нибудь она сочетается браком. Андреа пал жертвой постоянной депрессии. Он обитает в одинокой башне. Именно по его настоянию на могиле Гвидо начертаны следующие слова:
La musica e l’amor che muove il
sole e l’altre stelle.[8]
ЯЙЦО АЛЬБАТРОСА
Верхушку окруженного морем заброшенного маяка вряд ли назовешь подходящим или хотя бы желательным пристанищем для маленькой девочки. Там-то и обитала Марина.
Население Вареньи, кажется, не склонно было считать это чем-то необычным. Она всегда там жила: и когда родители ее умерли, она осталась там одна. Кроме того, было в ней что-то таинственное; и хотя в городе ее хорошо знали и даже любили, это не мешало людям думать, что с ней что-то не так.
Варенья – это остров в Вест-Индии, не очень известный широкой публике; тем не менее, сюда стекается множество иностранцев в поисках редких орхидей, бабочек и особенно яиц водоплавающих птиц, кои сделали остров своим оплотом. Иностранцы, приезжающие туда, в основной массе богатые люди, владеющие собственными яхтами, и остров преуспевает за их счет. Порой, довольно редко, сюда заходят и пароходы.
Говоря, что родители Марины умерли на маяке, я не совсем следую истине, потому что они не были ее родителями: но нашли ее не в капусте, а выловили из моря сетью для ловли макрели, когда ей было годика три. Откуда она была родом, кто были ее родители, никто не знал. Когда ее выловили, она не умела говорить. Она не тонула: напротив, отлично держалась на воде, как щенок или котенок. Все признавали, что у нее белая кожа и другие характерные черты жителей Окторуна. Но люди все равно считали ее не от мира сего. Она, казалось, не понимала и не откликалась ни на один известный язык; однако быстро выучила португальский. К этому-то странному морскому чаду и привязалась старая чета, потерявшая в море единственного ребенка, назвав ее Мариной, по месту ее происхождения.
К тому времени был уже построен новый маяк, но им было разрешено оставаться на старом месте. Двое стариков умерли почти одновременно; и Марина осталась одна. Она никому не принадлежала, и никто особенно не горел желанием ее приютить. Но, как я уже сказал, ее любили в городе, где она появлялась со своими странными товарами; ибо вот чем она зарабатывала на жизнь.
Она собирала всяческие диковинные, переливчатые раковины и делала из них ожерелья, шкатулки и всякое прочее. Также она делала забавные букетики из сухих водорослей. Но основным источником ее заработка были яйца чаек, кайр, морских ласточек, пингвинов и других птиц.
Как ни странно, все они с нею вели себя как ручные. Они прилетали к ней за кормом и позволяли ей вынимать яйца из своих гнезд. Она никогда не брала больше одного яйца. Будучи необычайно ловкой, она могла без труда вскарабкаться по скалам к птичьим твердыням.
Она была специалистом в этом деле. Если кто-либо другой пытался собирать их яйца, птицы всяческого калибра слетались отовсюду и единодушно, безжалостно набрасывались на пришельца.
Итак, раз в неделю можно было увидеть, как странная фигурка переплывает залив в лодчонке, выкрашенной собственноручно в зеленый цвет и украшенной причудливыми кораллами и раковинами.
Одевалась Марина очень просто, – в свободный белый балахон, подпоясанный шелковым кушаком цвета морской волны; одним исключительно удачным днем она сумела купить сей предмет облачения, всегда манивший ее. Ноги ее были вечно босы; однако она носила ожерелья и браслеты из раковин, а на голове – венки из нежных водорослей.
У нее были зеленые глаза; волосы ее тоже были своеобразного оттенка, при определенном освещении казавшегося зеленым. Так что не было ничего странного в том, что суеверные считали ее водяной феей.
Поэтому, несмотря на то, что жила она одна, она была в безопасности, ибо никто не посягал на ее добро или на нее саму. Остальное время она проводила, плавая или катаясь на лодке или бродя меж скал в поисках разных даров моря. Только вот ее наряд тогда был еще проще, чем воскресный. Боюсь, бедная Марина была язычница. Но опять же, у семи нянек дитя без глазу. Эти пресловутые семь нянек и дали ей религиозное воспитание, да и всякое воспитание вообще. Священники в этой части света не самого высокого сана; да и они еще суевернее своих прихожан. Почтенный падре не особенно утруждал себя связями с созданием, которое, по его мнению, не принадлежало к роду людскому; кроме того, ему за это никто не платил. В самом деле, некоторые утверждали, что она даже не была крещена.
