Текст книги "Обетованная земля"
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
– Мойкова нет, – сообщила Мария Фиола.
– А холодильник не заперт? – спросил я.
Она покачала головой:
– Но водку из него я пока что не крала. Точнее, сегодня еще не крала.
– Мне необходимо выпить, – заявил я. – Причем настоящей русской водки. Той, что прислала неизвестная шпионка. У меня еще немного осталось. На нас двоих хватит.
Я открыл мойковский холодильник.
– Там нету, – предупредила Мария. – Я уже проверяла.
– Вот пожалуйста. – Я вытащил бутылку с громадной этикеткой «Осторожно: касторовое масло». – Это она и есть. А этикетка – это примитивное средство для борьбы с Феликсом О’Брайеном.
Я достал из холодильника две рюмки. В теплом воздухе они моментально запотели.
– Ледяные! – обрадовался я. – Как и положено!
– Ваше здоровье! – сказала Мария Фиола.
– Ваше здоровье! Великолепная водка, правда?
– Не знаю. А вы не чувствуете привкус? Привкус касторки?
Я с удивлением уставился на нее. «Ну и фантазия! – подумал я. – Господи, чем же это все кончится?»
– Нет у нее никакого привкуса, – сказал я.
– Хорошо, что хоть кто-то из нас в этом уверен, – отметила она. – Значит, дурных последствий можно не опасаться. А что это вон там, в той громадной кастрюле?
– Гуляш, – сообщил я. – Кастрюлю я заклеил скотчем. Тоже из-за обжоры Феликса. Я как-то не додумался, какую этикетку наклеить, чтобы его отпугнуть. Он жрет все что ни попадя, даже если написано, что это крысиный яд. Поэтому в дело пошел скотч.
Я сорвал ленту и поднял крышку.
– Готовила настоящая венгерская кухарка. Подарок одного догадливого мецената.
Мария Фиола рассмеялась:
– Вам дарят много подарков. А кухарка была хорошенькая?
– Грациозная как тяжеловоз и весит сто кило. Вы уже поели, Мария?
В ее глазах блеснула веселая искорка.
– Какого ответа вы ждете, Людвиг? Манекенщицы питаются грейпфрутовым соком и кофе. И еще сухарями.
– Хорошо, – отозвался я. – Стало быть, они всегда голодны.
– Они всегда голодны, но никогда не могут есть того, чего хочется. Но они могут делать исключения. Например, сегодня, Ради гуляша.
– Черт! – вдруг осенило меня. – У меня же нет электроплитки, чтобы его разогреть. И я не знаю, есть ли она у Мойкова.
– А холодным гуляш не едят?
– Боже сохрани! Так можно заработать туберкулез и размягчение мозга. Но у меня есть друг, он заправляет целым арсеналом электроприборов. Сейчас я ему позвоню. Он выдаст нам плитку напрокат. А пока что вот вам соленые огурчики. Как раз под вторую рюмку.
Я распаковал огурцы и пошел звонить Хиршу.
– Ты не можешь одолжить мне электроплитку, Роберт? Хочу разогреть себе гуляш.
– Разумеется. Какого цвета?
– При чем здесь цвет?
– Какого цвета волосы у той дамы, с которой ты собираешься есть гуляш? Хочу подобрать тебе подходящую плитку.
– Я ем его с Мойковым, – соврал я. – Так что плитка должна быть лысой.
– Мойков был у меня две минуты назад, приносил водку. Сказал, что дальше поедет в Бруклин. Да ладно, что уж там, заходи, врун несчастный.
Я положил трубку.
– Нам обещали дать плитку, – объявил я. – Я за ней быстренько сбегаю. Подождете меня здесь?
– С кем? С Феликсом О’Брайеном?
Я рассмеялся:
– Ладно! Пойдемте вместе. Или возьмем такси?
– Только не в такой вечер. Не настолько я голодна.
Стоял чудесный вечер, напоенный медом, негой и летним теплом. На ступеньках перед домами тихо сидели уставшие за день дети. Из мусорных баков слегка попахивало – как раз настолько, что их можно было спутать с бочками слегка подбродившего дешевого вина. Мой старый знакомый Эмилио сегодня, должно быть, нажился на массовой кремации. Высунувшись из-за горы бананов и лилий, он отчаянно замахал мне белым цветком орхидеи. Должно быть, он снова продавал их со скидкой.
