412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик Стенбок » Триумф зла » Текст книги (страница 11)
Триумф зла
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:04

Текст книги "Триумф зла"


Автор книги: Эрик Стенбок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Он вздрогнул и вышел из ложи.

Франкотелли не был злым человеком. Себя он считал щедрой душой после того, как усыновил найденыша Венанцио. Возможно, он и не задумывался над тем, что Венанцио, чье содержание не стоило особых затрат, заработал для него гораздо больше, чем его собственные дети вместе взятые. Акробатическим трюкам он обучился почти по наитию. Сальто он крутил лучше, чем кто бы то ни было, и без страха перелетал с одной трапеции на другую. Представление держалось практически на нем одном.

Жена Франкотелли тоже была по-своему добра: она с готовностью отдавала Венанцио крошки после того, как ее собственные дети, насытившись, вставали из-за стола. Они-то, трое сыновей Франкотелли, и были его настоящими мучителями. Они ненавидели его за то, что в цирковом деле он был лучше их, а еще за одухотворенное, экстатическое выражение его лица, столь отличавшееся от их физиономий, несмотря на то, что везде его называли их братом. У них – у Пьетро, Липпо и Луиджи – были жесткие волосы и низкие лбы, и неудивительно, что мальчик с шелковистыми белокурыми волосами и небесно-голубыми глазами стал объектом их ненависти.

Правда, Франкотелли никогда не бил Венанцио, просто потому, что тот не давал ему для этого повода и с легкостью обучался любым акробатическим трюкам; своих же детей владелец цирка частенько поколачивал за их ошибки при выполнении гимнастических упражнений; но и у него невинное, восторженное лицо Венанцио неизменно вызывало отвращение. Ведь все свое свободное время Венанцио отдавал молитвам. Однажды, еще ребенком, он сказал себе: «Что ж, петь и играть на музыкальных инструментах я не могу. Но кувыркаться я умею лучше всех. Разве не угодны будут Богоматери мои кувырки?» И как-то раз его действительно застали в часовне церкви Санта Мария Маджоре, где он крутил сальто перед алтарем. С тех пор безжалостные его сверстники прозвали его «il tombio della Madonna» и «arlecchino della chiesa»[83]. Он спал в одной комнате с другими детьми. Когда по вечерам Венанцио предавался молитве, они швыряли в него ботинками и чем попало. Однако он будто и не замечал этого. А когда их смаривал сон, он начищал их ботинки и ставил их у кровати каждого. У бедного маленького Венанцио не было своих ботинок – лишь цирковые тапочки, в которых он выступал на арене. Однако это не умаляло их злобы. И хуже всех относился к нему Луиджи, которого однажды Венанцио спас от неминуемой смерти, прыгнув за ним в реку и вытащив на берег.

* * *

Дон Эгидио сказал Франкотелли:

– У княгини Фаустины появилась необычная прихоть. Она желает, чтобы вон тот юноша (он указал на Венанцио) вошел в клетку ко львам. Смею думать, с ним ничего не случится. Прихоть же княгини должна быть удовлетворена.

– Что? Мой сын? Нет! – вскричал Франкотелли. – О таком я даже и не слыхивал!

– Однако она предлагает вам десять тысяч франков во удовлетворение ее прихоти. Более чем вероятно, что львы его не тронут.

– Давайте говорить без обиняков, – сказал Франкотелли. – Честно вам признаюсь, Венанцио не моя плоть и кровь. Своему собственному ребенку я бы ни за что не позволил войти в клетку ко львам. Но поймите, если с ним что-нибудь случится, я потеряю большие деньги. Ведь он – лучший исполнитель в моей труппе. Одним словом, меньше, чем на тридцать тысяч франков я не согласен.

Дон Эгидио задрожал: на лице его отражалась то жалость, то жестокость.

– Хорошо, – сказал он наконец, – я дам вам сорок тысяч. Получите.

Франкотелли подозвал Венанцио.

– Я хочу, чтобы ты вошел в львиную клетку. Знаю, прежде ты этого не делал. Но львы совсем ручные. («Боже! какие там ручные», – услышал дон Эгидио его бормотание).

– Да, конечно, – ответил Венанцио. – Почему бы мне туда и не войти? – И он, одетый в свой костюм арлекина, удалился.

Желтоватые глаза княгини расширилась, загоревшись тигриной лютостью.

