Текст книги "Обетованная земля"
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
– Так, так, – отозвался Равич неожиданно усталым голосом.
Роберт Хирш окинул его взглядом:
– Выключить этого болтуна?
– Выключи, Роберт. Когда он так бодро строчит, словно из пулемета, долго не выдержишь. Знаете, почему войны будут всегда?
– Потому что наша память – романтический обманщик, – сказал я. – Она как сито: все ужасы проваливаются вниз, а на виду остаются одни приключения. Память всех превращает в героев. Всю правду о войне знают одни погибшие, ведь только они прошли ее до конца. Но они навсегда умолкли.
Равич покачал головой.
– Чужой боли не чувствуешь, – сказал он. – Вот в чем дело. И своей смерти тоже. А кто остался в живых, тот моментально забывает обо всем остальном. Мы все законченные эгоисты и дальше своей собственной шкуры ничего не чуем. Вы же знаете, как было в лагере: скорбь об умерших не мешала нам проглотить свой кусок, раз уж его удавалось урвать. – Он поднял стакан. – А то как бы мы пили коньяк, пока этот боров в телевизоре разглагольствовал о погибших, как о свином карбонаде?
– Нет, – сказал Хирш, – не смогли бы. А смогли бы мы вообще жить?
За окном женщина в темно-синей блузке отвесила оплеуху мальчику лет четырех. Мальчик вырвался и что есть силы пнул мать по голени. Потом отбежал немного, чтобы мать не смогла его поймать, и начал корчить рожи. Наконец они затерялись в толпе горделиво шествующих бухгалтеров.
– По своей гуманности военные придумали новое понятие, – сообщил Хирш. – Они не любят говорить о миллионах убитых, вместо этого они скоро начнут украшать свои сводки сведениями о мегатрупах. «Десять мегатрупов» звучит куда лучше, чем «десять миллионов убитых». Как далеки от нас те времена, когда военных в Китае считали самой низшей кастой – хуже палачей, потому что палачи убивают только преступников, а генералы – невинных людей. А у нас они – самая высшая каста, и чем больше людей они убивают, тем громче их слава.
Я оглянулся. Равич лежал, откинувшись в своем кресле; его глаза были закрыты. Я знал эту его особенность, столь характерную для врачей. Он умел моментально засыпать и так же быстро просыпаться.
– Он спит, – сказал Хирш. – Все эти гекатомбы, мегатрупы и гримасы случайности, которые мы называем историей, в его дремоте шумят себе тихим дождичком. В этом великое благо нашей шкуры, которая отделяет нас от других и которую он так проклинал. О блаженство безучастности!
Равич открыл глаза.
– Я не сплю. Я повторяю билеты по гистэректомии на английском языке, неисправимые романтики голой теории! Забыли свой «Ланский кодекс»? Скорбь о неизбежной утрате ослабляет в минуту опасности!
Он встал и выглянул на улицу. Бухгалтеров уже не было, вместо них начинался попугайский парад жен. Разодетые в цветастые платья, они порхали туда-сюда в поисках новых покупок.
– Что, уже так поздно? Мне надо бежать в больницу!
– Хорошо тебе нас распекать! – сказал Хирш. – У тебя хоть порядочная профессия есть.
Равич рассмеялся:
– Безнадежная профессия, Роберт.
– Ты сегодня почти все время молчал, – Хирш обратился ко мне. – Тебе уже надоел этот бестолковый обеденный симпозиум?
Я покачал головой:
– Сегодня я стал капиталистом и наемным служащим. Моя бронза продана, а с завтрашнего утра я навожу порядок у Сильвера в подвале. Я все еще потрясен.
Хирш расхохотался:
– Ну и работенка у нас с тобой!
– Против своей я ничего не имею, – возразил я. – В ней масса символических смыслов. Наводить порядок и торговать древностями!
Я вынул из кармана деньги, полученные у Сильвера.
– Возьми хотя бы половину, Роберт. Я и так тебе слишком много должен.
Он отмахнулся:
– Лучше заплати из них Левину и Уотсону. Они тебе скоро потребуются. Не затягивай с этим. Бюрократы они и есть бюрократы, хоть на войне, хоть в мирное время. Что твой английский?
