![](/files/books/160/oblozhka-knigi-obetovannaya-zemlya-53333.jpg)
Текст книги "Обетованная земля"
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Обессиленная, она спала, прижавшись ко мне всем телом. Ночь была уже не такая душная, как августовские. В воздухе пахло морем и мирным занимающимся утром. Возле кровати тикали часы. Было четыре часа утра. Кофейное пятно на полу чернело как запекшаяся кровь. Я очень тихо встал и прикрыл пятно газетой. Потом вернулся в постель.
Мария зашевелилась.
– Где ты был? – пробормотала она.
– С тобой, – ответил я, не очень понимая, о чем она спрашивает.
– Чего от тебя хотел Мартин?
– Ничего особенного. Как, кстати, его имя?
– Рой. Зачем тебе?
– Я думал, его зовут Джон.
– Нет, Рой. Джона уже нет. Он погиб на войне. Год назад. Зачем тебе?
– Так просто, Мария. Спи.
– Ты останешься?
– Конечно, Мария.
Она потянулась и тут же снова заснула.
XIX
– Сегодня к нам придут супруги Ласки, – объявил мне Реджинальд Блэк. – Это мои старые клиенты, они покупают рисунки и акварели великих мастеров. Для них важно не столько качество работ, сколько громкое имя автора. Типичные коллекционеры ради престижа. Не знаю, действительно ли они хотят что-нибудь купить сегодня. Но мы это сразу же увидим. Если госпожа Ласки придет в своих изумрудах, значит, они пришли только посмотреть, чем мы располагаем, и ничего покупать не собираются. Зато если она явится без своих драгоценностей, тогда их намерения серьезные.
Госпожа Ласки считает такой подход признаком особой утонченности. Каждому антиквару в Нью-Йорке известна эта ее причуда, и все над ней смеются.
– А господин Ласки?
– Он боготворит свою супругу и позволяет ей себя тиранить. В отместку он тиранит весь штат своей фирмы по оптовой продаже брюк на Второй авеню.
– А кто такие коллекционеры ради престижа? – спросил я.
– Честолюбивые люди, рвущиеся к высокому общественному положению, но еще недостаточно уверенные в себе. Нувориши, в общем те, у кого новые деньги, а не старое унаследованное богатство. Мы тут выступаем в качестве посредников. Для начала объясняем новоявленному миллионеру, что он будет причислен к элите только в том случае, если начнет коллекционировать искусство. Тогда его картины попадут в каталоги, если он будет их выставлять, а вместе с ними и его имя. Примитивно, но действует безотказно. Получается, что он в одном ряду с Меллонами, Рокфеллерами и прочими великими коллекционерами. – Реджинальд Блэк ухмыльнулся. – Поразительно, но все эти крупные акулы попадаются на самую простую приманку. Вероятно, потому, что какая-то доля правды тут есть. А еще вернее – потому, что у них тщеславные жены.
– Какой коньяк вы намерены им предложить?
– Вообще никакого. Ласки не пьет. Во всяком случае, когда совершает сделки. Жена пьет только вечером, перед ужином. Мартини. Но коктейлей мы не подаем. Так низко мы еще не пали. Ликер – это да, другое дело. А вот коктейли – нет. В конце концов, у нас тут не бар, где по случаю можно и картину прикупить. Мне вообще все это давно опротивело. Куда подевались утонченные коллекционеры довоенных времен? – Реджинальд Блэк сделал пренебрежительное движение рукой, словно отбрасывая что-то. – Каждая война влечет за собой как следствие перетряску капиталов. Старые состояния распадаются, новые возникают. И новые богачи хотят как можно скорее стать старыми богачами. – Блэк внезапно замолчал. – Но, по-моему, я вам когда-то уже говорил подобное.
– Сегодня еще нет, – поддел я этого благодетеля человечества, а в особенности миллионеров.
– Склероз, – огорченно буркнул Блэк и потер ладонью лоб.
– Этого можете не бояться, – утешил я его. – Просто вы становитесь как наши великие политики. Эти твердят одно и то же до тех пор, пока сами не поверят в то, что говорят. О Черчилле рассказывают, что он свои речи начинает произносить с самого утра, еще в ванной. Потом повторяет за завтраком перед женой, и так далее день за днем, покуда не отработает все до последнего слова перед первой слушательницей. Слушатели, естественно, давным-давно знают его речь практически наизусть. Самая скучная на свете вещь – быть замужем за политиком.