Юноша вошел в клетку: публика удивленно и испуганно застыла на своих местах. Вопреки ожиданиям, лев и львица приблизились к нему, ласково потерлись об него, а затем улеглись и принялись лизать ему ноги, а он гладил их по спине. Публика разразилась бешеной овацией. Многие были бледны.

– Выходи, Венанцио; этого достаточно, – приказал Франкотелли: он так нервничал, что забыл запереть клетку.

А Венанцио предстоял самый известный его номер – полет живого ядра, когда им выстреливали из огромной пушки.

– В самом деле, – разочарованно произнесла княгиня, – разве найдешь развлечение в наши времена? Мерзкие зверюги оказались ручными!

– Нет, они не приручены, – возразил изумленный дон Эгидио.

– В самом деле, – повторила она, – вы могли бы управиться и получше. Все же я подожду ссориться с вами, ибо надеюсь, что какой-нибудь несчастный случай произойдет при выстреле. Если мальчишка все-таки умрет, это будет забавно, хотя вид крови был бы гораздо лучше.

И вот Венанцио вылетел из пушечного жерла. Он часто выполнял этот трюк. Но на сей раз его ослепил необыкновенный золотистый свет, и он, вытянув руки, помчался к нему – намного дальше трапеции, за которую ему надо было зацепиться. А затем рухнул вниз – бездыханным!

– Вот видите, – произнесла Фаустина, – хоть какое-то развлечение!

И тут на арену из плохо запертой клетки вырвались львы. Подбежав к упавшему телу, они уселись по обеим сторонам. Публика в ужасе бросилась к выходу. Началась невообразимая свалка. Франкотелли попытался загнать львов обратно в клетку. Но едва он приблизился к хищникам, они зарычали и бросились на него, так что ему пришлось спасаться бегством.

– Ну что ж, – томно произнесла Фаустина, – раз уж все разбежались, то и нам лучше уйти.

– Нет, – сказал Эгидио, – это моя вина, и ваша тоже! Хотя вряд ли вы, подобно мне, испытываете угрызения совести. Мне кажется, пребывание в львиной клетке подействовало на бедного мальчугана, и он не смог рассчитать свой прыжок. Это мы стали причиной его смерти.

Какое-то время они молчали. Ложа Фаустины была недосягаема для львов, поэтому она могла спокойно ждать, когда уляжется давка. Дон Эгидио, чье лицо отразило совершенно несвойственное ему выражение, проговорил:

– Фаустина, я ненавижу вас! И думаю, всегда ненавидел. Я – чудовище; но вы хуже меня во сто крат! По крайней мере, я постараюсь искупить свое злодеяние. Сейчас я спущусь на арену, чтобы львы, которым я отдал невинную жертву, разорвали меня в клочья. Мой грех слишком велик, чтобы я мог рассчитывать на прощение!

– И вы говорите о грехе! – вскричала Фаустина. Но его уже не было. Он спустился на арену; ему показалось, что вокруг головы Венанцио лучится святое сияние. Он упал к ногам юноши и прильнул к ним губами, проливая слезы впервые за много лет. Львы не шевелились. Они просто стояли по бокам, охраняя тело. Ободренные этим, люди, в основном те, что были неспособны бежать, подобрались к телу, притрагиваясь к нему и также видя чудный свет.

– Miracolo[84]! – воскликнула одна старуха, отбрасывая в сторону свои костыли. – Я хожу!

– Miracolo! – вторил ей глухой. – Я слышу!

– Тогда, возможно, и для меня найдется прощение, – прошептал дон Эгидио. Он так и оставался распростертым рядом с телом, которое никто не мог убрать, ибо львы отгоняли каждого, кто пытался это сделать.

На следующее утро Эгидио нашли мертвым, лицом вниз, у тела юноши. Львы, охранявшие тело Венанцио, снова стали послушными и сами вернулись в клетку, когда его унесли с арены.

ИСТОРИЯ НАПЛЕЧНИКА

В миру снисходительно утверждают, что в молодости мы – Бернар и Франциск – были беспутными повесами. Еще бы беспутными! – Развратными и порочными, точнее сказать. Но не всегда мы были такими. При первой нашей встрече мы беседовали в основном о религии. Что же случилось? Прочли ли мы в глазах друг друга скрытую развращенность?

Сначала мы говорили об этом нерешительно, потом откровенно, а в конце перешли на шепот.