Я засмеялся:
– С сегодняшнего утра я почему-то все понимаю гораздо лучше. Первый шаг к нормальной обывательской жизни все изменил. Волшебство превратилось в источник дохода, буйство красок – в серые будни. Начинается будущее. Работа, заработок, уверенность.
Роберт Хирш смерил меня критическим взглядом:
– Думаешь, мы на это годимся?
– А почему нет?
– Тебе не кажется, что годы скитаний нас испортили, Людвиг?
– Не знаю. Это ведь первый день моей обывательской жизни, да и то на нелегальной работе. У полиции, стало быть, все еще есть повод мною заняться.
– Вернувшись с войны, не так-то легко найти себе мирное дело и место в жизни, – заметил Хирш.
– Поживем – увидим, – возразил я. – Статья девятнадцатая «Ланского кодекса»: «Заботы о завтрашнем дне ослабляют рассудок сегодня».
– Что тут творится? – спросил я Мойкова, придя вечером в плюшевый будуар.
– Катастрофа! Рауль! Наш самый доходный постоялец! Апартаменты люкс с салоном, столовой, мраморной ванной и телевизором напротив кровати. Он хочет покончить с собой!
– С каких это пор?
– С этого вечера. Он потерял Кики. Друга, с которым прожил четыре года.
За цветочными горшками и пальмой в кадке кто-то громко, душераздирающе всхлипнул.
– В этой гостинице много плачут, – заметил я. – Причем обязательно под пальмами.
– В любой гостинице много плачут, – отозвался Мойков.
– Даже в отеле «Ритц»?
– В отеле «Ритц» плачут, когда случается обвал на бирже. У нас плачут, когда кто-нибудь внезапно поймет, что безнадежно одинок, хотя до сих пор не желал в это верить.
– С таким же успехом это может быть повод для радости. Повод отпраздновать свою свободу.
– Или свое бессердечие.
– Кики умер? – спросил я.
– Хуже! Он обручился. С какой-то женщиной! Для Рауля в этом вся трагедия. Сбежал бы он с другим голубым – все бы осталось среди своих. А тут женщина! Исконный враг человека! Предательство! Грех против Духа Святаго!
– Вот бедолаги! Вечно сражаются на два фронта. С мужской и женской конкуренцией.
Мойков ухмыльнулся:
– Пока тебя не было, Рауль произнес немало интересных изречений насчет женщин. Вот самое простое: тюлени без шкуры. О самом боготворимом в Америке украшении женщин – полной груди – он тоже отозвался грубо. Обвисшее коровье вымя млекопитающих дегенераток – самое мягкое из его выражений. Только он себе представит, что Кики присосался к такому вымени, так тут же начинает реветь. Хорошо, что ты пришел. Тебе катастрофы не в новинку. Надо бы нам оттащить его в номер. Внизу ему больше нельзя оставаться. Поможешь мне? А то в этом парне больше ста килограммов.
Мы пошли в угол за пальмами.
– Он вернется, Рауль! – принялся внушать Мойков. – Возьмите себя в руки! Завтра все уладится. Кики вернется.
– Оскверненным! – проскрежетал Рауль, возлежавший на подушках, как подстреленный бегемот.
Мы попытались приподнять его. Он уцепился за мраморный стол и захныкал. Мойков снова пустился на уговоры.
– Он просто сбился с пути. Его можно простить, Рауль! Он обязательно вернется. Я много видел таких случаев. Кики вернется. Полный раскаяния!
– Мерзкий, как свинья! А письмо, что он мне написал? Эта сволочь никогда не вернется! И мои часы он с собой прихватил!
Рауль снова зарыдал. Мы опять его приподняли, и тут он наступил мне на ногу. Всей стокилограммовой тушей.
– Эй вы, осторожнее, старая баба! – выругался я, не особо задумываясь.
– Что?
– Да, – сказал я немного сдержаннее. – Ведете себя, как престарелая жеманница!
– Это я старая баба? – спросил Рауль, как ни странно, довольно спокойным голосом.
– Господин Зоммер не то имел в виду, – успокоил его Мойков. – Он плохо говорит по-английски. По-французски это звучит совсем иначе! Это большой комплимент.
Рауль протер глаза. Мы ожидали нового взрыва истерики.
– Старая баба?! – проговорил Рауль неожиданно тихо. В его голосе слышалось смертельное оскорбление. – Вы это мне сказали?!