– Самая скучная на свете вещь – это самому быть скучным, – поправил меня Реджинальд.
– Но вы-то не таков, господин Блэк. К тому же, по счастью, вы верите самому себе не всегда, а только в практически нужные моменты.
Блэк рассмеялся:
– Хочу показать вам кое-что из того, что никогда не будет скучным. Доставили вчера вечером. Из освобожденного Парижа. Самолетом. Первая голубка Ноя – после потопа и с оливковой веточкой в клюве.
Он принес из спальни небольшую картину. Это был Мане. Цветок пиона в стакане воды – и больше ничего.
Он поставил картину на мольберт.
– Ну как? – спросил Блэк.
– Чудо! – сказал я. – Это самый прекрасный голубь мира, какого я видел в жизни. Все-таки есть Бог на свете! Коллекционер живописи Геринг не успел добраться до этого сокровища во времена оккупации.
– Нет. Зато Реджинальд Блэк успел. Берите ее с собой на ваш наблюдательный пост и наслаждайтесь. Молитесь на нее. Пусть она изменит вашу жизнь. Начните снова верить в Бога.
– Вы не хотите показывать ее Ласки?
– Ни за что на свете! – воскликнул Реджинальд Блэк. – Это картина для моей частной коллекции. Она никогда не пойдет на продажу! Никогда!
Я посмотрел на него с некоторым сомнением. Знал я его частную коллекцию. Вовсе она не такая уж непродажная, как он утверждает. Чем дольше картины висят в его спальне, тем продажнее они становятся. У Реджинальда Блэка было сердце истинного художника. Прошлый успех никогда не радовал его долго, ему снова и снова нужно было доказывать самому себе свое мастерство. Очередными продажами. В доме были три частные коллекции: общая семейная, потом коллекция госпожи Блэк и, наконец, личное собрание самого Реджинальда. И все три отнюдь не были неприкосновенны, в особенности коллекция Реджинальда.
– Никогда! – повторил он снова. – Могу поклясться! Клянусь вам жизнью…
– Ваших нерожденных детей, – докончил я.
Реджинальд Блэк слегка опешил:
– И это я вам уже говорил?
Я кивнул:
– Да, господин Блэк. Но в самый подходящий момент. При покупателе. Это был замечательный экспромт.
– Старею, – сокрушенно вздохнул Блэк. Потом обернулся ко мне, усиленно жестикулируя. – А почему бы вам ее не купить? Вам я отдам по закупочной цене.
– Господин Блэк, вы не стареете, – заметил я. – Старые люди не позволяют себе таких жестоких шуток. У меня нет денег. Вы прекрасно знаете, сколько я зарабатываю.
– А если бы могли, купили бы?
На мгновение у меня даже дыхание перехватило.
– В ту же секунду, – ответил я.
– Чтобы сохранить у себя?
Я покачал головой:
– Чтобы перепродать.
Блэк смотрел на меня с нескрываемым разочарованием.
– Уж от вас-то я этого не ожидал, господин Зоммер.
– Я тоже, – ответил я. – К несчастью, мне в жизни надо уладить еще много более важных дел, прежде чем я смогу собирать картины.
Блэк кивнул.
– Я и сам не знаю, почему вас об этом спросил, – признался он немного погодя. – Не стоило этого делать. Такие вопросы только напрасно будоражат и ни к чему не ведут. Верно?
– Да, – согласился я. – Еще как верно.
– И все равно возьмите с собой этого Мане на ваш наблюдательный пост. В нем больше Парижа, чем в дюжине фотоальбомов.