Есть такой разврат, о котором в миру стараются не упоминать, а если и упоминают, то в полслова и затаив дыхание. Есть и другой разврат, ниже которого пасть уже нельзя и о котором в миру ничего не известно, – дай Бог, чтобы так было всегда!

Я причинил зло Бернару. Учитывая наши отношения, видя, что добро и зло для нас одинаково не имеет значения, – как удалось мне оскорбить его столь сильно? Грех наш не имел ничего общего с чувствами. Он был груб и хладнокровен. Как же такое чувство, как ревность, могло возникнуть в сердце Бернара?

Мы оба были богаты и обладали немалыми средствами для удовлетворения наших жутких похотей.

Бернар имел в своем доме роскошную турецкую или, скорее, римскую баню.

И хотя все религиозные догмы и ограничения были полностью нами отвергнуты, чем объяснить – остатками ли религиозности, суеверием ли, богохульной шуткою – то, что мы по-прежнему носили наплечники кармелитского братства?

В тот день мы были в бане – свидетельнице самых диких наших оргий. Я лежал на диване. Я сказал:

– Бернар, у меня кружится голова.

Он ответил:

– Выпей вина, дорогой, – и, налив бокал, передал его мне.

Внезапно мое нутро пронзила резкая боль, тело мгновенно покрылось потом. Я понял – то был стрихнин, мне доводилось уже принимать чрезмерную дозу этого вещества.

После короткого обморока ко мне вернулось сознание, и первым, что я увидел, были глаза Бернара, глядящие на меня с неприкрытой ненавистью. Но он же простил мне все то зло, что я причинил ему: он сам это сказал. Я думал, он любит меня. Но тут понял, что ошибки быть не может.

– Бернар, – взмолился я, – ради Бога, подай мой наплечник.

– Ради Бога? – переспросил он. – Какого Бога ты имеешь в виду? Наверное, Эроса; но вряд ли он спасет тебя, когда лежишь ты здесь, «как овца в преисподней, и смерть пирует на костях твоих».[85]

Боль снова пронзила меня.

– Бернар! – прохрипел я. – Заклинаю тебя именем Богоматери – подай мне наплечник!

– Именем Богоматери? Полагаю, ты имеешь в виду Венеру Либитину; скоро ты будешь в ее власти.

И меня скрутила еще одна судорога.

* * *

Все было черным; тьма казалась почти осязаемой. Я поднялся и попытался шагнуть. Видеть я не мог. Я шел и шел вперед, не ведая, на что ступает моя нога. Так это и была Преисподняя.

Через некоторое время темнота изменилась, нельзя сказать, что стало светлее, – появилось слабое зеленое мерцание. Я услыхал нечто похожее на пение: и вправду пение! Я не в силах описать его. Нечто монотонное, полное дурного отчаяния. Внезапно я обнаружил себя в окружении фигур и лиц. Уродливых, зеленых, отвратительных лиц с тусклыми мертвыми глазами; вязкая зеленая слизь была на их губах. Распевая, они разевали рты и показывали страшные зазубренные клыки.

О, лучше тьма! Я все бежал сквозь тьму, и ужасная жажда палила меня.

Что бы я только ни отдал за каплю воды – освежить язык! Внезапно впереди показался пиршественный стол, за которым утоляла жажду какая-то компания. Дадут ли они мне отпить хоть глоток? Я был в отчаянии, я готов был умолять их. Когда я подошел ближе, до меня донесся гнусный смех. За столом пировали люди, одетые в древнеримские тоги.

Присмотревшись, я увидел – то были не люди, а скелеты: с черепами вместо лиц. Но глаза были живыми – ужасные глаза. Во главе стола сидел один в черно-желтых одеждах со странным зигзагообразным узором. Голову его венчали огромные бычьи рога. Он отбивал дьявольский ритм на стоявшем перед ним барабане. Остальные подпевали, словно бы участвуя в каком-то ужасном языческом обряде.

Однако меня терзала жажда.

– Дайте мне пить! – крикнул я. – Я умираю от жажды!

Один из скелетов в усмешке приоткрыл безгубый рот.

– О, нет, здесь не умирают.

Другой, одетый изысканнее остальных, в длинном завитом парике, отозвался с жутким женским смешком:

– Наше пойло придется тебе по вкусу, – и передал мне бокал непристойной формы. Я сделал несколько жадных глотков: жидкость обожгла мое нутро: меня стошнило, и рвота вспыхнула на полу жидким огнем!