Как-то нечто вроде религиозного чувства все же пробудилось в ней; она увидела в витрине лавки инталию[9], вырезанную в зеленом камне, которая изображала почтенного вида старика с трезубцем, стоящего меж двух вздыбившихся гребней, откуда возникали фигуры прекрасных дев с длинными струящимися волосами и юношей, дующих в спиральные раковины. Вещица обрадовала ее несказанно. Настолько, что она решила потратить на нее все свои сбережения, которые, думаю, были равны трем долларам. Так что однажды она явилась в лавку и триумфально потребовала гемму, выложив на прилавок все свое богатство.
– Но, дорогая моя, – сказал лавочник, – эта вещь стоит пятьдесят долларов.
Она оцепенела. Пятьдесят долларов! О таких деньгах она и не слыхивала.
И она молча заплакала.
Поблизости оказался интеллигентный англичанин, прибывший сюда на своей яхте в поисках орхидей. Драматизм и комичность ситуации поразили его. Он выложил пятьдесят долларов и отдал инталию девочке.
Она не могла поверить своим глазам; прижав свое сокровище к груди, она исчезла подобно вспышке молнии; со всех ног пробежала через город, прыгнула в свою лодчонку, доплыла до островка и не успокоилась до тех пор, пока не достигла своего убежища на верхушке маяка.
При случае она забредала в церковь, отчего получила довольно искаженные представления о культе, которого не понимала; поэтому сейчас, подражая виденному в церкви, она повесила инталию в уголок комнаты и зажгла перед ней неугасимую лампаду.
Вкратце поясню, что представляла собой эта комната. Она была шестиугольной; Марина расписала ее странным волнистым узором своего любимого цвета морской волны. Почти все углы были украшены раковинами и водорослями, из которых она сложила также замысловатый фриз. Мебель была самая простая; на единственном столе стоял большой аквариум, подарок богатого иностранца; в нем она развела подобие сказочного сада, с водорослями вместо деревьев и всевозможными морскими анемонами вместо цветов. Остаток мебели составляли два больших сундука: в одном она устроила себе роскошную постель, устланную перьями морских птиц; в другом помещалось нечто более странное, а именно, в нем высиживал свое единственное яйцо альбатрос. Стульев в комнате не было; ибо если она и садилась, то садилась прямо на пол; камина тоже не было, ибо на острове никогда не бывает холодно. Большую часть времени она проводила на открытом воздухе; найденную на берегу еду можно было и не готовить. В самом деле, она была настолько самостоятельна, что могла съесть моллюска, а потом продать его раковину. В крайних случаях она довольствовалась салатом из водорослей, который не настолько уж несъедобен, как кажется тем, кто его никогда не пробовал.
Окна ее комнатушки были всегда раскрыты, и птицы влетали и вылетали в них; она частенько покупала для них в городе еду, что стоило ей гораздо дороже того, что она покупала для себя.
Но самым близким другом ей был альбатрос, названный ею Альмотана, который вил свое гнездо в ее ящике уже третий год подряд. И когда альбатрос на время вылетал, Марина сидела на яйце сама, чтобы оно оставалось теплым; и альбатрос это понимал, ибо никуда не улетал, если девочки не было рядом. Раз в день в течение сезона другой альбатрос по имени Вандальфа прилетал навестить подругу. Но ему совсем не улыбалось высиживать яйцо, если девочка могла выполнить за него эту обязанность. Откуда она взяла эти имена, не сообразующиеся ни с одним известным языком, трудно установить. Известно лишь то, что когда ее подобрали, она лепетала что-то на неком неразборчивом жаргоне, который продолжала использовать и дальше, особенно если бормотала себе что-то под нос.
Однажды к Варенье действительно пристал пароход. Это было нечто вроде частного судна, совершающего более или менее кругосветные путешествия. На нем прибыли люди всех типов и сословий; вернее, типов многих, а сословия лишь одного: все это были коллекционеры, охотящиеся за разными предметами, и спортсмены, находящие забаву в стрельбе по кайрам; и никаких пассажиров четвертого класса.
