Текст книги "Обетованная земля"
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Я покинул аллею онанистов и свернул в квартал победнее. Здесь теснились узкие, дешевые здания из бурого песчаника с длинными лестницами при входе. На высоких ступеньках, прислонившись к железным ограждениям, молча сидели люди. Напротив подъездов на тротуарах стояли переполненные мусорные бачки из алюминия. На мостовой сновали подростки; они пытались играть в бейсбол. Их матери торчали у окон и на лестницах, точно куры на насестах. Возле родителей копошились дети помладше, они словно грязные белые бабочки мелькали перед узкими фасадами, усталые и полные непринужденного доверия к сумеркам.
Перед дверью гостиницы «Рауш» стоял наш второй портье Феликс О’Брайен.
– А что, Мойкова нет? – спросил я.
– Сегодня суббота, – напомнил он. – Мой день. Мой ков уехал.
– Правильно! – А я и забыл. Стало быть, впереди длинное, скучное воскресенье.
– Мисс Фиола тоже спрашивала господина Мойкова, – небрежно проронил Феликс.
– Она еще здесь? Или уже ушла?
– По-моему, нет. Во всяком случае, я не видел, чтобы она выходила.
Мария Фиола вышла мне навстречу из тусклого света плюшевого будуара. На ней снова был широкий тюрбан, но на этот раз черный.
– Снова идете фотографироваться? – спросил я ее.
Она кивнула.
– Я и забыла, что сегодня суббота. Владимир развозит нектар богов. Но на этот раз я обо всем позаботилась. Теперь у меня есть собственная бутылка. Я прячу ее у Мойкова в холодильнике. Даже Феликс О’Брайен ее пока что не обнаружил. Впрочем, это ненадолго.
Она прошла за стойку и вытащила бутылку из углового холодильника. Последовав за ней, я достал два стакана и отнес их к столику рядом с зеркалом.
– Вам попалась не та бутылка, – предупредил я. – Это перекись водорода. Она ядовита. – Я указал на этикетку.
Мария Фиола рассмеялась:
– Нет, это та самая бутылка. Этикетку я сама наклеила, чтобы отпугнуть Феликса О’Брайена. Перекись водорода не пахнет, так же как и водка. Нюх у Феликса первоклассный, только он ничего не поймет, пока не попробует. А на этот случай я прилепила этикетку: «Яд». Все просто, правда?
– Просто, как все гениальное! – восхитился я. – И чем проще идея, тем сложнее додуматься!
– Одну бутылку я уже завела себе пару дней назад. Чтобы Феликс не догадался, Владимир Иванович перелил ее в старую, пыльную склянку из-под уксуса, а сверху наклеил этикетку с русскими буквами. И что же, на следующее утро бутылки уже не было.
– Лахман? – осенило меня.
Она изумленно кивнула:
– Откуда вы знаете?
– Врожденный дар аналитика, – ответил я. – Он сознался?
– Да. Мучимый раскаянием, он принес мне взамен эту бутылку. Она даже больше первой. В той было пол-литра, а в этой три четверти с лишним. Ваше здоровье!
– Ваше здоровье!
«Так вот она, святая вода из Лурда!» – подумал я. А Лахман ничего не унюхал, великий трезвенник! Интересно, что сказала его пуэрториканка. Хотя, может быть, он догадался сказать, что это сливовица из Гефсиманского сада?
– Я люблю здесь сидеть, – сказала Мария Фиола. – Привычка с прежних времен. Я долго тут прожила. Мне нравится вот так сидеть в гостиницах. Всегда что-нибудь происходит. Люди приходят и уходят. Встречи и расставания – самые волнующие события в жизни.
– Вам так кажется?
– А вам нет?
Я задумался. В моей жизни было много встреч и расставаний. Слишком много. Больше всего расставаний. Спокойная жизнь казалась мне куда привлекательнее.
– Может быть, вы и правы, – ответил я. – Но тогда вам должны нравиться большие отели?
Она тряхнула тюрбаном так, что металлические бигуди зазвенели.
– Большие отели совсем бесцветные. Здесь все по-другому. Здесь никто не скрывает эмоций. Вы по мне это видели. Вы уже знакомы с Раулем?
– Нет.
– А с графиней?
– Очень бегло.