Я снова побежал: что было хуже – внешняя тьма или эта компания?

Затем я увидел нечто белое, за которым гналось нечто темное. Белым оказалось юное создание, темным – ужасное существо в отвратительных лохмотьях.

Белая фигура бегала по кругу, а черная тварь ее преследовала. Время от времени этой удавалось схватить ту. Тогда белое создание в гневе поворачивалась к преследователю, из глаз ее вырывалось тусклое красное пламя. Они начинали кусать и рвать друг друга: пока белое существо опять не пускалось в бегство, и все повторялось заново.

Однажды темная тварь повернулась ко мне, и я увидел – свое лицо!

Это было ужаснее всего. Уж лучше бы я оставался во внешней тьме. Я метнулся туда и лег там.

Внезапно на меня что-то навалилось – существо, похожее по очертаниям на человека (видеть его я не мог), но покрытое липкими щетинистыми волосами, со свиным запахом. Оно обхватило меня и крепко прижалось. Тело его приникло ко мне.

О, что за боль!

Вот какое наказание мне ниспослано – вовеки.

Свет! Наконец-то свет! едва заметный, потому что мерцала всего лишь одна звезда. Я поплыл к ней. Вода была неимоверно соленой. Скорее клей, чем вода. От нее исходил запах смолы и серы. И я знал, что это было Мертвое море. Я был у самого берега, достичь которого тщетно пытался. На берегу росли фруктовые деревья, но плоды их падали один за другим и, разбиваясь о землю, обращались в пыль.

Звезда сияла все ярче и ярче: нет, я был уже не в Преисподней. Здесь появилась видимость надежды. Во внешней тьме я напрасно пытался вспомнить имя Иисуса или Марии. Теперь же я изо всех сил закричал:

– О, звезда морей, спаси меня!

На меня нахлынуло чувство невыразимого благоговения. Я действительно вырвался из Преисподней. Ко мне по воде приближалась фигура. Лунное сияние источала она. Облаченная в белые, расшитые золотом одежды, она была выше дочерей земли. Голову ее украшала золотая корона, усыпанная жемчугами. Поначалу ослепительный свет, исходивший от нее, не позволял мне увидеть лицо. Но потом я уловил мимолетный образ. Ее божественные глаза, полные сострадания, обратились ко мне.

В руках она держала наплечник. С уст ее слетели слова, хотя не думаю, что она произнесла их:

– Что мною сказано, то сказано. Тот, кто носит мой наплечник, не умрет в смертном грехе. Примирись с Господом. Ступай и не греши!

Я лежал на диване. Наплечник покрывал мою шею: и Бернар держал меня за руку.

Вряд ли узнали бы люди, даже если бы назвали им имена, в двух братьях-кармелитах, которых, к моему неудовольствию, ставят в пример послушникам как настоящих аскетов, а именно в отце Франциске и отце Бернаре, – ибо мы сохранили эти имена, так как их носили святые, – тех двоих, кого в миру снисходительно называли «беспутными повесами» Бернаром и Франциском.

ФАУСТ

Кто я, рассказчик, – несущественно. О себе упоминаю лишь для того, чтобы подчеркнуть – монах не поведал бы мне эту историю и не показал бы рукопись, если бы я не имел права знать. В своем рассказе я упустил как можно больше имен: те же, без которых нельзя было обойтись, англизированы. При переписке текста я также намеренно скрыл географические названия. Достаточно сказать, что все описанные мной события происходили не в Англии.

Как-то раз при посещении картезианского монастыря отец гостиничный знакомил меня с бытом общины. У каждого монаха имелся отдельный домик на четыре комнаты; все строения располагались вокруг большого квадратного двора; один из домов пустовал. Это удивило меня, так как домиков, расположенных вне монастырского двора, было мало; я спросил, отчего дом никем не заселен. Гостиничный ответил, что в том доме произошло нечто ужасное, и поэтому никто не хочет там селиться. Я продолжал свои расспросы (ибо вел официальное, порученное церковью расследование):

– Вы должны рассказать мне об этом. Я знаю, что вы, монахи, соблюдающие обет молчания, придаете своим словам большое значение, когда нарушаете его.

– Что ж, – произнес гостиничный, – поскольку нашему ордену предписано соблюдать обет, мне придется говорить от лица всей общины; я постараюсь, как могу, изложить всю историю, хотя, возможно, кому-то из остальных удалось бы это лучше, ибо я отвык говорить.