– Он сказал это во французском смысле, – соврал Мойков. – Для француза это большая честь! Такое выражение: une femme fatale – дама пик.
– Вот я и остался один, – провозгласил Рауль и поднялся без посторонней помощи. – Совсем один!
Мы без труда довели его до лестницы.
– Поспите пару часиков, – внушал ему Мойков. – Две таблетки секонала. Или три. А как проснетесь, выпейте чашечку кофейку. И все переменится!
Рауль не отвечал: теперь и мы его предали. Все как один!
Мойков повел его вверх по лестнице.
– Завтра все будет проще! Ведь Кики не умер. Просто ошибка молодости!
– Для меня он умер. И мои запонки он тоже прихватил!
– Но вы же сами их ему подарили. На день рождения. Да он и их вернет.
– Что ты носишься с этим жирным придурком? – спросил я Мойкова, когда тот вернулся.
– Он наш лучший постоялец. Ты видел его апартаменты? Без него нам пришлось бы поднять плату за проживание. Тебе тоже.
– Боже праведный!
– Придурок он или нет, – заметил Мойков, – а только каждый человек страдает по-своему. В горе нет различий по рангу. И смешного в нем тоже ничего нет. Уж ты-то должен об этом знать.
– Знаю, – пристыженно отозвался я. – Только различия все-таки есть.
– Они относительны. У нас тут была горничная, так она утопилась в Гудзоне только из-за того, что ее сын стащил несколько долларов. Не могла пережить позора. Это смешно?
– И да, и нет. Давай не будем ссориться.
Мойков прислушался к звукам, доносившимся со второго этажа.
– Надеюсь, он ничего над собой не сделает, – пробормотал он. – У этих экзистенциальных экстремистов короткие замыкания случаются чаще, чем у нормальных людей.
– А эта горничная, которая утопилась в Гудзоне, она тоже была экстремистка?
– Она была простая бедная женщина. Она не смогла найти выхода, а ведь ломилась в открытую дверь. Сыграем партию в шахматы?
– Да. И давай выпьем по рюмке. Или по две. Или сколько захотим. Продай мне бутылку. Сегодня я хочу заплатить сам.
– Почему?
– Я нашел работу. Примерно на месяц или на два.
– Хорошо! – Мойков прислушался к шагам за дверью.
– Лахман! – догадался я. – Эту походку ни с чем не спутаешь.
Мойков вздохнул:
– Не знаю, может, все дело в полнолунии, но экстремисты потянулись один за другим.
По сравнению с Раулем Лахман был довольно спокоен.
– Садись, – предложил я. – Помолчи, выпей водки и поразмысли над такой поговоркой: Бог скрывается в деталях.
– Что?
Я повторил последнюю фразу.
– Что за ерунда! – вспыхнул Лахман.
– Ладно. Вот тебе другое изречение: не помирать, так с музыкой. Имей в виду: все свое терпение мы сегодня уже потратили на Рауля.
– Водку я не пью. Я вообще ничего не пью, как ты прекрасно знаешь. Однажды в Пуатье ты пытался меня напоить украденной бутылкой шерри-бренди. По счастью, мой желудок тут же возмутился, а не то меня бы наверняка сцапали жандармы.
Лахман обернулся к Мойкову:
– Она уже вернулась?
– Нет. Еще нет. Только Зоммер и Рауль. И у обоих нервы взвинчены. По-моему, сегодня как раз полнолуние.
– Что?
– Полнолуние. Повышает давление. Окрыляет иллюзии. Возбуждает убийц.
– Владимир! – мученическим голосом простонал Лахман. – С наступлением темноты придерживай свои издевательские шуточки. Ночью у всех и так полно своих проблем. А больше здесь никого не было?
– Только Мария Фиола. Провела один час двенадцать минут. Вначале выпила рюмку водки, затем еще полрюмки. Попрощалась и отправилась в аэропорт. Вернется через несколько дней. В поездке намерена проводить показы новых мод и фотографироваться. Отчет достаточно подробный для шпиона на службе у высоких чувств, господин Лахман?
Лахман сокрушенно кивнул.
– Для вас я как чума, – пробормотал он. – Я это знаю. Но для себя самого я хуже чумы!
Мойков прислушался к звукам на лестнице.