Среди них был один немецкий профессор по фамилии Заммлер. Герр Заммлер коллекционировал все. Из бедного профессора зоологии и ботаники он неожиданно превратился в богача. Так что сейчас он мог позволить себе полностью погрузиться в свою манию.
Однажды в субботу, как обычно, Марина отправилась со своими товарами на рынок; только-только наступил период размножения птиц, и у нее с собой было множество самых разных яиц.
К ее лотку приблизился некий господин благожелательного вида с длинной седой бородой и в очках, в компании человека, хорошо известного в городе, португальского еврея Леви Мендеша, который подрабатывал гидом и переводчиком для иностранцев, прибывающих на остров. Благожелательный господин выказал громадный интерес к яйцам, собранным Мариной. Его запас португальских слов был несколько ограничен; поэтому он вынужден был общаться через переводчика. Между ними возник некий спор – по-немецки, которого Марина, разумеется, не знала. Но быстрый ее разум подсказал ей, что еврей хочет сбить ее цену, а немец хочет заплатить ту цену, которую она просит. Кончилось это тем, что герр Заммлер – а это был он – дал ей больше, чем она когда-либо получала. Затем Мендеш увлек профессора Заммлера в сторону, и между ними состоялся такой разговор:
– Вы сказали, герр профессор, что особенно интересуетесь яйцами альбатроса. Так вот, у этой девчонки есть одно. Вы же знаете, как их трудно достать.
– Знаю, – отвечал профессор. – К тому же на этом острове живет одна необычная разновидность альбатросов. Это было бы просто нечто, если бы я смог раздобыть одно их яйцо.
– Ну что ж, – сказал еврей, – думаю, я бы мог помочь вам – и задешево. Ребенок не знает цену деньгам. Простите меня, но с вашей стороны было довольно неразумно давать ей столько за другие яйца. Ведь у нее нет никакого представления о сравнительной стоимости.
– Я определенно не настроен на то, чтобы пользоваться слабостью маленькой девочки, – сказал профессор. – Я дам ей за яйцо хорошую цену. Но вернемся обратно, и вы сможете договориться, когда я смогу взглянуть на яйцо.
Они вернулись к ее лотку. Еврей заговорил обиняками:
– Этот большой синьор очень хочет посмотреть на твое яйцо альбатроса. Не можешь ли ты показать его ему?
– О да, – ответила Марина, которую особенно впечатлила добропорядочная наружность незнакомца, к тому же распирала гордость от того, что она может показать свое сокровище.
– Когда нам удобнее всего прийти? – спросил Мендеш.
– А завтра в три, – ответила девочка. – Как раз в это время наша Альмотана улетает поразмяться.
Итак, на следующий день герр Заммлер с гидом поднялись на верхушку маяка, где обнаружили Марину, высиживающую яйцо.
– Ну разве не красивое? – спросила она, вставая и указывая на яйцо.
– Может ли синьор взглянуть на него? – спросил Леви.
– Не знаю, понравиться ли это Альмотане, – засомневалась Марина, – но если он будет обращаться с ним осторожно…
Профессор взял яйцо.
Странная штука – эта мания коллекционирования. Люди, которые в иных обстоятельствах просто неспособны на бесчестный поступок, доходят до воровства, лишь бы заполучить какой-нибудь редкий объект их вожделения.
– Скажи ей, – произнес герр Заммлер, – что я дам за него двадцать долларов.
– Синьор говорит, что даст тебе за него два доллара, – перевел Мендеш.
– Нет, нет, нет, вы должны мне его отдать! – закричала Марина.
– Нет, дорогая, – выпалил немец на исковерканном португальском, – не два доллара – двадцать долларов – целых двадцать пять долларов!
– Нет, оно не продается, – кричала девочка. – Альмотана кладет только одно яичко, что она скажет, когда увидит, что оно пропало?
И она горько расплакалась. Тут профессор, не совладав со страстью коллекционера, тихонько положил яйцо в карман, но, будучи по природе человеком незлым, попытался успокоить бедное дитя и вытащил из кармана две банкноты по двадцать долларов.
Марина до этого никогда не видала банкнот. Она взяла бумажки, даже не понимая, каково их назначение.
– Вам лучше сейчас уйти, – сказал Мендеш и потащил герра Заммлера вниз по лестнице.
Девочка, зажав банкноты в руке, последовала за ними; и ее лодчонка даже сумела обогнать их барку с четырьмя гребцами. Так она и шла за ними по городу, жалобно повторяя:
– Отдайте мне яйцо!
Конечно, собралась толпа, и естественным образом возник вопрос, из-за чего шум.
– Не знаю, чего она хочет, – защищался Мендеш. – Она сумасшедшая. Смотрите, синьор купил у нее яйцо альбатроса. Вот оно. И он дал ей сорок долларов. Смотрите, у нее в руках эти сорок долларов.
И они действительно были у нее в руке – две бумажки, почти разлезшиеся в клочки от соприкосновения с веслами.
Люди попытались объяснить ей, что синьор купил яйцо.
Неожиданно Марина попыталась выхватить яйцо из рук Мендеша; в схватке оно упало на землю и разбилось.
Марина мертвенно побледнела и рухнула на землю в глубоком обмороке.
Немец, человек, как я уже говорил, незлой, велел, чтобы ее отнесли к нему в гостиницу, и наказал хозяйке положить девочку в лучшую постель, которую только можно было сыскать.
Хозяйка, женщина добрая, к тому же желавшая обязать профессора и боявшаяся причинить зло водной фее, окружила ее чрезвычайной заботой.
Долгое время Марина была без сознания, а потом, наполовину очнувшись, впала в глубокий сон. Видя, что она уснула, хозяйка отошла от нее. Девочка не просыпалась до самого рассвета.
Она проснулась в большой комнате, в большой постели. Прошло какое-то время, прежде чем она вспомнила все. Затем она, в одной ночной рубашке, открыла окно, спустилась вниз по водосточной трубе и сбежала.
Вернувшись в свою крепость, она закричала:
– Альмотана! Альмотана! – желая рассказать птице на своем странном наречии, что произошло.
Вместо ответа послышался горестный крик. Она увидела кружащего альбатроса, оплакивающего утрату своего яйца. Подбежав к окну и вытянув руки, она молила альбатроса залететь внутрь. Но птица все кружилась и кружилась, горестно крича.
Наконец, в напрасных попытках схватить альбатроса, Марина потеряла равновесие и упала в воду.
Конечно, она уже не вынырнула.
Странную картину можно было наблюдать тем утром на берегу: волнами на берег вынесло тело ребенка в простой белой ночной рубашке; над ним стоял, раскинув крылья, альбатрос. Рядом показалась лодка – одна из шлюпок с парохода. В ней было двое англичан. Один был плотный, мускулистый молодой человек типично английского вида; хорошо сложенный, быть может, но совершенно неграциозный; здоровый, возможно, но совершенно лишенный цвета, жизненной силы, у него были глупые, снулые, апатичные, наглые глаза, присущие этому типу; черты, возможно, хорошие, но совершенно тупые и вялые, без какой-либо выразительности; голова его поросла густым, жестким волосом. Одет он был в костюм кричащей шахматной расцветки со стоячим воротничком и никербокеры, на голове его было кепи; в руке он держал ружье.
Второй выглядел иначе: человек старшего возраста, в наружности которого проскальзывало какое-то подобие интеллигентности и утонченности.
– Говорю вам, Дженкинс, – произнес молодой, – нам выпал шанс: вон альбатрос. Мы, наконец, добудем хотя бы одного. А то вы помните, какой беготни нам задал этот последний, которого мы зацепили крючком: чертова тварь порвала леску и дала деру вместе с крючком.
– Я подумал, что это ужасно, – сказал второй. – Птица была совсем ручная и летела за кораблем несколько дней. Вспомните судьбу Старого морехода.
– К черту Старого морехода! – огрызнулся первый.
– Не думаю, чтобы вам была знакома история Старого морехода. Но есть и другое соображение, более практического свойства, которым я бы хотел с вами поделиться. Вам не следует стрелять в альбатроса, ибо местные относятся к этим птицам с суеверным уважением, и вам это может выйти боком.
– Да плевать мне, что скажут эти поганые португальцы! – бросил молодой человек, прицеливаясь. Он выстрелил. И пуля попала в цель.
И в ту же секунду сверху налетел альбатрос гораздо большего размера и ударил его своим мощным крылом. Второму англичанину понадобилось не много времени, чтобы установить, что удар был смертельным.