– Как по-волшебному отражается солнце в тех окнах напротив, – сказал я Марии, указывая на другую сторону улицы. – Как старое золото.
Она кивнула. На Эмилио она даже не обратила внимания.
– Кажется, будто не идешь, а плывешь по воздуху, – подхватила она. – Словно не чувствуешь собственной тяжести.
Мы добрались до лавочки Роберта Хирша. Я зашел внутрь.
– Где плитка?
– Ты заставляешь даму ждать на улице? – удивился он. – Почему ты не пригласил ее войти? Она очень даже красивая. Ты что, боишься ее?
Я оглянулся. Мария стояла на улице среди мелькавших прохожих. Был тот самый час, когда домохозяйки, наигравшись в бридж и насплетничавшись с соседками, возвращались домой к детям. Мария стояла среди них словно амазонка, отчеканенная на металлической пластине. Нас разделяло стекло витрины, за которым девушка казалась мне на удивление чужой и далекой. Я едва ее узнал. Внезапно я понял, что Хирш имеет в виду.
– Я только хотел забрать эту самую плитку, Роберт.
– Я не могу отдать ее сразу. Я сам грел на ней свой гуляш, полученный от того же Танненбаума-Смита. Ждал к ужину Кармен. Эта бестия опаздывает уже на три четверти часа. Да и по телевизору сегодня бокс, последний отборочный бой перед чемпионатом. Почему бы тебе не остаться? Еды на всех хватит. И Кармен должна подойти. Я надеюсь.
Мои колебания продолжались недолго. Я вспомнил и наш плюшевый будуар, и комнату покойного эмигранта Зааля, и Феликса О’Брайена.
– Прекрасно! – сказал я.
Я отправился на улицу, где, все еще отделенная километрами, в отраженном свете витрины мерцала серебристыми и серыми тонами таинственная амазонка. Зато когда я подошел к ней, она вдруг показалась мне ближе и роднее, чем когда-либо. «Иллюзии теней и отражений!» – изумленно подумал я.
– Нас пригласили на ужин, – сообщил я. – И на боксерские бои.
– А мой гуляш?
– Готов. И уже стоит на столе.
Амазонка удивленно посмотрела на меня:
– Как, и здесь? Вы что, по всему городу расставили кастрюли с гуляшем?
– Только в стратегически важных пунктах.
И тут показалась Кармен. Она шла к нам, одетая в светлый плащ, но без шляпы; она так спокойно шествовала по тротуару, словно, кроме нее, на улице никого не было. Я понять не мог, зачем ей понадобился плащ. Стояла жара, а на вечернем небе не было видно ни облачка. Впрочем, должно быть, она и этого не замечала.
– Я немного задержалась, – объяснила она. – Но ведь гуляш от этого не испортится. Подогретый он только вкуснее. Роберт, ты принес вишневый штрудель?
– Есть и вишневый, и творожный, и яблочный. Прибыли нынче утром из неисчерпаемых смитовских запасов.
– Даже водка с солеными огурцами есть, – изумленно добавила Мария Фиола. – Водка из погребов Мойкова. Вот уж кто вездесущий волшебник.
Глаз телевизора заморгал, опустел, и началась реклама. Бокс только что кончился. Хирш выглядел несколько утомленным. Кармен мирно посапывала. Видно, схватки на ринге ей быстро наскучили.
– Что я тебе говорил! – сказал Хирш. В его голосе слышался и восторг, и растерянность.
– Дайте ей поспать! – прошептала Мария Фиола. – А мне пора. Большое спасибо за все. Впервые в жизни наелась досыта. Просто божественно! Всего вам доброго!
Мы вышли на улицу.
– Он ведь, конечно, хочет остаться наедине с подружкой, – сказала Мария.
– Вообще-то я в этом не так уверен. С этим у него не все так просто.
– А она очень красивая. Мне нравятся красивые люди. А порою, наоборот, грустно становится от такой красоты.
– Почему?
– Потому, что она слишком быстро проходит. Ничто в мире не вечно.
– Кроме человеческой злобы, – возразил я. – Только ведь жизнь была бы ужасна, если бы все оставалось как есть? Скука невыносимая! Не было бы никаких перемен. А значит, и надежды бы не было.