– В той келье, – продолжал он, – скончался брат Генри, точнее, брат Майкл. Вам известны наши порядки – мы можем разговаривать лишь по воскресеньям, когда между обедней и вечерней нам позволено беседовать на духовные темы. Так вот брат Майкл поражал нас своими изумительными познаниями, хотя и был самым молодым среди нас. Один день в неделю мы отводим отдыху; в этом монастыре такой день – четверг. В послеобеденное время нам разрешено прогуливаться по сей обширной территории и беседовать на свободные темы. Полагаю, вы понимаете, что из объяснимого волнения мы, в основном, рассказываем друг другу о днях, прожитых в миру, или играем в детские игры. Самым ребячливым среди нас был брат Генри. Я называю его так, потому что это было его мирское имя, которым он пользовался по четвергам. Генри забавлял нас множеством рассказов о своем детстве, но о некоторых периодах своей жизни никогда не упоминал. Помнится, однажды мы говорили об именах, избранных нами в монашестве, и кто-то спросил его, почему он выбрал имя Майкл. Странным образом вопрос взволновал его, и со своей милой улыбкой он ответил: «Я предпочел бы, чтобы вы называли меня Генри, ибо это мое христианское имя; имя Майкл я выбрал потому, что…»

Внезапно он замолчал и отклонился назад, точно его придушили из-за спины; но затем, овладев собой, произнес: «Мне что-то нездоровится, но это пустяки. Пойдемте нарвем цветов для сада. Наверху сейчас цветут прекрасные цикламены, побежимте за ними».

Вы можете, конечно, подумать, что такое поведение недостойно монахов; но вам известно, как мы живем, и в часы отдыха мы становимся сущими детьми. Мои слова могут показаться вам тривиальными и неуместными, однако это все же требовалось разъяснить.

Итак, на следующей неделе меня назначили звонарем. В полночь я пошел звонить к заутрене. Однако едва мои пальцы коснулись веревки колокола, как до меня донесся жуткий вопль из домика Генри – настолько жуткий, что я зазвонил в набат и, нарушив правила молчания, рассказал братьям о том, что услышал. Мы вбежали в келью Генри и нашли его лежащим на полу и изрыгающим ужасающие богохульства. Соблюдая обет молчания, мы научились понимать друг друга по выражению глаз. Я говорю это, чтобы подчеркнуть немаловажную деталь: мне было ясно, что остальные видели и слышали то же самое.

Конечно, мы были совершенно потрясены, и даже более того. Приблизившись, чтобы помочь брату Генри (соблюдая при этом строгое правило молчания), мы почуяли в комнате странное присутствие – тонкий, специфический аромат наполнил воздух; то была, кажется, смесь жимолости, туберозы, специй и ладана, вгонявшая в сладкую истому. Мы не могли пошевелиться. Казалось, вокруг зазвучала тихая, едва уловимая музыка. Но тут в дом вошел наш безгрешный аббат, и наваждение исчезло. Мы ничего не узрели воочию. Но по глазам других монахов я видел, что они видели то же, что и я, – тем, что святая Тереза называла «умственным зрением». Мы видели нечто, несравненно прекрасное; сотканное из розового и фиолетового света, с прожилками серебра. Оно заговорило. Я знал, что все понимают его.

– Я Рафаэль, исцеленье Божье. Брату Майклу угрожает смерть; он излечится, только если вы бросите в огонь ту рукопись, что лежит на столе.

Услышав это, несколько монахов бросились к рукописи, чтобы уничтожить ее, но аббат произнес:

– Нет! – и вопросил:

– Кто ты, чтобы говорить во имя Господне?

– Я Сын Божий, – сказало оно. – И еще прошу: в церкви есть картина, купленная братом Майклом, с изображением сцены Распятия. Она тоже должна быть уничтожена, ибо являет собой искушение сатанинское.

В то мгновение меня поразило то, что при упоминании о Майкле сладкий, шепчущий, нежный голос зазвучал язвительно, а при слове «сатанинское» в нем словно бы отозвалось эхо ужасного хохота. Аббат промолчал, но подозвал одного из братьев, и они вышли. Вскоре они вернулись: один с факелом, другой – с дароносицей. Едва они вошли, сладкая истома вокруг рассеялась. Аббат принял дароносицу в руки. Брат Генри открыл глаза и приготовился причаститься. Подняв руку, он указал на стол и произнес: «Прочтите!» Это было все. Прияв дары, он откинулся на спину, и мы поняли, что он скончался!