Еще более странная картина предстала глазам рыбаков, пришедших на берег за своим обычным занятием. На кромке берега лежала мертвая Марина; и на груди ее покоился мертвый альбатрос, которому пуля попала прямо в сердце. А над ними описывал круги самец-альбатрос, громким криком оплакивая смерть своей подруги.
ПРАВДИВАЯ ИСТОРИЯ ВАМПИРА
Обычно действие рассказов о вампирах происходит в Штирии; мой – не исключение. На деле Штирия совсем не то романтическое место, каким предстает в описании людей, ни разу там не бывавших. Это плоская неинтересная страна, чью славу составляют лишь индейки, каплуны да глупость обитателей. В книжках вампиры обычно появляются по ночам, в каретах, запряженных парой черных лошадей.
Наш вампир прибыл после обеда – на зауряднейшем поезде. Вы, наверное, думаете, что я вас разыгрываю или что под словом «вампир» имею в виду какого-нибудь кровососа-ростовщика. Но нет, я говорю всерьез. Тот вампир, о котором я поведу рассказ, кто опустошил мой дом и разрушил семью, был настоящим.
Обычно вампиров рисуют смуглыми людьми зловещей наружности и необычайной красоты. Наш вампир, напротив, был белокур, на первый взгляд ничем зловещим не отличался, и хотя обладал определенной привлекательностью, необыкновенным красавцем его было не назвать.
Да, он разорил наш дом, погубил сначала брата, которого я обожала, а затем моего дорогого отца. И, тем не менее, должна признать, что я также стала жертвой его чар и, вопреки всему, не питаю к нему враждебных чувств.
Несомненно, вы читали в различных газетах о «Баронессе и ее питомцах». Я хочу поведать о том, как случилось, что я растратила большую часть своего состояния на приют для бездомных животных.
Ныне я уже стара, а в ту далекую пору мне было лет тринадцать. Вначале опишу наше семейство. Мы были поляками и носили фамилию Вронские; мы жили в Штирии, в нашем замке. Круг домочадцев был весьма узок и, если не считать слуг, состоял из отца, гувернантки-бельгийки – достопочтенной мадемуазель Воннар, – моего брата и меня самой. Позвольте начать с отца: он был стар, мы с братом были поздние дети. Мать я совсем не помню: она умерла родами, производя на свет моего брата, который был младше меня на год с небольшим. Отец увлекался наукой и вечно был погружен в посвященные разным малопонятным предметам книги, написанные на множестве незнакомых языков. У него была длинная седая борода, он носил черную бархатную ермолку.
Как же добр был он с нами! Доброта его не поддается описанию. Однако я не была его любимицею. Сердце его принадлежало Габриэлю – или Гавриилу, – так мы произносили это имя по-польски. Но чаще всего его звали по-русски Гаврилой, – разумеется, я говорю о своем брате, так живо напоминавшем маму, какой она изображена на единственном ее портрете, легком наброске мелом, висевшем в кабинете отца. Нет, я никогда его не ревновала: милый брат был и останется единственной любовью моей жизни. И это ради него я содержу сейчас в Вестбернском парке приют для бродячих собак и кошек.
В ту пору, как уже говорилось, я была еще ребенком; звали меня Кармела. Мои длинные волосы были вечно растрепаны и не слушались гребня. Я не была хорошенькой – по крайней мере, глядя на фотографии той поры, не решусь так о себе сказать. И в то же время лицо мое, каким оно запечатлено на этих пожелтевших снимках, могло бы привлечь чье-нибудь внимание – неправильные черты, большой рот и огромные шальные глаза.
Меня считали озорной девчонкой, но, как считала мадемуазель Воннар, в озорстве я все же уступала Габриэлю. Должна добавить, что мадемуазель Воннар, средних лет дама, была замечательным человеком, отлично говорила по-французски, хоть и была бельгийкой, и могла также объясниться по-немецки, а на этом языке, известно вам это или нет, говорят в Штирии.
Мне трудно описывать брата; в нем чувствовалось нечто странное, нечеловеческое или, лучше сказать, сверхчеловеческое, нечто среднее между животным и божеством. Возможно, греческое представление о фавне может отчасти проиллюстрировать мои слова; но и оно не совсем верно. Глаза у Габриэля были большие, беспокойные, как у газели. Вечно спутанные волосы напоминали мои – нас вообще многое объединяло, и я впоследствии узнала, что в жилах матери текла цыганская кровь, – очевидно, этим и объяснялась наша буйная натура. Но если я была диковата, то Габриэль был просто необуздан. Ничто не могло заставить его носить ботинки и чулки, кроме как в воскресные дни, когда он также дозволял расчесывать себе волосы. Но только мне одной. Как описать его прекрасные губы, изогнутые в виде «en arc d’amour»[10]! При взгляде на них мне всегда вспоминалась строка из Псалтири: «Благодать излилась из уст Твоих, посему благословил Тебя Бог на веки»[11], – уста, которые, казалось, изливали само дыхание жизни! А это гибкое, подвижное, стройное тело!
Он бегал быстрее любого оленя; скакал, как белка, по самым верхним ветвям деревьев. Он был олицетворением жизненной энергии. Нашей гувернантке не всегда удавалось усадить его за уроки; но если он все же уступал, то учился с необычайной быстротой. Он умел играть на всех инструментах, хотя скрипку держал как угодно, но только не принятым способом: мастерил инструменты из тростника – даже из хворостинок. Мадемуазель Воннар тщетно пыталась усадить его за фортепьяно. Мне кажется, он был просто избалован, пусть даже в самом поверхностном смысле слова. Отец потакал ему в каждом капризе.
Одна из его странностей заключалась в том, что он с малых лет испытывал ужас при виде мяса. Ничто не могло заставить Габриэля отведать мясное блюдо. Другой, совершенно необъяснимой чертой была его сверхъестественная власть над животными. Он мог приручить любого зверя. Птицы садились ему на плечи. Иногда мы с мадемуазель Воннар теряли его в лесу – он внезапно исчезал. А после долгих блужданий мы находили его под каким-нибудь деревом, где он тихо напевал или насвистывал на манер окружавших его лесных зверьков: ежей, лисичек, зайцев, сурков, белок. Он часто приносил их домой и требовал, чтобы они жили с ним. Этот странный зверинец был настоящим бедствием для мадемуазель Воннар. Своим жилищем он избрал комнатушку на самом верху замковой башни; вместо того, чтобы подниматься туда по лестнице, он забирался в окно по ветвям высокого каштана. И все же, несмотря на все причуды, Габриэль каждое воскресенье, причесанный, облаченный в белый стихарь и красную сутану, прислуживал при богослужении в приходской церкви. При этом выглядел он скромно и благовоспитанно. А затем божество проявляло себя. Каким экстазом наполнялись эти чудные глаза!
Я пока ни словом не обмолвилась о вампире. Но позвольте же, наконец, начать мое повествование. Однажды отец поехал в соседний город, как это частенько случалось. Но на сей раз он вернулся в сопровождении гостя. По его словам, этот господин не попал на свой поезд из-за задержки на узловой станции, а поскольку поезда в наших краях ходили нечасто, ему предстояло провести на вокзале всю ночь. Он случайно разговорился с отцом, пожаловавшись на досадную задержку, и охотно согласился на предложение переночевать в нашем доме. Да вы и сами знаете, что в этой глухой провинции мы почти патриархальны в своем гостеприимстве.
Господин назвался графом Вардалеком, из венгров. Однако по-немецки он изъяснялся довольно сносно, – не с этим монотонным венгерским произношением, а с легкой славянской интонацией. Его голос был до странности мягок и вкрадчив. Чуть позже мы узнали, что он говорит и по-польски, а его французский привел мадемуазель Воннар в восхищение. Казалось, он владеет всеми языками. Но позвольте описать мое первое впечатление. Он был высок, красивые вьющиеся, довольно длинные волосы сообщали нечто женственное его гладкому лицу. В его фигуре чувствовалась нечто змеиное – не могу сказать, что именно. Утонченные черты лица – и притягивающие взор изящные руки с длинными пальцами, тонкий, с горбинкой, нос, красивый рот и привлекательная улыбка, контрастировавшая с печалью, застывшей в глазах. Когда он появился, глаза его были полузакрыты – и оставались такими все время, – поэтому я не сумела распознать их цвет. Выглядел он донельзя измученным. Его возраст не поддавался определению.