– Схожу-ка я проверю на всякий случай, что там Рауль делает.
Он встал и зашагал вверх по лестнице. Невзирая на возраст и комплекцию, он двигался на удивление легко.
– Что мне делать? – беспокойно зашептал Лахман. – Сегодня мне снова приснился кошмар. Все тот же! Будто меня кастрируют. Эсэсовцы в своем кабаке. Только не ножом, а ножницами. Я проснулся в холодном поту. Это тоже из-за полнолуния? Я про ножницы спрашиваю.
– Забудь об этом, – сказал я. – У эсэсовцев ничего не вышло, это же любому заметно.
– Заметно? Конечно, заметно! Я заработал себе шок на всю жизнь. И потом, кое-чего они все-таки добились! У меня остались травмы. Отвратительный перелом. Все женщины надо мной смеются. Нет в жизни ничего ужаснее, чем когда женщина смеется над твоей наготой. Этого никогда не забудешь! Поэтому я перешел на женщин с изъянами. Или тебе непонятно?
Я кивнул. Его история была мне известна, я слышал ее уже раз десять. Я не стал спрашивать его, чем закончилась история со святым алкоголем из Лурда – он и так нервничал.
– Что тебе здесь нужно? – спросил я его вместо этого.
– Эти двое должны сюда заглянуть. Выпить чего-нибудь. Должно быть, они пошли в кино, чтобы от меня отвязаться. За обед я за них заплатил.
– Я бы не стал их дожидаться. Пусть лучше они тебя ждут.
– Ты думаешь? Да, наверно, ты прав. Но это так трудно! Если бы я не был так чертовски одинок!
– А работа тебе совсем не помогает? Ты ведь торгуешь четками, иконами, крутишься среди духовных лиц? Разве нельзя как-нибудь подключить к этому делу Бога?
– Ты с ума сошел. При чем здесь это?
– Тебе бы проще было бороться с отчаянием. Бога ведь придумали, чтобы люди терпели несправедливость и не устраивали революций.
– Ты вправду так думаешь?
– Нет. Но в нашем шатком положении можно позволить себе не так уж много твердых принципов. Приходится хвататься за любую возможность.
– Какие вы все чертовски умные, – сказал Лахман. – Просто диву даешься. А что твоя работа?
– С завтрашнего дня начинаю заниматься разборкой и каталогизацией у одного антиквара.
– На твердом окладе?
Я кивнул.
– Это ошибка! – сразу повеселел Лахман, учуяв повод дать ценный совет. – Тебе надо заняться торговлей. Лучше сантиметр торговли, чем метр работы.
– Я над этим подумаю.
– Твердый оклад – это только для тех, кто боится жизни, – язвительно заметил Лахман. Я поразился, видя, как быстро он переключается от нытья к агрессии. «Тоже экстремист», – подумал я.
– Ты прав. Меня постоянно грызет страх перед жизнью. Просто как блохи собаку, – миролюбиво согласился я. – И, несмотря на это, я еще жив. Что там твои невинные сексуальные фобии! Будь рад, что легко отделался!
Мойков спустился по лестнице.
– Заснул, – сообщил он. – Три таблетки секонала подействовали.
– Секонал? – заинтересовался Лахман. – У вас еще осталось?
Кивнув, Мойков вынул пачку таблеток.
– Двух вам хватит, я полагаю?
– Как это? Раулю вы дали три, а почему мне нет?
– Рауль потерял Кики, даже вдвойне. В двух отношениях. А у вас еще есть надежда.
Лахман начал было протестовать: не умаляйте, мол, его страданий.
– Исчезни, – оборвал его я. – В полнолуние таблетки действуют с удвоенной силой.
Лахман захромал к выходу.
– Надо мне было стать аптекарем, – заметил Мойков.
Мы вернулись к своей шахматной партии.
– Мария Фиола действительно была здесь сегодня вечером? – спросил я.
Мойков кивнул:
– Приходила праздновать освобождение от немцев. Американцы заняли ее родной городок в Италии. До сих пор там стояли немцы. Так что никакая она тебе теперь не союзница, даже не подневольная, а новоиспеченный враг. В качестве такового она шлет тебе привет.
– Боже благослови ее! – воскликнул я. – Я приму от нее объявление войны, только если она предстанет в диадеме Марии-Антуанетты.