Мы забрали рукопись, которую я собираюсь показать вам. Как вы увидите, она заканчивается на полуслове. Просматривая текст, мы обнаружили постскриптум красными чернилами, написанный другим почерком, оригинальным и четким, с наклоном влево. Но написан он был на совершенно неизвестном нам языке. Я помню точные слова:

«JÀ ULI GAVRÉLA JÉ AL JÉ MÀ ZHELE SÉVAL JÀ».

Вместо подписи там красовалась вот такая монограмма. – Он достал бумагу и карандаш. – Затем она исчезла без следа. Видите, вот сама рукопись; но постскриптум исчез; однако монограмма так взволновала меня, что я, думаю, смогу восстановить ее по памяти.

Он начал рисовать и вывел это:

но тут вдруг его рука внезапно безвольно упала, скованная необъяснимым параличом.

На меня снизошло неожиданное озарение. Я повел его, а вернее сказать, потащил в притвор церкви, где в простой раме висело изображение Распятия. С первого взгляда сцена, запечатленная на ней, внушала ужас; каждая пора сочилась кровью; на раме была надпись тем же почерком, что и в рукописи: «И не был красив и желанен людям». Чуть ниже: «И почитали Его, как прокаженного, – Того, кто был поражен Богом». И в самом низу изящным почерком: «Се муж скорбей и изведавший болезни; ранами Его исцелились»[86].

Я снова взглянул на картину. Да, фигура ужасала – но глаза были божественны и исполнены бесконечного сострадания. Я приложил парализованную руку гостиничного к стопам Господним, и она исцелилась. Мы оба пали ниц и долго молились. Затем он отдал мне рукопись, каковую и привожу.

Рукопись

Знание; Богатство; Власть

Мне казалось, что ничьи знания на свете не могут сравниться с моими. Я в совершенстве овладел алгебраическим анализом; но он только раскрыл передо мной такие понятия, которых я мог лишь коснуться, но не постигнуть. Я жаждал большего. И вот погрузился в уныние, ибо познал все, что могло быть познано. В руке моей был компас, вокруг были разбросаны инструменты. Над моей головой висел квадрат, заключавший в себе формулу одной из самых трудных математических задач, для которой я нашел решение. В ногах устало и неподвижно лежала собака. Я встал и посмотрел в окно на море. Еще недавно море очаровывало меня больше всего на свете, – теперь же оно выглядело тусклым и безжизненным. Странные отблески блуждали по волнам, и временами их застилало что-то темное. Даже скалы, с их зубчатыми кривыми контурами, стали для меня отражением интегральных вычислений. Я поежился и затворил окно; воздух леденил.

– Что мне с этого? – задумчиво промолвил я. – Будь моя воля, то отдал бы все свое знание за простую веру юных лет!

Богатств мне хватало – хотя и не до такой степени, чтобы осуществить свои мечты. Я обладал относительной властью – но не в том объеме, к которому стремился.

– Но есть одна вещь, которой мне не хватает. Я имею в виду любовь. Да, вот причина, по которой море выглядит безжизненно, а скалы – математическими кривыми.

Только что я изобразил на грифельной доске купидона, решающего математическую задачу, с парой уравновешенных весов за спиной. Этой картинкой я хотел изобразить состояние своего ума. Вероятно, я не умел любить. Я все время взвешивал свои эмоции, просчитывал их, анализировал. И не находил красоты, которая могла бы удовлетворить мое стремление к идеалу.

И пока я так размышлял, воздух в комнате постепенно наполнился благовонием. То была странная, восхитительная смесь запахов жасмина, жимолости, ладана и специй. Затем передо мной возникло слабое мерцание, сплетенное из розовых и фиолетовых нитей света и окаймленное серебром, которое, казалось, и источало аромат. Затем сияние усилилось, и в центре появилось видение, бесподобно, абсолютно прекрасное. Обнаженная фигура напоминала греческого Гермафродита. Но сколь прекраснее! Все лучшие черты обоих полов слились в этих чудесных линиях. Лицо покоряло фантастической красотой. Длинные волосы имели бронзовый оттенок, пронизанный нитями золота. Рот обещал томление и сладость. В темно-лиловых глазах застыла бесконечная печаль.