«Да, ты будоражишь меня, – думал я, ставя маленькую картину на стул у себя в комнатке, возле окна, из которого открывался вид на мосты Нью-Йорка. – Ты будоражишь уже одной только мыслью о возможном возвращении, которую необдуманные слова Реджинальда Блэка пробудили во мне, как удар молотка по клавишам расстроенного пианино. Еще месяц назад все было ясно – моя цель, мои права, моя месть, мрак безвинности, орестовы хитросплетения вины и цепкая хватка эриний, охранявших мои воспоминания. Но как-то почти незаметно ко всему этому добавилось что-то еще, явно лишнее, ненужное, от чего, однако, уже невозможно было избавиться, что-то связанное с Парижем, надеждой и покоем, причем совсем с другим покоем, а не с тем кровавым, беспросветным покоем отмщения, который я только и мог вообразить себе прежде. Надо что-то любить, – сказал мне Блэк, – иначе мы пропадем. Но разве мы еще способны на это? Любить не от отчаяния, а обычно, со всею полнотой самоотдачи? Кто любит, тот не совсем пропащий человек, даже если он теряет то, что любит; что-то все равно останется – образ, отражение, пусть даже омраченное гневом, – останется негатив любви. Но разве мы еще способны на это?»
Я смотрел на узенький натюрморт с цветком и думал о совете Реджинальда Блэка. Обязательно нужно что-либо любить, поучал он меня, иначе ты не человек, а живой труп. А искусство – самый надежный объект любви. Оно не переменится, не разочарует, не сбежит. Разумеется, любить можно и самого себя, добавил он, покосившись в мою сторону, в конце концов, кому неведомо это чувство? Но тут ты одинок, а вот на пару с произведением искусства в качестве близнеца твоей души – совсем другое дело. Искусства в любой его форме – живописи, музыки, литературы.
Я встал и посмотрел в окно, на теплый желтый свет сентябрьского дня. Сколько мыслей – и все из-за одного необдуманного замечания! Я почувствовал на своем лице ласковое прикосновение солнца. Как там говорилось в восьмом параграфе «Ланского кодекса»: «Думай только о настоящем и его проблемах; будущее само обратит на себя внимание».
Я раскрыл каталог Сислея. Картина, которую Реджинальд Блэк собирался предложить Ласки, разумеется, находилась в основной части каталога, но, составляя экспликацию, я обнаружил эту работу и в каталоге парижского аукциона. Ее репродукция была там помещена даже на титульной странице.
Четверть часа спустя раздался звонок. Материалы я с собой, разумеется, брать не стал – это было бы преждевременно и дурным стилем. Я спустился вниз, выслушал указания Реджинальда Блэка, потом поднялся к себе, выждал минут пять и только после этого примаршировал уже с каталогами.
Госпожа Ласки была импозантной дамой. Сегодня на ней были изумруды. Значит, на продажу рассчитывать не стоило. Я разложил перед гостями каталоги один за другим. Глаза Блэка вспыхнули от удовольствия, когда он увидел титульную страницу. Он с гордостью показал его госпоже Ласки. Та слегка зевнула.
– Аукционный каталог, – пренебрежительно бросил ее супруг.
Я уже наперед знал, чего ждать дальше. Ласки были типичные клиенты-ворчуны, готовые опорочить что угодно, лишь бы сбить цену.
– Унесите каталоги, – распорядился Блэк. – И Сислея тоже. И позвоните господину Дюрану-второму.
Ласки ухмыльнулся:
– Чтобы показать Сислея ему? Старый трюк, господин Блэк!
– Вовсе не для этого, господин Ласки, – холодно возразил ему Блэк. – Мы тут не картофелем торгуем. Господин Дюран-второй хочет, чтобы ему привезли Ренуара.
Изумруды госпожи Ласки сверкнули. Это были замечательные камни глубокого темно-зеленого тона.
– А мы этого Ренуара уже видели? – равнодушно спросил Ласки.
– Нет, – отрезал Блэк. – Я его срочно отсылаю Дюрану-второму. Он его купил, так что принадлежит он ему. Мы принципиально не показываем картин, которые уже проданы другому клиенту или заказаны им к просмотру. С Сислеем, конечно, будет иначе. Теперь, когда вы от него отказались, он свободен.
Я восхищался хладнокровием Блэка. Он не предпринял ни малейшей попытки сбыть клиентам Сислея. И меня не стал представлять в качестве бывшего эксперта из Лувра, хорошо знавшего картину еще по Парижу. Он завел разговор о войне, о политике Франции, а меня отослал восвояси.
Десять минут спустя он снова вызвал меня звонком. Ласки уже ушли.
– Продали? – спросил я, спустившись вниз. Я считал его способным и не на такое.