Мойков расхохотался:
– Тебя ждет еще один удар, Людвиг. Мою родную деревню тоже только что освободили от немцев, на этот раз русские. Так что и я превратился из твоего вынужденного союзника в твоего вынужденного противника. Ты готов с этим смириться?
– С трудом. Сколько раз ты уже сменил национальность?
– Раз десять, наверное. Не по своей воле. Был чехом, поляком, австрийцем, русским – несколько раз переходил из рук в руки. Конечно, здесь этих перемен даже не замечаешь. А эта наверняка не последняя. Кстати, тебе мат. Неважно ты сегодня играешь.
– Я всегда играл плохо, Владимир. У тебя фора в пятнадцать лет эмиграции и одиннадцать разных родин. Включая Америку.
– А вот и графиня. – Мойков встал. – Полнолуние никому не дает покоя.
Сегодня к своему старомодному кружевному платью с высоким воротом графиня присовокупила еще и боа из перьев. Теперь она напоминала престарелую, выцветшую райскую птицу, выкроенную из мятой оберточной бумаги. Личико у нее было крохотное, покрытое сеточкой тонких морщин.
– Сердечной настойки, графиня? – спросил Мойков с тоном величавой учтивости.
– Спасибо, Владимир Иванович. Она сочетается с секоналом?
– Вам угодно секоналу?
– Мне все не спится. Вы же знаете! – пожаловалась старушка. – Мигрень и печаль. И еще эта луна! Как над Царским Селом. Бедный государь!
– А это господин Зоммер, – представил меня Мойков.
Графиня скользнула по мне быстрым птичьим взглядом. Она меня не узнавала.
– Тоже беженец? – равнодушно спросила она.
– Да, тоже, – подтвердил Мойков.
Она вздохнула:
– Все мы беженцы: сперва от жизни, а потом от смерти. – В ее глазах неожиданно проступили слезы.
– Дайте мне бутылочку сердечной, Владимир Иванович. Самую маленькую. И две таблетки секонала.
Она покачала своей птичьей головкой:
– Это просто непостижимо. Когда я была еще девочкой и жила в Петербурге, во мне отчаялись все врачи. Чахотка. Безнадежный случай. Мне давали несколько дней. И что же? Все они умерли: и врачи, и царь, и молодцы-офицеры. А я все живу и живу!
Она встала. Мойков проводил ее до комнаты и вернулся назад.
– Выдал ей секонал?
– Да. И бутылку водки. Она уже пьяна. Ты и не заметил, правда? Старая школа, – сказал он с уважением. – Бабуля выпивает в день по бутылке. Ей уже за девяносто. У нее ничего не осталось, кроме призрачных воспоминаний о призрачной жизни, которую она оплакивает. Только в ее старой голове эти тени и бродят. Сначала она жила в «Ритце». Потом в «Амбассадоре». Потом в каком-то русском пансионе. Теперь она поселилась у нас. Каждый год она продает по драгоценному камню. Сперва это были бриллианты. Потом рубины. Потом сапфиры. Сперва крупные, а потом с каждым годом все меньше. Сейчас их у нее почти совсем не осталось.
– У тебя еще есть секонал? – спросил я.
Мойков оглядел меня с головы до ног:
– Как, и ты туда же?
– На всякий случай, – заверил его я. – Сегодня ведь полнолуние. Пусть будут – так, про запас. Мало ли что случится. Снам ведь не прикажешь. А мне завтра рано вставать. На работу.
Мойков покачал головой:
– Даже удивительно, до чего довело людей их проклятое превосходство, ты не находишь? Ты хоть раз видел, чтобы звери плакали?
VIII
Вот уже вторую неделю я работал у Сильвера. Его подвал оказался громадным, он уходил далеко под улицу. В нем было множество закоулков, до отказа забитых всевозможным хламом. Я обнаружил там даже несколько детских колясок, подвешенных к потолку. Получив свое наследство, братья Сильверы несколько раз порывались приняться за разборку и каталогизацию, но быстро отказались от этого предприятия. Не для того они забросили свое адвокатское ремесло, чтобы сделаться бухгалтерами в захламленных катакомбах. «Если в подвале и есть что-то ценное, то со временем оно только вырастет в цене» – так решили они и спокойно отправились пить кофе. В роль представителей богемы они вживались со всей серьезностью.