– И смерти тоже, – добавила Мария Фиола. – Самой страшной загадки на свете. Вы не боитесь смерти?
Я взглянул на свою спутницу. Какая трогательная наивность!
– Не знаю, – ответил я. – Самой смерти, пожалуй, нет. А умирать, наверное, да. Не знаю, правда, страх ли это или что-то другое. Но только за жизнь я буду бороться до последнего.
– Так я и думала, – отозвалась она. – А я ее ужасно боюсь. Смерти, старости и одиночества. А вы?
Я покачал головой. «Ну что это за разговор, – подумал я. – О смерти не говорят. О ней вели беседы в девятнадцатом веке, когда главной причиной смерти были болезни, а не бомбы, артобстрелы и политика тотального уничтожения».
– Какое красивое у вас платье! – заметил я.
– Летний костюм в английском стиле. От Манбоше. Одолжила на вечер попробовать. Завтра его придется вернуть. – Мария рассмеялась. – Все у меня взаймы, вся моя жизнь!
– Так это и есть самое интригующее. Кому же понравится все время оставаться самим собой. Тому, кто берет взаймы, открыт весь мир.
Она бросила на меня быстрый взгляд:
– Тому, кто крадет, тоже?
– Гораздо меньше. Вор хочет обладать. А это сужает свободу.
– Нам это не нужно, правда?
– Нет, – подтвердил я. – Это не нужно ни вам, ни мне.
Мы вышли на Вторую авеню. Парад гомосексуалистов был в полном разгаре. Пудели всех мастей расселись над водосточным желобом. Рядом, поблескивая золотыми браслетами, стояли их хозяева.
– Когда тебе все безразлично, боишься меньше? – спросила Мария, уворачиваясь от двух тявкавших такс.
– Больше, – возразил я. – Ведь, кроме страха, у тебя ничего не остается.
– Даже надежды?
– Нет, надежда тоже остается. Пока дышишь. Надежда умирает тяжелее, чем ты сам.
Мы подошли к дому, в котором она жила. Мария замерла перед дверью – такая тоненькая, хрупкая, но, как казалось мне, такая неуязвимая. Слабые отсветы автомобильных фар пробегали по ее лицу.
– Ты ничего не боишься, ведь правда?
– Сейчас нет, – ответил я, притягивая ее к себе.
Вернувшись в гостиницу, я застукал Феликса О’Брайена рядом с холодильником. Я вошел совершенно бесшумно, и он меня не заметил. Он сидел перед супницей с громадной поварешкой в руке и самозабвенно пожирал мой гуляш. Его рот был измазан соусом; рядом на столе красовалась бутылка пива «Будвайзер».
– Приятного аппетита, Феликс! – поздоровался я.
Он выронил поварешку из рук.
– Черт! – простонал он. – Ну я и влип!
Недолго думая, Феликс пустился в объяснения:
– Слаб человек, господин Зоммер. Особенно по ночам, когда один…
Было видно, что к русской водке он даже не прикоснулся. Этикетка подействовала.
– Ешьте спокойно, Феликс, – сказал я. – Там есть еще торт. Огурцы-то вы небось уже уговорили?
Он кивнул.
– Ну хорошо. Тогда доедайте и все остальное, – предложил я.
Водянистые глаза Феликса заскользили по полкам открытого холодильника.
– Один я не справлюсь, – вздохнул он. – Но если вы не против, я заберу остатки домой, поделюсь с родными. Тут еще много всего.
– Пожалуйста. Только супницу верните. Она не моя. И смотрите не разбейте.
– Конечно, не разобью! А вы настоящий христианин, господин Зоммер! Хотя и еврей.
Я поднялся к себе в комнату. «Страх, – думал я. – Есть много видов страха». Я вспомнил Розенталя с его извращенными понятиями о верности. Сейчас, ночью, они уже не казались мне такими извращенными. И даже не очень чуждыми. Ночью все было иначе, ночью царили другие законы, нежели днем.
Свой старый костюм – тот, что достался мне от Зоммера, – я повесил в шкаф, предварительно проверив карманы. В одном из них я обнаружил неотосланное письмо эмигранта Зааля: «…я и подумать не мог, что они будут отправлять в лагеря женщин и детей! Я должен был остаться с вами. Теперь я так раскаиваюсь! Рут, любимая, я очень часто вижу тебя во сне. Ты все время плачешь…»
Я бережно отложил письмо. Внизу затянул песню негр, выносивший мусор.
XII
Если у Сильвера я работал под землей, в катакомбах его подвала, то у Реджинальда Блэка меня перевели под крышу, в мансарду. Я должен был составить каталог на все купленное и проданное Блэком за всю его жизнь, снабдить фотографии картин данными об их происхождении и исследовать достоверность информации. Это была легкая работа. Я сидел в просторном, светлом чердачном помещении с выходом на террасу, откуда открывался вид на Нью-Йорк. Окруженный всеми этими фотографиями, я часто забывал, где я, и мне представлялось, будто я сижу в Париже, над Сеной, где-нибудь на набережной Больших Августинцев.
Реджинальд Блэк время от времени поднимался ко мне с визитом, благоухающий туалетной водой «Кнайзе» и гаванской сигарой.
– Разумеется, вы не сможете проделать работу в полном объеме, – рассуждал он, ласково поглаживая свою ассирийскую бородку. – Тут, естественно, недостает многих фотографий, которые сделали торговцы в Париже при покупке картин у художников. Но это уже ненадолго. Вы слыхали, что союзники высадились в Нормандии?
– Нет. Я сегодня еще не слушал радио.
Блэк кивнул:
– Франция открыта! Идем на Париж!
Я пришел в ужас, даже не сразу поняв, почему. И только потом до меня дошло: это же многовековой тевтонский боевой клич – от Блюхера и Бисмарка до Вильгельма II и Гитлера. Только теперь все наоборот: на сей раз на Париж, оккупированный гестаповцами и генералами, идем мы.
– Боже милосердный! – сказал я. – Вы представляете, что немцы сделают с этим городом, прежде чем сдадут его?
– То же самое, что и с Римом, – заявил Блэк. – Они сдадут его без боя.
Я покачал головой:
– Рим они сдали, не подвергнув предварительно опустошению только потому, что там резиденция папы, с которым они заключили достойный проклятия, позорный для папы конкордат. Папа для них почти союзник. Это он позволил ловить евреев под стенами Ватикана, лишь бы защитить католиков в Германии. И ни разу по-настоящему не протестовал, хотя более чем кто-либо другой был осведомлен о преступлениях нацистов; гораздо лучше, чем большинство немцев. Немцы сдали Рим без боя, потому что, если бы они его разрушили, на них ополчились бы немецкие католики. К Парижу все это не относится. Франция для немцев заклятый враг. Реджинальд Блэк озадаченно посмотрел на меня:
– Вы считаете, город будут бомбить?
– Не знаю. Может, у немцев не хватит на это самолетов. А может, американцы будут их сбивать на подлете к городу.
– Вы полагаете, они рискнут бомбить Лувр? – с ужасом спросил Блэк.
– Если они будут бомбить Париж, вряд ли они сумеют сделать исключение для Лувра.
– Бомбить Лувр?! Со всеми его невосполнимыми художественными сокровищами? Да все человечество возопит от возмущения!
– Человечество не возопило, когда бомбили Лондон, господин Блэк.
– Но чтобы Лувр?! И музей Жё-де-Пом со всеми шедеврами импрессионистов! Невозможно! – От волнения Блэк не сумел сразу подобрать слова. – Бог этого не допустит! – прошептал он наконец.
Я молчал. Бог допустил и другие вещи. Реджинальд Блэк, вероятно, знал об этом лишь то, что писали в газетах. Когда видишь своими глазами, все выглядит иначе. Например, перелистав газеты, можно без особых переживаний принять к сведению, что еще двадцать тысяч человек умерщвлены; как правило, читатель отделывался легким шоком – для него это лишь цифры на бумаге. Совсем другое дело, когда человека замучивают до смерти медленной пыткой у тебя на глазах, а ты бессилен помочь. Единственного человека, которого ты любил, а не абстрактные двадцать тысяч.
– Ради чего мы тогда живем, если возможно такое? – сказал Блэк.
– Чтобы в следующий раз по возможности предотвратить подобное. Хотя я лично в это не верю.
– Не верите? Во что вы тогда вообще верите?
– В невозможное, господин Блэк, – сказал я, чтобы хоть как-то успокоить его. Не хватало только, чтобы он посчитал меня анархистом.
Блэк внезапно улыбнулся:
– Тут вы правы. А теперь – бросайте работу! Я пришел сюда, потому что хочу вам кое-что показать. Пойдемте со мной!
Мы спустились в студию, где Блэк показывал клиентам свои картины. Мне было немного не по себе; весть о том, что Париж снова оказывается в полосе военных действий, сильно меня взволновала. Я любил Францию и, как ни странно, считал ее чем-то вроде второй родины, несмотря на все, что мне выпало испытать в этой стране. В сущности, мне пришлось там ненамного хуже, чем в Бельгии, Швейцарии, Италии или Испании. Но с Францией меня связывали иные, более живые воспоминания, которые теперь, отойдя в прошлое, быстро превратились в лучезарные. Там было пестрей, печальней и сердце разрывалось чаще, чем в тех краях, где царило только однообразие чужбины и постоянного бегства. Впрочем, с началом войны и во Франции все стало совсем по-другому. Однако даже чувство опасности не вытеснило моей привязанности к этой стране.
– Взгляните, – сказал Реджинальд Блэк, указывая на картину, стоявшую на мольберте.
Это был Моне. Поле с цветущими маками, а на заднем плане женщина в белом платье и с зонтиком от солнца, идущая по узенькой тропинке. Солнце, зелень, небо, белые облака, лето, сверкание цветущих маков и вдали нечеткая фигура женщины.
– Какая картина! – восхитился я. – Какой покой!
Некоторое время мы оба молча смотрели на картину. Блэк достал портсигар, раскрыл его, быстро заглянул внутрь и отложил в сторону. Потом подошел к лакированному, черного дерева, ящику для сигар, которые с помощью искусственного охлаждения и увлажняющей губки сохранялись в должном состоянии. Он достал оттуда две сигары.
– Такую картину – только с «Ромео и Джульеттой», – объявил он торжественно.
Мы зажгли наши гаванские сигары. Постепенно я начал уже к ним привыкать. Блэк плеснул в две рюмки коньяку.
– Покой! – сказал он. – И немного комфорта. Это ведь не святотатство. Одно другому нисколько не вредит.
Я кивнул. Коньяк был великолепен. Не обычный коньяк для клиентов, а личная бутылка Блэка. Судя по всему, он был не на шутку взволнован.
– И вот в нечто подобное скоро будут стрелять, – заметил я, кивнув на картину.
– Наш мир таков, каким его устроил Бог, – произнес Блэк не без пафоса. – Вы в Бога верите?
– Да как-то не успел поверить, – ответил я. – Я имею в виду в жизни. В искусстве – да. Вот сейчас, например, я молюсь на картину, плачу сухими слезами и наслаждаюсь солнцем Франции в этом коньяке. И все это одновременно. Кто живет, как я, должен уметь успевать много всего сразу, невзирая на то, что одно может противоречить другому.
Блэк слушал меня чуть наклонив голову.
– Я вас понимаю, – сказал он. – Когда торгуешь искусством, тоже надо уметь все сразу. Любить искусство и одновременно торговать им. Каждый торговец искусством – это Джекил и Хайд [32].
– Но эту картину вы ведь не станете продавать? – спросил я.
Блэк вздохнул:
– Она уже продана. Вчера вечером.
– Какая жалость! Неужели нельзя отменить сделку?! – пылко воскликнул я.
Блэк глянул на меня с иронической усмешкой:
– Как это?
– Да, вы правы. Разумеется, нельзя.
– Хуже того, – сказал Блэк. – Картина продана оружейному магнату. Человеку, который производит оружие для победы над нацистами. И поэтому считает себя благодетелем человечества. А то, что с помощью этого оружия сейчас опустошается Франция, он считает прискорбным, но неизбежным. Высокоморальная личность. Столп общества и опора церкви.
– Ужасно. Картина будет мерзнуть и звать на помощь.
Блэк налил нам по второй рюмке.
– В эти годы будет много криков о помощи. Ни один не будет услышан. Но если бы я знал, что Париж под угрозой, я бы не продал ее вчера.
Я посмотрел на Блэка, этого Джекила-Хайда, с большим сомнением.
– Я подержал бы ее у себя еще несколько недель, – добавил он, подтвердив мои сомнения. – По крайней мере, пока Париж не освободят.
– Будем здоровы! – сказал я. – В человечности тоже надо знать меру.
Блэк расхохотался.
– Для многих вещей можно подыскать замену, – произнес он затем задумчиво. – Даже в искусстве. Но знай я вчера то, что знаю сегодня, я бы взял с этого пушечного короля тысяч на пять больше. Это было бы только справедливо.
Я не сразу сообразил, при чем здесь справедливость. Вероятно, она крылась в каком-то запутанном космическом компромиссе между Блэком и остальным миром. Я ничего не имел против.
– Под заменой я имею в виду музеи, – продолжал Блэк. – В Метрополитен, к примеру, очень хорошая коллекция Моне, Мане, Сезанна, Дега и Лотрека. Вам это, конечно, известно?
– Я еще не был там, – признался я.
– Но почему? – изумился Блэк.
– Предрассудок. Не люблю музеи. У меня там начинается клаустрофобия.
– Как странно. В этих огромных, пустых залах? Единственное место в Нью-Йорке, где можно подышать нормальным воздухом, свежим, очищенным и даже охлажденным, – все это только ради картин, разумеется. – Блэк поднялся из кресла и принес из соседней комнаты два цветочных натюрморта. – Тогда в утешение надо показать вам кое-что еще.
Это были два маленьких Мане. Пионы в стакане воды и розы.
– Еще не проданы, – сообщил Блэк, отставив Мане и повернув его лицом к стенке. На мольберте остались только цветы. Внезапно они заполнили собой все серое пространство комнаты, будто увеличившись в десять раз. Казалось, ты чувствуешь их аромат и ощущаешь прохладу воды, в которой они стоят. От них исходило изысканное спокойствие и тихая внутренняя энергия истинного произведения искусства, как если бы художник впервые сотворил эти цветы и до него их не существовало на свете.
– Какой чистый мир, правда? – благоговейно произнес Блэк некоторое время спустя. – Пока можно в это спрятаться, кажется, еще ничто в твоей жизни не потеряно. Мир без кризисов, без разочарований. Пока ты в нем, можно поверить в бессмертие.
Я кивнул. Картины были чудесны. И даже все, что Блэк о них сказал, было правдой.
– И, несмотря на это, вы их продаете?
Он снова вздохнул:
– Ну а что мне остается делать? Жить-то нужно.
Он направил на обе картины конусообразную лампу, ярко осветившую их.
– Но не фабриканту оружия, – заявил он. – Такие, как он, маленькие картины не воспринимают. Если получится, продадим женщине. Одной из богатых американских вдов. Нью-Йорк ими кишмя кишит. Мужчины изнуряют себя работой, жены переживают их и получают наследство. – Он повернулся ко мне с заговорщицкой улыбкой. – Когда Париж освободят, снова станут доступны тамошние сокровища. Там такие частные коллекции, против которых все, что есть здесь, просто халтура. Людям понадобятся деньги. А значит, и торговцы. – Блэк мягко потер свои чересчур белые руки. – Я знаю, у кого в Париже есть еще два Мане. Похожие на эти. И они уже скоро упадут нам прямо в руки.
– Упадут? В каком смысле?
– Владельцу нужны деньги. Так что, как только Париж освободят… – Блэк погрузился в мечты.
Вот она разница, подумал я. В его понимании город освободят, в моем – снова оккупируют. Блэк погасил лампу.
– Это и есть самое прекрасное в искусстве, – сказал он. – Оно никогда не кончается. Им можно восторгаться снова и снова.
«И продавать», – мысленно добавил я почти равнодушно. Я хорошо понимал Блэка: он честно, без каких-либо задних мыслей высказывал свои соображения. Он преодолел в себе примитивную страсть к обладанию, свойственную ребенку и варвару. Он посвятил себя древнейшему в мире ремеслу – ремеслу торговца. Он покупал, продавал, а между делом позволял себе роскошь верить, что на сей-то раз он это ни за что не продаст. Да он счастливый человек, подумал я без всякой зависти.
– Вы приходите в музей, – продолжал рассуждать Блэк, – а там висит все, о чем только можно мечтать, и даже больше. И оно ваше – если только вы не хотите непременно утащить все к себе домой. Вот что такое подлинная демократия. Когда искусство общедоступно. Самое прекрасное в мире доступно каждому.
Я усмехнулся:
– Когда что-то любишь, хочешь обладать этим.
Блэк покачал головой:
– Только когда перестаешь стремиться к обладанию, начинаешь обладать по-настоящему. У Рильке есть строчка: «Я не коснулся тебя, но взял тебя в плен». Это девиз торговца искусством. – Он тоже усмехнулся. – Или, по крайней мере, оправдание его сущности двуликого Януса.
Джесси Штайн давала свой очередной прием. Двойняшки подавали гостям кофе и пирожные. Из граммофона доносились песни Таубера [33].
Джесси была в темно-сером. Она скорбела по разоренной Нормандии и сдержанно ликовала в связи с изгнанием оттуда нацистов.
– Раздвоение какое-то, – сказала она. – Прямо сердце разрывается. Я до сегодня и не знала, что можно плакать и ликовать одновременно.
Роберт Хирш обнял ее за плечи.
– Можно! – возразил он. – И ты всегда это знала, Джесси. Только твое несокрушимое сердце опять и опять забывало об этом.
Джесси прильнула к нему:
– И ты не считаешь подобное безнравственным?
– Нет, Джесси. Ни в малейшей степени. Это трагично. Поэтому давай лучше видеть во всем только светлые стороны, иначе наши измученные сердца просто не выдержат.
Коллер, составитель кровавого списка, забившись в угол под фотографиями с траурными рамками, яростно спорил о чем-то с писателем-комедиографом Шлётцем. Они только что внесли в список еще двоих генералов – этих предателей по окончании войны следовало немедленно расстрелять. Кроме того, они трудились сейчас над вторым списком – нового немецкого правительства в изгнании. Работы у них было по горло: каждую пару дней они назначали или снимали какого-нибудь министра. В данный момент Коллер и Шлётц ожесточенно спорили, ибо не могли прийти к согласию насчет Розенберга и Гесса: казнить их или приговорить к пожизненному заключению. Коллер выступал за казнь.
– И кто же будет приводить приговор в исполнение? – подойдя к ним, поинтересовался Хирш.
Коллер раздосадован но посмотрел на него:
– А вы, господин Хирш, оставьте нас в покое с вашими пораженческими замечаниями.
– Предлагаю свои услуги, – не унимался Хирш. – На все приговоры. При одном условии: первого расстреляете вы, собственноручно.
– О каком таком расстреле вы говорите? – взвился Коллер. – Доблестная солдатская смерть? Им бы очень понравилось! А они даже гильотины не заслужили! Фрик, нацистский министр внутренних дел, приказал так называемых изменников родины забивать ручным топором! И в стране поэтов и мыслителей это распоряжение действует уже десять лет! Вот точно так же надо будет обойтись со всеми этими нацистами. Или, может, вы хотите их помиловать?
Джесси встревоженной наседкой уже подлетела к гостям.
– Роберт, не ссорься! Доктор Боссе только что приехал. Он хочет тебя видеть.
Хирш со смехом дал себя увести.
– Жалко, – процедил Коллер. – Я бы ему сейчас…
Я остановился.
– И что бы вы сейчас? – поинтересовался я, делая шаг в его сторону. – Можете спокойно сказать мне все, что вы хотели сказать моему другу Хиршу. В моем случае это даже не так опасно.
– А вам-то что? Не лезьте в дела, которые вас не касаются.
Я сделал еще один шаг в его сторону и слегка толкнул в грудь. Он стоял возле кресла, в которое и упал. Это был очень легкий толчок, а Коллер свалился только потому, что стоял к креслу слишком близко. Но он и не подумал встать; он продолжал сидеть в кресле и шипеть на меня.
– Вы-то что лезете? Вы, гой несчастный, вы, ариец! – Он прошипел эти слова как смертельное оскорбление.
Я озадаченно смотрел на него и ждал.
– Еще что? – спросил я. Я ждал слова «нацист». Мне уже случалось слышать подобное. Но Коллер молчал. Я смотрел на него сверху вниз.
– Надеюсь, вы не собираетесь бить сидячего?
Только тут я осознал весь комизм положения.
– Да нет, – отозвался я. – Я вас сперва подниму.
Одна из близняшек предложила мне кусок песочного торта. Голодный после блэковского коньяка, я с удовольствием взял его. Вторая близняшка подала чашку кофе.
– Как видите, – сказал я Коллеру, который сценку с двойняшками рассматривал как явное оскорбление, – руки у меня заняты. К тому же я никогда не дерусь с актерами – это все равно что бить зеркало.
Я отвернулся и увидел перед собой Лео Баха.
– Я кое-что выяснил, – прошептал он. – Насчет двойняшек. Они обе пуританки. Ни одна не потаскушка. Это стоило мне костюма. Пришлось в чистку отдавать. Эти бестии просто чудовища с кофейниками. Даже чашками с молоком швыряются, стоит их ущипнуть. Садистки какие-то!
– Это костюм из чистки?
– Да нет. Это просто мой черный. А тот, другой, – серый. И очень маркий.
– Вы обязаны пожертвовать его музею научных исследований…
Доктор Боссе был худощавый человек со скромной темной бородкой. Он сидел между продавцом чулок Шиндлером, в прошлом ученым, и композитором Лотцем, который теперь подвизался в качестве агента по продаже стиральных машин. Джесси Штайн потчевала гостя пирожными и кофе так, будто он только что закончил курс лечебного голодания. Боссе покинул Германию незадолго до начала войны; много позже, чем подавляющее большинство эмигрантов.
– Надо было языки учить, – сетовал он. – Не латынь и греческий, а английский. Тогда дела мои были бы получше, чем сейчас.
– Ерунда! – решительно не соглашалась Джесси. – Английский ты еще выучишь. А плохо тебе сейчас только потому, что один подонок, тоже эмигрант, тебя подло обманул. Скажи наконец всю правду!
– Ну, Джесси, случаются ведь вещи и похуже.
– Обманул и обокрал! – Джесси пришла в такое возбуждение, что ее рюши затряслись. – У Боссе была ценнейшая коллекция почтовых марок. Лучшие экземпляры он еще в Берлине отдал другу, когда тому разрешили выезд. Он должен был хранить их для Боссе за границей, пока он не прибудет сюда. А теперь тот утверждает, что никаких марок в глаза не видел.
– У него, конечно, их конфисковали на границе? – спросил Хирш. – Обычно так все говорят.
– Этот подлец гораздо хитрей. Скажи он так, он бы признал, что брал эти марки, и тогда у Боссе было бы некоторое, хотя и слабенькое, право на возмещение ущерба.
– Нет, Джесси, не было бы у него такого права, – сказал Хирш. – Расписку вы, конечно, не брали? – обратился он к Боссе.
– Конечно нет! Это было исключено. У меня могли бы ее найти!
– А у того – найти марки, – добавил Хирш.
– Вот-вот. А у него найти марки.
– И вас обоих прикончили бы, верно? Или кого-то одного. Потому вы и не брали расписку.
Боссе смущенно кивнул:
– Потому я ничего и не предпринял.
– Вы и не могли ничего предпринять.
– Роберт! – воскликнула Джесси с досадой. – Уж не собираешься ли ты оправдывать этого подонка?
– Сколько стоили марки? Приблизительно, – допытывался Хирш.
– Это были мои лучшие экземпляры. Коллекционер, пожалуй, дал бы за них от четырех до пяти тысяч долларов.
– Целое состояние! – горячилась Джесси. – А теперь ему даже нечем заплатить за экзамены на врача!
– Вы правы, конечно, – сказал Боссе, как бы извиняясь перед Хиршем. – Все лучше, чем если бы они достались нацистам.
Джесси смотрела на него почти с негодованием.
– Вечно это «все лучше»! Почему ты не проклинаешь этого мерзавца на чем свет стоит?
– Потому, что это не имеет смысла, Джесси. К тому же он брал на себя большой риск, когда соглашался провезти марки.
– Нет, я с ними просто с ума сойду! Ну как же не войти в положение другого?. Как, вы думаете, поступил бы нацист на вашем месте? Да он избил бы этого мошенника до смерти!
– Мы не нацисты.
– Ну и кто же мы тогда? Вечные жертвы?
В своих серебристо-серых рюшах Джесси напоминала сейчас нахохлившегося, рассерженного попугая. Слегка забавляясь, Хирш похлопал ее по плечу:
– Ты, Джесси, последняя маккавейка в этом мире.
– Не смейся! Иногда я просто задыхаюсь!