Он покачал головой.
– Эти люди как кислая капуста, – сказал он. – Которую надо кипятить дважды. И это при том, что Сислей ведь действительно хорош. Приходится принуждать людей к их собственному счастью. Как все это скучно!
Я поставил маленького Мане на мольберт. Глаза Блэка снова загорелись.
– Ну что, молились на нее?
– Я размышлял над тем, что человек способен на все – и на добро и на зло.
– Что да, то да. Но зло явно перевешивает, особенно в наши дни. Зато добро долговечнее. Зло умирает вместе со злодеем, а добро продолжает светить в веках.
На короткое время я даже растерялся. «Не умирает зло вместе с тем, кто его совершил! – мысленно возразил я. – Зато злодей очень часто умирает безнаказанным. Почти всегда. Недаром простейшее чувство справедливости возвело в обычай долг кровной мести».
– Это правда насчет Дюрана-второго? – спросил я через силу.
– Правда. Старик только дурачит врачей. Вот увидите, он еще их переживет. Это такая каверзная личность…
– Вы не хотите сами туда сходить?
Блэк усмехнулся:
– Для меня вся борьба позади. Старик снова начнет торговаться. Так что уж идите вы. Цену я вам назвал, вот и стойте на ней насмерть. Не снижайте ни в коем случае. Скажите, что права не имеете. Оставьте ему картину, если захочет. Вот тогда уже я сам зайду через пару дней и потребую картину назад. Картины – на редкость дельные агенты. Они пробираются в сердца даже самых твердокаменных покупателей. Они красноречивее самого искусного продавца. Клиент незаметно привыкает к ним и уже ни за что не хочет отдавать. И выкладывает полную цену.
Я запаковал картину и на такси отправился к Дюрану-второму. Он занимал два верхних этажа дома на Парк-авеню. Внизу помещался антикварный магазин китайского искусства. Там в витрине были выставлены танцовщицы эпохи Тан – милые, грациозные глиняные фигурки, больше тысячи лет тому назад захороненные в могиле вместе с их умершим владельцем. Самым удивительным образом, подумал я, они оказались созвучны драме, что назревала в верхних этажах того же здания, словно уже ждали ее финала. Они и чарующий портрет мадам Анрио, который я нес под мышкой.
Квартира Дюрана-второго производила впечатление какой-то странной покинутости. И обставлена была без излишней помпезности, в отличие от жилища Купера; но жилище это заброшеннее мне показалось. Такое чувство почти всегда испытываешь в музеях, даже когда там полно посетителей. Здесь же возникало впечатление, что хозяин уже умер, хотя он продолжал жить в тех двух комнатах, до которых сузилась сфера его обитания, а для всего остального дома он был уже мертв.
Мне пришлось подождать. На стенах салона висело несколько Буденов [45]и один Сезанн. Мебель – Людовик XV, средней руки; ковры новые и довольно-таки отвратительные.
Ко мне вышла экономка и хотела было забрать картину.
– Я должен передать ее из рук в руки, – сказал я. – Так распорядился господин Блэк.
– Тогда вам придется еще немного подождать. У господина Дюрана-второго сейчас врач.
Я кивнул и потихоньку принялся распаковывать мадам Анрио. Ее улыбка тотчас же оживила собой безжизненное пространство комнаты. Снова появилась экономка.
– Девушка косоглазая, – заявила она, бросив быстрый взгляд на Ренуара.
Я с изумлением уставился на картину.
– У нее легкая косинка, – возразил я. – Во Франции это считается признаком особо изысканной красоты.
– Вот как? И ради этого господин Дюран выгнал врача! Чтобы глядеть на такое?! Чудно. И рот тоже с правой стороны перекошен. Да и дурацкая бархатка на шее набок сползла.
– На фотографии ничего такого, конечно, не бывает, – кротко согласился я. У меня не было ни малейшего желания проходить вместе с Ренуаром предварительную цензуру у кухарки.
– Так и я о том же! К чему весь этот хлам! Вот и племянники господина Дюрана тоже так думают.