По утрам я исчезал в своих катакомбах и выбирался на поверхность только к полудню, ослепшим как крот: подвал был еле-еле освещен тусклыми лампочками без абажура. Он невольно напомнил мне о моих брюссельских временах, так что я не на шутку обеспокоился: поток воспоминаний грозил снова выйти из-под контроля; я тут же решил, что привыкать к новой обстановке буду постепенно и осознанно, не давая поднять голову своим внутренним комплексам. В жизни мне нередко случалось прибегать к подобным психологическим экспериментам: вытеснять невыносимые воспоминания, постепенно приучая себя к похожим, но менее невыносимым обстоятельствам.
Ко мне часто заглядывали братья Сильверы. Они спускались по крутой хлипкой лестнице. Сначала в тусклом электрическом свете появлялись лаковые башмаки, лиловые поповские носки и клетчатые брюки Александра Сильвера; за ними следовали лакированные туфли, шелковые носки и черные брюки его брата Арнольда. Братья оказались любознательными и общительными людьми. Они не собирались надзирать за мной, а просто приходили поболтать.
Я постепенно привык к своим катакомбам и постоянному шуму легковых автомобилей и грузовиков у себя над головой. Мало-помалу мне удалось расчистить от хлама небольшой пятачок. Часть вещей не представляла никакой ценности, и хранить ее не было смысла. Тут были и ломаные кухонные стулья, и несколько рваных диванов фабричного изготовления. Ночью Сильверы просто выставили эту мебель на улицу, а рано утром ее уже забрали городские мусорщики.
Через несколько дней я обнаружил в подвале под кипой дешевых фабричных ковров два турецких молитвенных коврика: один с синей, а другой с зеленой молитвенной нишей. Это были не современные копии, а оригиналы; им было, наверное, лет по двести пятьдесят, но они хорошо сохранились. Гордый, как терьер на охоте, я потащил свою добычу вверх по лестнице. В лавке восседала весьма дородная дама, увешанная золотыми цепями.
– А вот и наш эксперт, сударыня, – не моргнув глазом проговорил Александр Сильвер, стоило мне только показаться за прилавком. – Мсье Зоммер из Парижа, прямо из Лувра. Предпочитает говорить по-французски. Какого вы мнения об этом столике, господин Зоммер?
– Превосходный Людовик XV. Чистота линий. Великолепно сохранился. Редчайший экземпляр, – ответил я с сильным французским акцентом. Для пущей убедительности я повторил то же самое по-французски.
– Слишком дорого, – заявила дама с золотыми цепями.
На секунду Сильвер оторопел.
– Я же еще не сказал, сколько он стоит?
– Не имеет значения. Слишком дорого!
– Хорошо, – согласился Сильвер, быстро придя в себя. – Тогда предложите свою цену, сударыня.
Теперь оторопела уже посетительница. На минуту она замялась.
– А ковер сколько стоит? – спросила она наконец, ткнув пальцем в зеленый коврик.
– Он бесценен, – отрезал Сильвер. – Я получил его в наследство от матери. Он не продается.
Посетительница рассмеялась.
– Он только зеленый ковер получил по наследству, – объяснил я. – А синий принадлежит мне. Я принес показать его господину Сильверу. Если он его купит, получится целый комплект. Это поднимет общую цену на двадцать процентов.
– У вас что, вообще ничего купить нельзя? – спросила дама с издевкой.
– Почему же: и столик, и вообще все, что вы видите, – сказал Сильвер.
– И зеленый коврик тоже?
Положение было непростое: Сильвер не знал, что это за коврики, а я не знал цену в долларах. Обменяться какими-нибудь знаками не было никакой возможности: дама сидела между нами и внимательно наблюдала.
– Ну ладно, – решился Сильвер. – Вам я продам и коврик.
Посетительница засмеялась:
– Так я и думала. За сколько?
– Восемьсот долларов.
– Слишком дорого, – возразила дама.
– Кажется, это ваше любимое слово. Сколько же вы за него дадите?
– Нисколько, – заявила посетительница, вставая со стула. – Я просто хотела посмотреть, чем вы тут занимаетесь. Сплошное надувательство!
Зазвенев золотыми цепями, она направилась к выходу. По дороге она опрокинула голландский светильник, но даже не попыталась его поднять. Его подхватил Сильвер.
– Позвольте поинтересоваться, сударыня, вы случайно не замужем? – спросил он елейным голоском.
– А вам какое дело?
– Да никакое. Мы с коллегой просто хотели помянуть вашего несчастного супруга в наших вечерних молитвах. По-английски и по-немецки.
– Больше она сюда не вернется, – посетовал я. – Или, того хуже, заявится с полицией.
Сильвер отмахнулся:
– Ну так и я не зря был адвокатом. А покупать эта кобыла у нас и так ничего не стала бы. Таких, как она, здесь десятки тысяч, и это просто чума. Делать им нечего, вот они и отравляют жизнь продавцам. По большей части они торчат в магазинах с одеждой и обувью, часами примеряют то одно, то другое, но никогда ничего не покупают.
Он посмотрел на ковры:
– Так что же я получил в наследство от мамочки?
– Молитвенные коврики. Начало девятнадцатого века, а может быть, даже конец восемнадцатого. Из Малой Азии. Симпатичные экземпляры. Такие считаются почти древними. Настоящая древность – это семнадцатый и шестнадцатый века. Но от тех времен молитвенных ковриков осталось совсем мало. Да и те в основном персидские.
– А эти вы во сколько оцените?
– Перед войной в Париже знатоки дали бы за них долларов пятьсот.
– За оба?
– За штуку.
– Черт побери! Вам не кажется, что надо отметить это дело чашечкой кофе?
Мы переправились через улицу; Сильвер с манерами истинного самоубийцы выскочил прямо под колеса какого-то «форда». Завизжали тормоза, машина остановилась, а водитель разразился потоком возмущенной ругани. «Тупой баран» было самым деликатным из его выражений. В ответ Сильвер, так и светившийся от счастья, приветственно помахал водителю рукой.
– Ну вот, – объяснил он. – Теперь мое самолюбие снова в порядке. А то эта кобыла его совсем расшатала.
Я уставился на него недоуменным взглядом.
– Я просто беда как вспыльчив, – пояснил Сильвер. – Холерик хуже некуда. У водителя было полное право меня обругать, а у этой дуры – нет. А так они уравновесили друг друга. Душевный мир восстановлен. Хотите круассан к своему кофе?
– С удовольствием.
Я не совсем понял логику Сильвера, но охотно согласился на предложенный круассан. Казалось, после военных лет во Франции и эмигрантской голодухи в моем желудке появилась сквозная дыра: есть я был готов в любой час дня и ночи, причем не важно что. Гуляя по городу, я то и дело останавливался перед витринами, самозабвенно разглядывая выставленные там вкусности: громадные куски ветчины, торты и всякие деликатесы.
Сильвер вытащил кошелек.
– Бронзу мы сбыли, – торжественно заявил он. – Музей прислал телеграмму. Они ее выкупают. Даже за большую цену, чем мы рассчитывали. А того куратора они заменили. Не только из-за нас. Он допустил еще несколько ошибок. Вот ваша доля.
Он положил две стодолларовые бумажки возле моей тарелки с круассаном.
– Довольны?
Я кивнул.
– А как быть с авансом? – поинтересовался я. – Я должен вернуть его из этих денег, или вы вычтете его у меня из жалованья?
Сильвер рассмеялся.
– Мы уже в расчете. Вы заработали триста долларов.
– Двести пятьдесят, – возразил я. – Пятьдесят долларов я заплатил из своих.
– Правильно. А когда мы продадим ковры, вы снова получите премиальные. Мы же люди, а не машины для заколачивания денег. Это раньше мы были машинами. Согласны?
– Согласен. Даже очень. А вы вдвойне человек, господин Сильвер!
– Еще круассан?
– С удовольствием. Они восхитительны, только очень уж маленькие.
– Здорово здесь, правда? – сказал Сильвер. – Всю жизнь мечтал о таком: хорошее кафе рядом с работой.
Он то и дело косил глазами через поток автомобилей в сторону нашей лавки, высматривая, не появился ли покупатель. Он был похож на отважного воробья, усердно выискивающего съедобные крошки среди тяжелых конских копыт. И тут он вдруг глубоко вздохнул.
– Все бы было хорошо, если бы не мой брат с его безумной идеей.
– Что за идея?
– У него есть подружка. Шикса. Так представьте себе, теперь он хочет на ней жениться! Это же трагедия! Мой братец всех нас в гроб сведет?
– Шикса? Это что такое?
Сильвер удивленно уставился на меня:
– Как, вы не знаете? Вы же еврей! Ах да, вы ведь агностик. Ну так вот, шикса – это христианка. Христианка с выбеленными перекисью висками, глазами как у селедки, а в пасти у нее сорок восемь зубов, готовых вцепиться в наши потом и кровью сбереженные доллары. Выкрашенная гиена с кривыми ногами, причем обе ноги правые!
Представить себе такую картину было нелегко – у меня это вышло не сразу.
– Моя бедная мамочка, – причитал между тем Сильвер. – Она бы перевернулась в могиле, если бы ее не сожгли восемь лет назад. В крематории.
Я так и не вник в смысл всей этой путаницы – его последнее слово оглушило меня, как удар набата. Я невольно отодвинул тарелку. В воздухе стоял хорошо знакомый сладковатый приторный запах, от которого меня чуть не стошнило.
– В крематории? – переспросил я.
– Да, здесь это самый простой способ. И самый чистый. Она была верующей иудейкой, родилась еще в Польше. Знаете…
– Знаю, знаю, – поспешно перебил его я. – Так что же ваш брат? Почему бы ему не жениться?
– Только не на шиксе! – возмутился Сильвер. – В Нью-Йорке найдется больше порядочных еврейских девушек, чем во всей Палестине. Здесь каждый третий еврей! Он что, не может найти себе нормальную еврейку? Нет, он просто уперся, и все тут. Он даже из Иерусалима привез бы себе какую-нибудь Брунгильду.
Я молча слушал излияния Сильвера, остерегаясь указывать ему на парадоксальность такого перевернутого антисемитизма. В таких вопросах нет места ни шуткам, ни даже ироническим сравнениям.
Наконец Сильвер взял себя в руки.
– Я и не собирался вам этого рассказывать, – заявил он. – Вам не дано понять всю глубину этой трагедии.
– Да, не вполне. Для меня трагедии почти всегда как-то связаны со смертью. А вовсе не со свадьбами. Должно быть, я человек примитивный.
Сильвер кивнул. Он даже не усмехнулся.
– Мы верующие евреи, – повторил он. – Мы женимся только на своих. Этого требует наша религия. – Он взглянул на меня. – Так вы говорите, в религии вас совсем никак не воспитывали?
В ответ я только отрицательно покачал головой. Я снова забыл, что он считает меня евреем.
– Стало быть, вы атеист, – сказал Сильвер. – Вольнодумец. Что, это правда?
Я на минуту задумался.
– Я атеист, который верит в Бога, – сказал я наконец. – По ночам.
Людвиг Зоммер, чье имя я носил, нелегально работал в Париже реставратором картин у одного антиквара. Некоторое время я был его носильщиком: у Зоммера было больное сердце, и он с трудом мог передвигаться. Его главным коньком были древние ковры. В них он разбирался лучше, чем большинство музейщиков. Он водил меня к подозрительным армянам и туркам, торговавшим коврами, объяснял мне различные трюки фальсификаторов и учил их распознавать. У них все было так же, как с китайской бронзой: требовалось в точности знать и уметь сопоставлять ткацкие техники, краски и узоры орнамента; именно здесь они чаще всего ошибались – по большей части это были необразованные ремесленники, которые слепо копировали древние ковры, исправляя, однако, все неправильности оригиналов. А как раз неправильности и были вернейшим признаком подлинности; так, ни один подлинный ковер не был одинаковым с лица и с изнанки. Древние мастера верили, что таким образом можно избежать несчастья, к тому же от этих неправильностей ковры становились живее. Напротив, во всех подделках чувствовалась какая-то тяжесть и несвобода. У Зоммера была целая коллекция маленьких фрагментов, по которым он объяснял мне различия. По воскресеньям мы ходили в музеи, чтобы изучать выставленные там шедевры. Золотое было время, лучшее за все годы моих странствий. Жаль только, что оно оказалось слишком коротким – всего одно лето. Тогда я и выучил все то, что мог рассказать о турецких ковриках Сильвера.