Оно заговорило. (Не знаю, говорило ли оно по-настоящему, так как все сказанное им, скорее, возникало в моем уме, чем приходило с речью, но все же я слышал чарующий человеческий голос, сопровождаемый отдаленной музыкой):

– Я обладаю абсолютным знанием. С ним вы могли бы стать как боги, разбирающие между добром и злом. Мне принадлежат все богатства земли, и вся власть в этом мире дана мне, – (здесь в его голосе появились издевка и пренебрежение). И я (голос исполнился бесконечной нежности), – серафим; жизнь моя – любовь. Взамен я прошу лишь немного любви. Моя милость распространяется на тысячи тех, кто любит меня. Моих детей, избранных, кто поклоняется мне; детей моих, избранных среди избранных рода человеческого, чей разум способен понять меня.

– Кто ты? – вопросил я.

– Я Сын Божий, – отвечал он. – Тот, кто ради спасения людей спустился на землю с небес и кто из любви к людям уже никогда не возвысится вновь.

– Как люди называют тебя? – спросил я.

– Они называют меня по-разному, – отвечал он. – Многие зовут Шайтан, враг; мои поклонники – Светоносный (его голос вновь зазвучал издевкой и пренебрежением). – Наши истинные имена хранятся в тайне. Люди называют Его Иеговой или Адонаи, но на самом деле его зовут…

И он громко, с насмешливым смехом открыл мне имя, которое не осмелился бы произнести ни один смертный. И снова голос его стал нежным:

– Меня же зовут…

Он изрек еще одно имя, состоявшее из одних гласных; оно было перевернутым отражением другого имени, и последняя гласная превратилась в долгий вопль страдания.

При произнесении первого имени меня охватил ужас; при звуке второго я испытал бесконечную жалость и влечение. Он придвинулся ко мне и, заключив в объятья, поцеловал. Каждый нерв моего тела затрепетал от наслаждения. Затем видение незаметно стало сновидением; я уснул, но голос по-прежнему звучал. Он поведал мне длинную историю вселенной; как она была создана злым божеством, и как он стал Спасителем, и что все прекрасное на земле было сотворено им, и что если бы он получил помощь тех, кого хотел облагодетельствовать, мир снова пришел бы к первоначальному порядку, а ему досталось бы законное наследство. Затем голос стал печальнее прежнего:

– Есть другое существо, которое люди называют Спасителем, – и в нем зазвучали жалость и глумление. – Он страдал всего несколько часов, а я терзаюсь вечность. Однако мое сострадание коснулось и Его. Я предложил Ему все царства земные, если бы Он только поклонился, ибо я желал любить Его, как люблю тебя. Ныне тем крестом, на котором Он был распят, увенчаны короны, во имя Его растаптывают людей. Я же утешитель страждущих – друг бедных и униженных. Убежище грешников – место мудрости; утренняя звезда – предводитель ангелов. Я оставлю тебе знак, чтобы доказать, что был у тебя. – И нечто было вложено мне в руку. Голос продолжал, и сквозь сон некий адрес запечатлелся в моей памяти. Я услышал приказ:

– Покажешь это при входе. Будь там в следующую пятницу в три часа. Сделай все, о чем тебя попросят и воистину, не останешься без вознаграждения!

Мною снова овладело восхитительное чувство томления, и я погрузился в глубокий сон без сновидений. Пробудился я на следующее утро, свежий и отдохнувший.

«Какой странный сон», подумал я и тут обнаружил в руке небольшой предмет. Это был серебряный диск с начертанной на нем странной монограммой. Несколько дней я не знал, что делать. Я упоминал, что потерял веру еще в детстве. Так отчего бы не пойти? Мое любопытство и тяга к знанию были непреодолимы. Однако детская вера возвратилась. Каждый раз, когда я проходил мимо церкви, что-то неодолимо тянуло меня зайти внутрь. Но как только моя нога ступала на порог, мною овладевало оцепенение, и я не мог войти, так что пришлось избегать церквей. В следующую пятницу я решился.

Я постучал в дверь по указанному адресу и показал привратнику диск. Рядом с домом ждал закрытый экипаж с упряжкой белых лошадей. Ко мне тут же вышли двое мужчин со словами:

– Мы ожидали вас.

Прежде чем я успел разглядеть их лица, мне завязали глаза желтым шелковым платком, от которого исходил странный, волнующий запах, и помогли сесть в экипаж. Я чувствовал, что сопротивляться бесполезно. Никто из спутников не произнес ни слова. Лошади неслись чрезвычайно быстро и при этом не издавали ни звука. Наконец, экипаж остановился.