– У вас еще все впереди. Еще водки? Рюмочки совсем маленькие.
– Это всегда так кажется.
Я ничего не мог с собой поделать: от воспоминаний о Лахмане мне начинало казаться, что водка слегка попахивает ладаном. На ум невольно пришли слова «Ланского кодекса»: «Берегись фантазии: она преувеличивает, преуменьшает и искажает».
Мария Фиола потянулась за пакетом, лежавшим на соседнем стуле:
– Мои парики! Рыжий, светлый, черный, седой и даже белый. Жизнь манекенщицы – сплошная суматоха, а я этого не люблю. Вот и захожу сюда посидеть всякий раз перед своим маскарадом. Владимир – просто само спокойствие. Кстати, сегодня мы делаем цветные фотографии. Почему бы вам не сходить со мной? Или у вас другие планы?
– Нет. Но ваш фотограф меня вышвырнет.
– Никки? Что за странная идея? Там и без вас будет куча народу. А если вам станет скучно, можете уйти в любой момент. Это не званый вечер.
– Ладно.
Я рад был любому предлогу, лишь бы не мучиться одиночеством в своей комнате – в той самой, где умер эмигрант по фамилии Зааль. В шкафу я обнаружил несколько забытых писем. Зааль не успел их отправить. Одно из них было адресовано некой Рут Зааль в исправительно-трудовой лагерь Терезиенштадт неподалеку от Вены. «Дорогая Рут, от тебя так давно ничего не слышно. Надеюсь, что ты здорова и у тебя все в порядке». Я знал, что концлагерь Терезиенштадт был сборным пунктом, для евреев перед отправкой в крематории Освенцима! Должно быть, Рут Зааль давно уже превратилась в пепел. Но письмо я все-таки отправил. Оно было полно отчаяния, раскаяния, вопросов и бессильной любви.
– Поедем на такси? – спросил я, когда мы вышли из гостиницы. К тому времени мой кошелек уже успел изрядно похудеть.
Мария Фиола покачала головой:
– Из всех постояльцев гостиницы «Рауш» на такси ездит только Рауль. Так повелось, еще когда я здесь жила. Все остальные ходят пешком. Я тоже. Мне даже нравится. А вам нет?
– Я марафонец. Два-три часа пешком для меня сущие пустяки. Особенно здесь, в Нью-Йорке.
Я умолчал о том, что в марафонца я превратился как раз в Нью-Йорке – с тех самых пор, как перестал бояться полиции. Пешие прогулки давали мне чувство свободы, до сих пор не терявшее своей остроты.
– Нам недалеко, – сказала мне девушка.
Я хотел было забрать у нее пакет с париками, но она не позволила.
– Я сама понесу. Это очень деликатные вещи. Их надо держать крепко, но очень нежно. Иначе они выскользнут из рук и попадают на асфальт. Как женщины. – Она рассмеялась. – Что за чушь я несу! Что поделать, у меня извращенная склонность к банальностям. Очень освежает, когда весь день крутишься среди изощренных острословов.
– Вам приходится?
Она кивнула:
– Такая уж у меня профессия. Парадоксы, острословие, ирония, не говоря уж о легком налете гомосексуальности, от которого не скроешься в мире моды.
Мы шли против встречного потока прохожих. Мария Фиола двигалась быстро, меряя улицу большими шагами. Она не семенила и держала голову высоко, словно фигура на носу старинного галеона. Поэтому она казалась еще выше ростом, чем была на самом деле.
– Сегодня у нас важный день, – сообщила она. – Цветная фотография. Вечерние платья и меха.
– Меха? В такую жару?
– Это не имеет значения. Мы всегда опережаем время на один-два сезона. Летом мы готовим осеннюю и зимнюю моду. Сперва мы фотографируем модели. Потом надо еще пошить платья и развезти по магазинам. На это уходят месяцы. Так что со временем у нас сплошная путаница. У нас два времени года сразу: настоящее и то, которое мы снимаем. Иногда мы и сами их путаем. Есть в этом какая-то цыганщина, что-то ненастоящее.
Мы свернули в темный переулок, освещенный только на углах неоновыми вывесками драгсторов и киосков с гамбургерами. Внезапно я понял, что впервые за все пребывание в Америке иду по улице с женщиной.
В огромном, почти голом помещении с подиумом и светлыми раздвижными стенами, уставленном стульями и ярко освещенном софитами, собралось около десяти человек. Марию Фиолу сразу же сжал в объятиях фотограф Никки, тут же завязалась веселая болтовня. Между делом меня наспех представили окружающим, потом по кругу пустили бутылку виски. Наконец я устроился в кресле на некотором расстоянии от общей суматохи, и про меня благополучно забыли.
Вместо этого передо мной развернулась совершенно новая картина. Большие картонные коробки распаковывали, уносили за занавеску, а затем поочередно выносили на всеобщее обозрение; за ними последовали меха и шубы. Тут же развернулась жаркая дискуссия – что фотографировать в первую очередь. Кроме Марии Фиолы в комнате было еще две манекенщицы: одна блондинка, на которой почти не было никакой одежды, кроме серебряных туфелек, и другая – жгучая брюнетка со смуглой кожей.
– Сперва пальто, – заявила какая-то энергичная пожилая дама.
Никки запротестовал. Это был худощавый светловолосый человек с тяжелой золотой цепью вместо браслета.
– Сперва вечерние платья! Иначе они помнутся под шубами!
– А зачем надевать их под шубы? Пусть девочки наденут еще что-нибудь. Или вообще ничего. Меха нужно вернуть в первую очередь. Сегодня же вечером!
– Ладно, – согласился Никки. – Выходит, меховщики нам не доверяют. Значит, начинаем с мехов. Вон с той норковой накидки. С турмалином.
Сразу же разгорелась новая дискуссия: как надо фотографировать накидку. Говорили то по-английски, то по-французски. Я невольно прислушивался к репликам, стараясь не вникать в их смысл. Спорщики были неестественно оживлены. Вокруг царило какое-то искусственное возбуждение, которое чем-то напоминало мне театр, репетицию какой-нибудь сцены из «Сна в летнюю ночь» или из «Кавалера роз». Казалось, вот-вот затрубят рога и на сцене появится Оберон [22].
Внезапно лучи прожекторов сошлись на одной из передвижных стен, к которой придвинули гигантскую вазу с искусственными цветами дельфиниума. К вазе вышла белокурая манекенщица в серебряных туфельках и бежевой накидке. Директриса пригладила мех, и тут же вспыхнули еще два прожектора, находившиеся немного ниже, чем остальные. Манекенщица неподвижно застыла, словно под дулом у полицейских.
– Снимаю! – крикнул Никки.
Манекенщица приняла новую позу. Директриса тоже.
– Еще раз! – потребовал Никки. – Немного правее. Смотри мимо камеры. Отлично!
Я откинулся на спинку кресла. Контраст между моим положением и этой картиной вызвал у меня странное ощущение нереальности происходящего. Это чувство не напоминало ни смятения, ни возбуждения, ни мечтательной задумчивости. Скорее, было глубокое спокойствие, тихий восторг, прежде почти неведомый мне. Мне пришло в голову, что с начала моих скитаний я почти ни разу не был в театре, не говоря уже об опере. Разве что пару раз я сходил в кино, да и то чтобы пересидеть час-другой, укрывшись в темном зале.
Я следил за съемками бежевой накидки и белокурой манекенщицы, которая с каждой минутой становилась все легче и прозрачнее. Теперь мне было трудно представить, что это неземное существо способно испытывать обычные человеческие потребности. Должно быть, виной тому был яркий белый свет, делавший все вокруг бестелесным. Кто-то принес мне новый стакан виски. «Хорошо, что я пришел сюда», – подумал я. Я впервые чувствовал себя легко, с моих плеч будто свалилась тяжесть, которую я все время более или менее отчетливо чувствовал.
– А теперь Мария, – закричал Никки, – в каракульче!
На подиуме тут же возникла Мария Фиола – стройная, плотно закутанная в черную шубку, отливавшую матовым блеском; на голове у нее было нечто вроде берета из того же нежного, блестящего меха.
– Отлично! – крикнул Никки. – Стой как стоишь! Не двигайся!
Он отогнал директрису, которая пыталась что-то поправить.
– Нет! Не надо, Хетти! Потом. После мы сделаем еще несколько снимков. А эти давай оставим так, без придуманных поз!
– Но так же не видно…
– Потом, Хетти! Снимаю!
Мария не застывала перед камерой, как белокурая манекенщица. Она просто непринужденно остановилась, как будто так и стояла уже целую вечность. Лучи боковых софитов забегали в поисках ее лица и наконец остановились на ее глазах, внезапно наполнив их глубоким синим светом.
– Отлично! – объявил Никки. – А теперь распахни пальто!
Вспорхнув с места, Хетти снова устремилась к подиуму. Мария расправила полы пальто, словно крылья ночной бабочки. Прежде оно казалось мне очень узким, а теперь я увидел, что на самом деле оно было очень широким, с подкладкой из белого шелка в крупную черную клетку.
– Держи его так! – потребовал Никки. – Широко распахнутым. Представь себе, что ты бабочка «павлиний глаз»!
– У «павлиньего глаза» крылья не черные. Они фиолетовые! – возразила Хетти.
– У нас они будут черными, – невозмутимо возразил Никки.
Видимо, Хетти кое-что понимала в энтомологии. Она заявила, что Никки имеет в виду совсем другую бабочку – «траурницу». Однако победа осталась за Никки. «В мире моды не может быть «траурниц», – объяснил он.
– Ну как вам это нравится? – раздался чей-то голос рядом со мной.
Упитанный господин с бледным лицом и странными, блестящими и темными, как спелая вишня, глазами плюхнулся рядом со мной на раскладное кресло. Кресло издало вздох и нервно завибрировало.
– Великолепно! – ответил я, нимало не покривив душой.
– Конечно, нам больше ничего не привозят от Баленсиаги [23] и великих французских модельеров, – пожаловался толстяк. – Последствия войны. Но Баленсиага с Мэнбоше [24] тоже недурно смотрится, вы не находите?
– Очень даже. – Я понятия не имел, что он имеет в виду.
– Ну, и я надеюсь, что эта проклятая война скоро кончится, тогда к нам снова пойдет первоклассный материал. Эти лионские шелка…
Толстяка позвали, и он поднялся с кресла. Причина, по которой он проклинал войну, вовсе не показалась мне смешной. Напротив, здесь, в этом зале, она выглядела одной из самых разумных.
Между тем начались съемки вечерних платьев. Внезапно рядом со мной появилась Мария Фиола. На ней было белое, тесно облегающее платье с открытыми плечами.
– Вам не очень скучно? – спросила она.
– Ничуть. – Я окинул ее взглядом. – По-моему, у меня начинаются галлюцинации. Впрочем, довольно приятные, – сообщил я. – Иначе как объяснить, что на вас та самая диадема, которую я еще сегодня в полдень созерцал на витрине «Ван Клифа и Арпелза»? Она была там выставлена в качестве диадемы императрицы Евгении. Или это была Мария-Антуанетта?
– А у вас глаз наметан. Ее действительно привезли от «Ван Клифа и Арпелза».
Мария засмеялась.
– Вы купили ее?
В эту минуту я был готов поверить во все что угодно. Кто знает, может быть, эта девушка – беглая дочь какого-нибудь мясоконсервного магната из Чикаго? Подобные истории я часто читал в газетах в разделе светской хроники.
– Нет, не купила. И не украла. Журнал, для которого мы снимаемся, взял ее напрокат. Вон тот господин напротив нас заберет ее вечером. Он работает у «Ван Клифа», и ему поручили ее охранять. А что вам больше всего понравилось?
– Черная бархатная накидка, что была на вас. Та, что от Баленсиаги.
Она развернулась и изумленно уставилась на меня.
– Она действительно от Баленсиаги, – медленно проговорила она. – А вы откуда знаете. Вы тоже этим занимаетесь? Иначе откуда вам знать, что эта накидка от Баленсиаги?
– Еще пять минут назад я ничего об этом не знал. Я думал, Баленсиага – это марка автомобиля.
– Откуда же вы узнали?
– Вон тот бледный господин назвал мне это имя. Все остальное я вычислил сам.
– Это действительно Баленсиага, – подтвердила она. – Его доставили в Америку на бомбардировщике. На «летающей крепости». Контрабандой.
– Хорошее применение для бомбардировщика. Когда оно станет основным, наступит золотой век.
Она рассмеялась:
– Значит, у вас нет в кармане такой крошечной фотокамеры и вы не шпион и не пытаетесь выведать секреты зимней моды для наших конкурентов? А жаль! Но все равно с вами надо держать ухо востро. Выпивки вам хватает?
– Да, спасибо.
– Мария! – закричал фотограф. – Мария! Снимаем!
– После съемок мы заедем на часок в «Эль Марокко», – сообщила девушка. – Вы ведь поедете с нами? Вы же должны проводить меня до дома.
Не успел я и рта раскрыть, как она уже стояла на подиуме. Разумеется, я не мог с ней поехать. На это у меня не было денег. Зато времени у меня было предостаточно. И я решил пока что раствориться в атмосфере, где за шпиона считают того, кто собирается выкрасть фасон новой бархатной накидки, а не того, кого всю ночь полагается пытать, а рано утром вывести на расстрел. Тут даже время шло по-иному. На улице палило июльское солнце, а у нас зима была в самом разгаре: норковые шубы и лыжные куртки мелькали в свете прожекторов. Никки переснял несколько сюжетов. На этот раз смуглая манекенщица появилась в рыжем парике, а Мария Фиола – сперва в белокуром, а потом в седом; за несколько минут она словно постарела на добрый десяток лет. От этого у меня появилось странное чувство, будто мы знаем друг друга уже долгие годы. Манекенщицы больше не утруждали себя походами за занавеску, а переодевались у всех на виду. Они уже устали и были возбуждены от ослепительно-яркого света прожекторов. Никого из мужчин это, кажется, не волновало: некоторые явно были гомосексуалистами, а другие, должно быть, давно привыкли к виду полуодетых женщин.
Когда все коробки были вновь упакованы, я объявил Марии Фиоле, что в «Эль Марокко» я с ней не пойду. Я уже слышал, что это самый роскошный ночной клуб в Нью-Йорке.
– Но почему? – спросила она.
– У меня нет при себе таких денег.
– Вот дурачок! Нас же всех пригласили. За все платит журнал. А вы меня сопровождаете. Неужели вы решили, что я заставлю вас платить?
Я не знал, считать ли ее слова комплиментом в свой адрес. Я не мог оторвать взгляда от этой чужой, яркой накрашенной женщины в белокуром парике и диадеме из изумрудов и бриллиантов, словно видел ее первый раз в жизни, и внезапно я почувствовал к ней странную симпатию, точно мы с нею были сообщниками.
– А разве не надо сперва отдать драгоценности? – Все еще недоумевал я.
– Сотрудник «Ван Клифа» тоже поедет в клуб. Если мы появимся там в украшениях, это будет рекламой для его фирмы.
Я больше не протестовал и даже совсем не удивился, когда мы оказались в клубе «Эль Марокко», наполненном разноцветными огнями, музыкой и танцами; мы сидели на полосатых скамейках, а над нами раскинулось искусственное небо, на котором всходили и заходили звезды, освещавшие этот маленький нереальный мирок. В соседнем зале какой-то венец исполнял немецкие и венские песни; он пел по-немецки, хотя Америка вела войну и с Австрией, и с Германией. В Европе такое было просто немыслимо. Певца сразу бы засадили в тюрьму или отправили в концлагерь, а то бы и просто линчевали на месте. А здесь ему с восторгом подпевали даже солдаты и офицеры – конечно, кто как мог. Для того, кому довелось пережить, как слово «терпимость» из гордого знамени девятнадцатого столетия в двадцатом веке превратилось в грубое ругательство, все это было удивительным оазисом, найденным в самой безнадежной пустыне. Не знаю, что за этим скрывалось: то ли беззаботность мирной жизни, то ли чувство великодушного превосходства нового континента над старым, – да я и не хотел этого знать. Я просто сидел здесь среди певцов и танцоров, в новой и почти незнакомой мне компании, при свете свечей, рядом с незнакомой женщиной в белокуром парике, в ее взятой взаймы диадеме горели драгоценные камни; а я, мелкий нахлебник, сидел рядом с ней, пил дармовое шампанское, незаслуженно наслаждаясь всеобщим расположением, как будто тоже взял этот вечер взаймы и завтра должен вернуть его «Ван Клифу и Арпелзу». В моем кармане шуршало одно из писем эмигранта Зааля, которое я до сих пор не отправил: «Рут, любимая, меня гложет раскаяние, оттого что я не успел спасти вас; но кто же мог подумать, что они возьмутся за женщин и детей? К тому же я остался совсем без денег и ничего не мог поделать. Я так надеюсь, что вы еще живы, даже если не можете мне написать. Я молюсь…» Дальше разобрать было нельзя: чернила расплылись от слез. Я долго сомневался, надо ли отправлять это письмо: вдруг оно повредит той женщине, если она все-таки жива? Теперь я знал: я его не отправлю.
VII
Александр Сильвер замахал мне рукой еще издали, когда я только приближался к его лавочке. Его голова появилась в витрине между облачением китайского мандарина и турецким молитвенным ковриком. Раздвинув свои тряпки в разные стороны, Сильвер замахал еще сильнее. Из-под его ног на прохожих невозмутимо взирало каменное лицо кхмерского Будды. Я вошел в магазин.
– Ну что, есть новости? – спросил я, ища глазами свою бронзу.
Он кивнул:
– Я показал эту вещь Франку Каро из фирмы «Лу». Она поддельная.
– Неужели? – опешил я. Что же он тогда так размахался руками, стоило мне появиться на горизонте?
– Однако я конечно же приму ее обратно. Вы не должны терпеть из-за нас убытков.
Сильвер потянулся за бумажником. Слишком торопливо потянулся, на мой взгляд. Да и в лице его что-то никак не вязалось с последними новостями.
– Нет, – отважно заявил я, поставив на кон сразу половину своего состояния. – Я оставлю ее себе.
– Ладно, – согласился Сильвер и вдруг расхохотался: – Стало быть, первое правило антиквара вы уже знаете: не позволяй себя надуть.
– Это правило я усвоил уже давно. Тогда я был еще не антикваром, а просто беспомощной тварью. Выходит, бронза все-таки настоящая?
– Почему это вы так решили?
– По трем незначительным признакам. Только давайте оставим эту пикировку. Значит, бронза подлинная?
– Каро считает ее подлинной. Он так и не понял, почему ее приняли за подделку. Говорит, что в музеях такое иногда бывает, когда молодые сотрудники от чрезмерного рвения проявляют ненужный скептицизм. Особенно когда их только приняли на работу. Тут уж они так и рвутся доказать, что понимают больше своих предшественников.
– Сколько же она стоит?
– Это не самый выдающийся экземпляр. Добротное Чжоу среднего периода. На аукционе в «Парк Вернет» за него дадут долларов четыреста – пятьсот. Не больше. Китайская бронза сильно упала в цене.
– Почему?
– Потому, что все дешевеет. Война. А коллекционеров китайской бронзы не так-то и много.
– Тоже из-за войны?
Сильвер засмеялся. Рот у него был полон золотых зубов.
– Сколько вы хотели потребовать в счет своей доли?
– То, что я за нее заплатил. И сверх того половину дохода. Не сорок на шестьдесят, а пополам.
– Сперва нам надо ее продать. Может статься, на аукционе за нашу бронзу дадут половину того, что сказал Каро. Или еще меньше.
Сильвер был прав. Разница между реальной стоимостью бронзы и ценой на аукционе могла оказаться немалой. Может, мне стоило предложить бронзу самому Каро?
– А не пойти ли нам выпить кофе? – предложил Сильвер. – Как раз самое время для кофе.
– Как это? – удивился я. Было десять часов утра.
– Для кофе любое время самое подходящее.
Мы перешли через улицу. Сегодня к своим лаковым туфлям Сильвер снова надел лиловые носки. Ни дать ни взять еврейский епископ в клетчатых штанах!
– Я вам скажу, что собираюсь сделать, – заявил он. – Я позвоню в музей, где мы ее купили, и скажу им, что перепродал эту бронзу. А покупатель, мол, отнес ее в «Лу и Каро», и там бронзу признали настоящей. Потом я скажу, что могу попробовать снова ее выкупить.
– По старой цене?
– По цене, которую мы с вами обсудим за второй чашкой. Как вам сегодняшний кофе?
– Пока что нравится. А почему вы хотите предложить бронзу именно музею? Ведь тот сотрудник, который ее забраковал, окажется в неловком положении, а то и всерьез разозлится.
– Правильно. Он может снова от нее отказаться. Но тогда можно считать, что свой долг я исполнил. Мировой рынок антиквариата – одна большая деревня, а все торговцы – ужасные болтуны. Этот музейщик узнает обо всем от следующего покупателя, а в результате музей больше не захочет иметь со мной дела. Понимаете?
Я осторожно кивнул.
– А вот если я сперва предложу ее музею, они будут мне только благодарны. Как же иначе? И уж если они и тогда откажутся, то я могу умывать руки. Тут ведь тоже есть свои неписаные законы, и это как раз один из них.
– Сколько вы хотите у него запросить? – спросил я.
– Ту цену, которую якобы заплатили вы. Не пятьдесят долларов, а двести пятьдесят.
– И сколько из них вы заберете себе?
– Семьдесят пять, – сказал Сильвер, вальяжно взмахнув рукой. – Не сто, а всего лишь семьдесят пять. Мы ведь тоже люди. Как вам это нравится?
– Решение очень элегантное, но мне-то оно выходит боком. Если Лу говорит, что на аукционе «Парк Вернет» за нее дадут…
Но Сильвер меня перебил:
– Мой дорогой господин Зоммер, никогда не взвинчивайте цен до предела: ни на бирже, ни в торговле антиквариатом – вы же вмиг прогорите. Не поддавайтесь азарту! Если вам подвернулась хорошая прибыль, хватайтесь за нее сразу. Это был девиз Ротшильдов. Запомните его на всю жизнь!
– Ладно, – согласился я. – Но за первую сделку надо меня поощрить. Я рисковал половиной своего состояния.
– Пока что мы с вами делим шкуру неубитого медведя. Музей ведь может и отказаться. Тогда нам придется помучиться в поисках покупателя. Это в наши-то времена!
– А сколько бы заплатили вы сами, если бы знали, что бронза настоящая?
– Сто долларов, – выпалил Сильвер. – Ни цента больше.
– Господин Сильвер! Это грабеж средь бела дня!
Сильвер сделал знак чешской официантке.
– Попробуйте-ка вот этот чешский медовый торт, – сказал он. – Вместе с кофе он бесподобен!
– Утром в десять тридцать?
– А почему нет? Надо жить независимо. Чтобы не превратиться в автомат.
– Хорошо. А на работу вы меня принимаете?
Сильвер положил кусок торта мне на тарелку. Торт был плоским, с толстым слоем миндаля и сахара.
– Я поговорил с братом. Завтра можете приступать. Независимо от того, как мы договоримся насчет вазы.
У меня перехватило дух.
– За пятнадцать долларов в день?
Сильвер смерил меня укоризненным взглядом.
– За двенадцать пятьдесят, как мы и договаривались. Знаете, я начинаю думать, что вы гой. Настоящий еврей не будет пускаться на такие дурацкие уловки.
– Может, правоверный иудей и не стал бы. Но я всего лишь несчастный вольнодумец и должен бороться за выживание, господин Сильвер.
– Тем хуже. У вас действительно так мало денег?
– Даже еще меньше. У меня одни долги. Я задолжал адвокату, который меня сюда переправил.
– Адвокаты могут и подождать. Для них это дело привычное. По себе знаю.
– Но он мне еще понадобится. Даже очень скоро, чтобы продлить вид на жительство. Он наверняка ожидает, что сперва я с ним расплачусь.
– Пойдем-ка назад в магазин, – сказал Сильвер. – Ваши истории разрывают мне сердце.
Мы снова ринулись в поток автомобилей, как иудеи в море Чермное [25], и благополучно перебрались на другую сторону. Как видно, в груди у Сильвера тоже билось мятежное сердце. Он гордо игнорировал сигналы светофоров и мчался через улицу со скоростью конькобежца, рискуя попасть на больничную койку.
– Если любишь вот так посидеть в кафе и оттуда следить за магазином, поневоле приходится поторапливаться, когда приходит покупатель, – объяснил он. – Мчишься через улицу, презрев страх смерти.
Он вытащил свой потертый бумажник.
– Значит, вам нужен аванс, – сказал он. – Ста долларов вам хватит?
– За работу или за бронзу?
– За все сразу.
– Ладно, – сказал я. – Но это только за бронзу. А за работу мы будем рассчитываться отдельно. Лучше всего в конце каждой недели.
Сильвер недовольно покачал головой:
– Какие еще будут пожелания? Получать желаете серебром или золотыми слитками?
– Не в том дело. Я ведь не кровожадная акула. Просто это мой первый американский заработок! Теперь у меня есть надежда, что я не умру с голоду и не пойду побираться. Понимаете? Вот я и ребячусь немного.
– Что ж, не самый худший способ впасть в детство. – Сильвер вынул из кошелька десять десятидолларовых банкнот.
– Это в счет нашей совместной сделки. – Он добавил еще пять бумажек. – А это те деньги, которые вы заплатили за бронзу. Все правильно?
– Даже благородно. Во сколько мне завтра выходить на работу?
– Только не в восемь. В девять. Это еще одно преимущество нашего дела. Никто не приходит за антиквариатом в восемь утра.
Я запихнул деньги в карман, попрощался и вышел. Улица была залита ослепительно-ярким светом. Я еще не так долго прожил на воле, чтобы не чувствовать связь между деньгами и выживанием. Для меня это по-прежнему было одно и то же. Банкноты в моем кармане – это и была сама жизнь. Три недели жизни.
Был полдень. Мы сидели в лавочке Хирша: Равич, Роберт Хирш и я. За окном как раз начинался парад бухгалтеров.
– Ценность человека можно определить по-разному, – вещал Равич. – Об эмоциональной ценности мы говорить не будем – она трудноизмерима и подвержена индивидуальным колебаниям: один и тот же человек кому-то дороже всех на свете, а другой за него и гроша ломаного не даст. С точки зрения химии в человеке тоже мало проку: на семь долларов извести, белка, целлюлозы, жира, масса воды, ну и еще всякой мелочи понемножку. Дело становится гораздо интереснее, когда речь заходит об уничтожении человека. Во времена Цезаря с его галльской войной убийство одного солдата стоило в среднем около семидесяти центов. Во времена Наполеона, когда уже было огнестрельное оружие, артиллерия и все такое прочее, цена убийства подскочила в общей сложности до двух тысяч долларов, хотя расходы на обучение убийству все еще оставались довольно низкими. В Первую мировую войну с учетом громадной стоимости пушек, укреплений, боевых кораблей и всего снаряжения расходы должны были возрасти, по самым грубым оценкам, примерно до десяти тысяч долларов на одного солдата. А на этой войне, как прикидывают специалисты, убийство какого-нибудь бухгалтера, обряженного в солдатский мундир, могло обойтись тысяч в пятьдесят.
– Выходит, со временем войны окончательно исчезнут, поскольку станут чересчур разорительными, – сказал Хирш. – То есть по самым нравственным основаниям.
Равич покачал головой:
– К сожалению, все не так просто. Военные возлагают большие надежды на атомное оружие, которое сейчас разрабатывают. Оно должно обуздать инфляцию на рынке массового уничтожения. Есть даже надежда снова выйти на уровень Наполеона.
– Две тысячи долларов за труп?
– Да, может быть, даже еще меньше.
На телеэкранах мелькали полуденные новости. Дикторы удовлетворенно сообщали о числе погибших. Они делали это каждый полдень, а потом еще раз по вечерам. Как на закуску к обеду и ужину.
– Генералы даже надеются на обвал цен, – продолжал Равич. – Они изобрели тотальную войну. Можно уже не ограничиваться истреблением дорогостоящих солдат на фронте. Теперь можно и в тылу разыграться. Бомбардировщики уже немало потрудились. Теперь они за компанию уничтожают женщин, детей, стариков и раненых. И к этому все привыкли. – Он ткнул пальцем в сторону диктора на экране. – Посмотрите хотя бы на этого типа. Рожа елейная, как у проповедника.
– Это высшая справедливость, – заявил Хирш. – Военные к ней особенно восприимчивы. Почему опасностям войны подвергают одних солдат? Почему бы не разложить риск на всех поровну? В конце концов, это ведь и логичнее, и надежнее. Дети ведь тоже когда-нибудь вырастут, а женщины нарожают новых солдат – так почему же не уничтожить их сразу, прежде чем они станут опасными? Гуманизм военных и политиков неизмерим! Ведь и разумный врач тоже не будет ждать, пока эпидемия выйдет из-под контроля. Разве не так, Равич?