«Ага, – подумал я. – Наследники!» Я вошел в очень просторную комнату с огромным окном и оцепенел. Приподнявшись на кровати, на меня взирал живой скелет. Все вокруг пропахло дезинфекцией. Но, сияя в теплом сентябрьском свете, на всех стенах висели картины – танцовщицы Дега и портреты Ренуара, полотна, полные жизни и жизнерадостности, их было много, слишком много даже для такого большого помещения, и развешаны они были так, чтобы любую из них можно было видеть с ложа умирающего. Казалось, будто этот призрак в кровати своими костлявыми ручищами был готов сгрести вокруг себя все, что есть красивого и легкого в жизни, и уже не отпускать до последнего вдоха.
Дребезжащий, хриплый, но неожиданно сильный старческий голос проскрипел:
– Поставьте картину на стул, вот здесь, возле кровати.
Я поставил картину на стул и остался ждать. Обтянутый кожей череп принялся оглядывать изящную мадам Анрио жадным, почти непристойным взглядом. Неестественно огромные, навыкате, глаза, казалось, впились в картину как пиявки, как будто хотели всосать ее в себя. Я тем временем изучал сонм картин, которые, словно диковинные бабочки бытия, впорхнули в комнату и уселись вокруг на стенах, и предположил, что Дюран-второй, очевидно, постепенно перетаскивал их сюда по мере того как вынужден был одно за другим оставлять все прочие помещения своей квартиры. Теперь вокруг него остались только самые радостные картины, вероятно его любимицы, и он цеплялся за них как за жизнь, ускользающую от него.
– Сколько? – спросил этот полумертвец некоторое время спустя.
– Двадцать тысяч, – ответил я.
– На самом деле – сколько? – прокаркал он.
– Двадцать тысяч, – повторил я.
Я смотрел на большие коричневые пятна на мертвой голове и на огромные зубы, неестественно белые, как мел, и на сто процентов искусственные. Они напомнили мне зубы моего адвоката на Эллис-Айленде.
– Вот мерзавец, – прокряхтел Дюран-второй. – Двенадцать.
– Я не имею права торговаться, господин Дюран, – вежливо сказал я. – У меня нет на это полномочий.
– Вдвойне мерзавец! – Дюран снова уставился на картину. – Я не очень хорошо ее вижу. Тут слишком темно.
В комнате было ослепительно светло. Солнце освещало ту часть стены, где висели три пастели Дега. Я переставил стул на эту солнечную сторону.
– А теперь слишком далеко! – прокряхтел Дюран-второй. – Наведите прожектор.
Возле окна я обнаружил невысокий софит с поворачивающейся лампой, которую и навел на картину. Его острый луч тотчас упал на очаровательное лицо молодой женщины. Дюран с жадностью уставился на него.
– Господин Дюран, – сказал я, – у вас пастели Дега висят на солнечной стороне. Прямой свет разрушает картины.
Дюран не позволил отвлекать себя по пустякам. Лишь некоторое время спустя он повернулся ко мне и стал разглядывать меня как какое-нибудь насекомое.
– Молодой человек, – сказал он довольно спокойно, – я это прекрасно знаю. И мне все равно. На мой век хватит. Мне глубоко плевать, в каком виде эти вещи достанутся моим проклятым наследникам, обесцененными или нет. Я слышу, как они там шныряют по нижнему этажу и все подсчитывают. Форменые бандиты! Умирать нелегко. Вам, молодой человек, это известно?
– Да, – ответил я. – Мне это известно.
– Вот как?
Он снова обратил взор к юной мадам Анрио.
– Почему вы ее не покупаете? – спросил я наконец.
– Только за двенадцать тысяч, – почти без промедления ответил Дюран. – И ни цента больше!
Он уставился на меня своими горящими совиными глазами. Я пожал плечами. Не поворачивался у меня язык сказать ему, что я по этому поводу думаю, как ни хотелось мне вернуться к Блэку с заключенной сделкой.
– Это было бы против моей чести, – добавил он внезапно.
Я не стал ему отвечать. Это завело бы нас слишком далеко.
– Оставьте картину у меня, – прохрипел Дюран-второй. – Я дам вам знать.
– Хорошо, господин Дюран.
На какой-то миг мне вдруг показалось странным называть господином человека, тело которого пахло тлением, невзирая на все туалетные воды и дезинфицирующие средства. Но клеточки разлагающегося тела и постепенно меркнущее сознание продолжали бороться за жизнь.
Я покинул комнату больного. На пороге меня задержала экономка:
– Господин Дюран велел угостить вас рюмочкой коньяку. Такое с ним редко бывает. Должно быть, вы ему понравились. Подождите минутку.
У меня не было никакого желания оставаться, но интересно было узнать, какой коньяк пил Дюран-второй. Экономка подошла ко мне с подносом.
– Ну что, купил господин Дюран? – спросила она.
Я удивленно глянул на нее. «Ей-то что за дело?» – подумал я.
– Нет, – ответил я наконец.
– Слава богу! Ну к чему ему сейчас все это старье? Вот и племянница его, барышня Дюран, то же самое говорит!
Почему-то я сразу хорошо представил себе эту племянницу: костлявая жадная особа, которая ждет не дождется наследства, как, вероятно, и экономка, которая в каждой новой покупке, должно быть, видит, как убывает выделенное ей наследство. Я пригубил коньяк и тотчас же его отставил. Это было самое жалкое, разбавленное пойло из всех, какие мне доводилось пробовать в жизни.
– Господин Дюран тоже пьет этот коньяк? – поинтересовался я.
– Господин Дюран вообще не пьет. Врачи запретили. А что?
«Бедняга Дюран, – подумал я. – Окружен фуриями, которые отравляют ему жизнь и даже напитки разбавляют».
– По правде говоря, мне тоже пить нельзя, – сказал я.
– Этот коньяк господин Дюран сам заказывал еще в прошлом году.
«Тем хуже для него», – подумал я.
– А почему господин Дюран не в больнице? – полюбопытствовал я.
Экономка вздохнула:
– Не хочет! Все никак не может расстаться со своим хламом. Врач живет у нас, в нижнем этаже. В больнице-то все куда проще.
Я поднялся.
– Врач тоже пьет этот бесподобный коньяк? – спросил я.
– Нет. Он виски пьет. Шотландское.
– Язык – вот главная преграда, – рассуждал Георг Камп. В белом рабочем халате, заляпанном краской, он сидел в магазинчике Роберта Хирша. Дело было после работы. Вид Камп имел вполне довольный. – Вот уже больше десяти лет прошло, как в Германии сожгли мои книги, – продолжал он. – По-английски я писать не могу. Кое-кому это удалось. Артуру Кёстлеру, Вики Баум [46]. Другие устроились в кино, там стиль не так важен. А я не смог.
Камп был в Германии известным писателем. Сейчас ему перевалило за пятьдесят пять.
– Поэтому я стал маляром, затем маляром-декоратором в квартирах, а сегодня отмечаю очередное повышение, я теперь старший рабочий-десятник, что-то вроде бригадира. Приглашаю вас на кофе с пирожными. По такому случаю Роберт Хирш любезно предоставил мне свой магазин. Через десять минут все доставят. Приглашены все.
Камп с гордостью и удовольствием оглядел присутствующих.
– Совсем больше не пишешь? – спросил я. – По вечерам, после работы?
– Пробовал. Но к вечеру я слишком устаю. В первые два года пытался писать. Чуть не умер с голоду и ничего, кроме комплекса неполноценности, не нажил. Маляром я в десять раз больше зарабатываю.
– У тебя богатые перспективы, – заметил Хирш. – Гитлер тоже маляром начинал.
Камп с пренебрежением отмахнулся:
– Этот был несостоявшимся живописцем. А я уже в профсоюзе. Действительный член.
– Так и останешься теперь маляром? – спросил я.
– Еще не решил. Когда время придет, тогда и буду думать. Пока что самое главное – не растратить остаток сил на бесплодные размышления. Может, когда-нибудь потом я опишу приключения декоратора в Нью-Йорке, если больше ничего не придет в голову.
Хирш рассмеялся.
– Храни тебя Бог, Камп, – сказал он. – Ты спасен.
– А почему бы и нет? – удивленно спросил Камп. – Вы полагаете, мне надо было прийти в моем коричневом костюме? – Он замер, уставившись на загроможденную витрину, перед которой внезапно появилась Кармен. – Я бы мог… – Он снова умолк и продолжал глазеть на Кармен.
– Слишком поздно, – сказал Роберт Хирш. – Кофе уже поставлен, Георг. Ради такого праздника я пожертвовал свою лучшую электрокофеварку.
В магазин вошла Кармен. Следом за ней с большой картонной коробкой впорхнула женщина-чижик. Это была Катарина Елинек, жена профессора, оставшегося в Австрии. Катарина была еврейкой, профессор Елинек – нет. Он развелся с ней и отправил ее за границу. В Вене за ней уже дважды приходили; он дал ей значительную сумму на переезд. Через Швейцарию и Францию она незадолго до войны добралась до Нью-Йорка, маленькая, измученная, почти без средств к существованию, но с несокрушимой волей. Сначала работала служанкой, потом кто-то обнаружил ее незаурядный талант к выпечке тортов и пирожных и оборудовал у себя на заднем дворе маленькую квартирку, где она смогла заниматься выпечкой. За это ей пришлось спать с хозяином квартирки, как потом и с другими мужчинами, которые ей помогали. Она никогда и никому не жаловалась. Катарина знала жизнь и понимала, что даром ничего не дается. Ей и в Вене пришлось переспать со штурмовиком, который устроил ей заграничный паспорт. Она решила, что будет при этом думать о муже и ничего страшного тогда не случится. На самом же деле она вообще ни о чем не смогла думать. Едва этот потный штурмовик прикоснулся к ней, она превратилась в автомат. Она перестала быть собой. Все в ней заледенело, и она больше не находилась в этом мире. Сознание холодно и ясно было направлено только на одну цель – паспорт. Сама она уже не была женой профессора Елинека, хорошенькой и чуть сентиментальной женщиной двадцати восьми лет, – она была просто кем-то, кому нужно было получить паспорт. Паспорт заслонил собой грех, отвращение, мораль – это все были вещи из иного, забытого мира. Ей нужен паспорт, иначе его добыть невозможно, все, баста. Сквозь грязь этого мира Катарина шла как сомнамбула, и грязь не приставала к ней. Позже, когда ее маленькая пекарня стала пользоваться успехом и кто-то захотел сделать ей предложение, Катарина вообще не поняла, о чем идет речь. Она жила как замурованная. Копила деньги, хотя, казалось, даже не знала ради чего – настолько она отгородилась от всего в жизни. При этом оставалась неизменно дружелюбной, нежной и, как птичка, бездомной. Она пекла лучшие штрудели во всем Нью-Йорке. Против ее маковых рогаликов и штруделей – с сыром, с вишнями, яблоками и творогом – даже пироги и торты Джесси казались жалким дилетантством.
– Это Катарина Елинек, – представил Георг Камп. – Прошу вас, входите и распакуйте свои драгоценности.
Хирш опустил жалюзи на окнах витрины.
– Мера предосторожности, – пояснил он. – Иначе уже через десять минут здесь будет полиция.
Госпожа Елинек вежливо и молча распаковывала свои изделия.
– Люблю сладости, – признался Камп, обращаясь к Кармен. – Особенно творожный штрудель!
Кармен очнулась от своей благостной летаргии.
– Я тоже, – заявила она. – И чтобы взбитых сливок побольше!
– Ну в точности как я! – просиял Камп, не в силах оторваться от ее обманчивой красоты. – И кофе со сливками!
Кармен была в восторге.
– Это писатель Георг Камп, Кармен, – объяснил я. – Единственный жизнерадостный эмигрант из всех, кого я знаю. Раньше он писал ужасно грустные, меланхолические романы. А теперь расписывает мир яркими красками.
Кармен потянулась за куском вишневого штруделя.
– Но это же великолепно! – проворковала она. – Веселый эмигрант! – И, окинув Кампа оценивающим взглядом, протянула божественную руку за маковым рогаликом.
Госпожа Елинек тем временем уже распаковала чашки, тарелочки и приборы.
– За посудой я зайду завтра, – сказала она.
– Да оставайтесь с нами! – воскликнул Камп. – Вместе отпразднуем освобождение от духовности.
– Я не могу. Мне надо идти.
– Но госпожа Елинек! Какие такие у вас неотложные дела? Рабочий день кончился. И у вас тоже!
Камп схватил ее за руку и попытался втянуть обратно в комнату. Внезапно она вся задрожала:
– Пожалуйста, оставьте меня! Мне надо идти. Сейчас же! Простите меня. Мне нужно…
Камп смотрел на нее, ничего не понимая.
– Но что же все-таки случилось? Мы ведь не прокаженные…
– Позвольте мне уйти! – Госпожа Елинек побледнела и дрожала все сильней.
– Позвольте ей уйти, господин Камп, – спокойно попросила Кармен своим глубоким, грудным голосом.
Он немедленно отпустил Катарину. Госпожа Елинек неловко изобразила прощальный жест и выскользнула за дверь. Камп смотрел ей вслед:
– Не иначе приступ эмигрантского бешенства. Все мы время от времени начинаем сходить с ума.
Кармен трагически покачала головой:
– Она сегодня получила телеграмму. Из Берна. Ее муж умер. В Вене.
– Старик Елинек? – спросил Камп. – Тот самый, который ее выставил?
Кармен кивнула:
– Все это время она ради него копила деньги. Хотела вернуться.
– Вернуться? После всего, что случилось – с ней здесь и с ним там?
– Да, хотела. Думала, тогда они зачеркнут все прошлое и начнут жизнь сначала.
– Что за бред!
Хирш посмотрел на маляра:
– Не говори так, Георг. Разве ты сам не хочешь начать сначала?
– Откуда мне знать? Живу как живется.
– Это обычная прекраснодушная иллюзия всех эмигрантов. Все позабыть и начать сначала.
– По-моему, ей радоваться надо, что этот Елинек концы отдал. Для нее же лучше. Не придется привозить в свою теплую пекарню этого типа, который выкинул ее на улицу, словно кошку, и опять служить ему вечной рабыней.
– Люди не всегда понимают, о чем печалятся – о плохом или о хорошем, – задумчиво сказал Хирш.
Камп беспомощно оглядел присутствующих.
– Черт возьми, – сказал он, – мы ведь так хотели повеселиться сегодня.
Вошел Равич.
– Как дела у Джесси? – спросил я.
– Сегодня утром ее отвезли домой. Она стала еще недоверчивей, чем прежде. Чем лучше идет заживление, тем недоверчивее она становится.
– Лучше? – спросил я. – Действительно лучше?
Вид у Равича был усталый.
– Что значит «лучше»? – бросил он. – Замедлить приближение смерти – это все, что в наших силах. Абсолютно бессмысленное занятие, как глянешь в газеты. Молодые, здоровые парни гибнут тысячами, а мы тут стараемся продлить жизнь нескольким больным старикам. Коньяка у вас не найдется?
– Ром, – ответил я. – Как в Париже.
– А это кто такой? – спросил Равич, указывая на Кампа.
– Последний жизнерадостный эмигрант. Но и ему оптимизм нелегко дается.
Равич выпил свой ром. Потом посмотрел в окно.
– Сумеречный час, – сказал он. – Crépuscule [47]. Час теней, когда человек остается один на один со своим жалким «я» или тем, что от него осталось. Час, когда умирают больные.
– Что-то ты уж больно печален, Равич. Случилось что-нибудь?
– Я не печален. Подавлен. Пациент умер прямо на столе. Казалось бы, это уже не должно меня расстраивать. Но тем не менее. Сходи к Джесси. Нужно ее поддержать. Постарайся ее рассмешить. На что тебе сдались эти сладкоежки?
– А тебе?
– Я зашел за Робертом Хиршем. Хотим пойти в бистро поужинать. Как в Париже. Это Георг Камп, который писатель?
Я кивнул:
– Последний оптимист. Отважный и наивный человек.
– Отвага! – хмыкнул Равич. – Я готов заснуть на много лет, лишь бы проснуться и никогда больше не слышать этого слова. Одно из самых испохабленных слов на свете. Прояви-ка вот отвагу и сходи к Джесси. Наври ей с три короба. Развесели ее. Это и будет отвага.
– А врать ей обязательно? – спросил я.
Равич кивнул.
– Давай куда-нибудь сходим, – сказал я Марии. – Куда-нибудь, где будет весело, беззаботно и непритязательно. А то я оброс печалью и смертями, как старое дерево мхом. Премия от Реджинальда Блэка все еще при мне. Давай сходим в «Вуазан» поужинать.