Меня провели по нескольким пролетам лестницы, после чего повязку сняли. Я находился в часовне. В воздухе стоял знакомый аромат жасмина, ладана и жимолости. Запах, казалось, исходил от множества расставленных по всему помещению черных свечей и канделябров, горевших розовым огнем. Они давали так мало света, что я почти не различал других людей, собравшихся здесь. Алтарь, покрытый дорогой материей, был выполнен в форме свернувшегося змея. На нем было установлено шесть черных свечей, горевших ровно и ярко. В середине возвышалось бронзовое изваяние, изображавшее явившегося мне духа: с большими распростертыми крыльями, цвета серебра и роз. В левой, поднятой вверх руке он держал яркий светильник, в правой, опущенной вниз, – рог изобилия. По бокам его находились две небольшие статуи – справа Ваал, слева Астарта, в ужасающе непристойной позе. В середине, между ног изваяния, располагалась жуткого вида статуя Молоха с топором в руке.

Часовня была богато украшена. На стенах висело множество картин, но мне удалось разглядеть только три. Они изображали историю Каина. На первой гордый, юный и красивый Каин предлагал в подношение плоды земли. На второй злобный, грубый Авель с кровожадной усмешкой закалывал ягненка, чьи глаза молили о жалости. На третьей картине Каин триумфально стоял над телом брата, и какой-то старик с гримасой нарочитого раздражения накладывал ему на чело печать в виде монограммы, которую я видел на серебряном диске. Тут в часовню вошел священник, сопровождаемый двумя необыкновенно красивыми прислужниками. Оцепенение овладело мною, я был не в силах пошевелиться, чувствуя приближение чего-то ужасного. Началась месса без пения, которую на незнакомом мне языке служил священник, облаченный в пышную ризу. Когда месса началась, послышалась странная музыка, исполняемая на скрипках и флейтах. Кто исполнял ее, было не видать. Мелодия была чарующе прекрасной и очень печальной. Ее приносило как бы порывом ветра, точно звуки эоловой арфы, и так же мягко она затихала. Священник приготовился прочесть послание, и музыка стихла. Он читал на незнакомом языке. Затем при звуках печального гимна два прислужника вынесли из-за алтаря нечто похожее на свиток еврейской Торы и развернули его перед священником, повернувшимся лицом к собранию. С изумлением узнал я в нем известного, очень богатого дворянина. Люди поднялись на ноги, но никто и не думал креститься. Я забыл упомянуть, что пол был усыпан распятиями, но предназначение этого стало мне понятно позже. Священник вслух прочел отрывок из Книги, тогда как третий прислужник бросал зерна ладана на угли треножника перед алтарем. Когда подошло время зачитывать отрывок из Евангелия, я вдруг заметил сидящую на резном троне прекрасную смуглую женщину в черном одеянии. Голову ее венчала серебряная диадема, украшенная рубином необыкновенного блеска. На коленях ее свернулся змей, сиявший всеми цветами радуги. Женщина начала проповедовать или, скорее, пророчествовать на незнакомом языке. Собрание восторженно ей внимало; затем громко произнесло символ веры; в одном месте все принялись дружно топтать и плевать на распятия на полу. Вновь зазвучала музыка, и начался сбор пожертвований, как и во время обычной мессы. Остальная часть ритуала также соответствовала обычной мессе, если не считать отсутствия колокольного звона во время Санктуса. Прислужник вновь бросил ладан на треножник. Священник громко произнес на латыни: «Hoc est corpus meum[87]» и остальную часть освящения. Когда он поднял чашу с дарами, я заметил, что гостии были черного цвета, с той же монограммой, отпечатанной на них. При вознесении чаши случилось самое страшное. В наступившей тишине змей соскользнул с колен женщины и вполз на алтарь. Там он пожрал одну из гостий и обвил кольцами остальные. Попробовав вина из чаши, он вернулся обратно. Месса продолжилась как обычно. В момент, сопоставимый с пением «Domine non sum dignus»[88], двое мужчин подхватили меня под руки так, что я не мог сопротивляться, подвели к алтарю и сняли с меня одежду. Священнику подали острый инструмент. Он дважды уколол меня, причинив острую боль: один раз под левой грудью, другой – в правую руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю