355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Ветемаа » О головах » Текст книги (страница 11)
О головах
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:50

Текст книги "О головах"


Автор книги: Энн Ветемаа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Уже девять часов, мне давно пора домой. И вдруг я вспоминаю – ведь у меня есть ключ от класса, что выходит на балкон. Балкон этот, служащий кладовкой ненужного хлама, находится как раз над залом. Оттуда я все увижу!

Я бегу в раздевалку, делаю вид, будто собираюсь уходить домой, вынимаю из кармана пальто ключ и, прошмыгнув за спиной дежурной учительницы, мчусь обратно наверх.

Толстый прыщавый парень – выпускник, еще я знаю, что он чемпион школы по боксу – хватает меня на лестнице за рукав и издевается: «Мальчик что конфетка – шелковый платочек в кармашке! А вон из носу макарон торчит…» От этой свиньи разит вином!

«Так говорить некрасиво», – негодующе выпаливаю я снизу вверх.

«Ну-ну… – отвечает тот, – только не бей…» Разыгрывая испуг, он съеживается и отпускает мой пиджак. А на следующей лестничной площадке какая-то с невыразительным лицом абитуриентка рассеянно проводит рукой по моей голове. Эта ласка мне противна: она гладит меня, как кошку, и продолжает болтать со своей подружкой. Я стряхиваю с себя это прикосновение.

Слышу, что в зале начинаются танцы. Я бесшумно отворяю дверь класса, ведущего на балкон, ныряю в темноту и запираюсь изнутри.

На балконе темно; меня здесь никто не видит, а я все вижу и могу следить за происходящим в зале. Я сажусь на старый гимнастический мат и из своего убежища поглядываю вниз. Парни сгрудились у дверей зала и берут разгон перед танцами, девчонки расселись на лавках вдоль стен с таким отсутствующим видом, будто все это не имеет к ним ни малейшего отношения.

На балконе сладко пахнет древесной трухой и пылью; от этого запаха мне снова делается грустно. Здесь я выше других, и это, конечно, символично. Но вдруг я тем самым лишаюсь чего-то? Моя жизнь над головами всех вас… Может быть, те простые радости никогда не доберутся до меня? Прямо напротив меня, на стене зала, висит большой портрет – мы с Иосифом Виссарионовичем на одном уровне. Он тоже сверху взирает на эту суету; в руке у него трубка, сапоги его блестят, за его спиной светится алый силуэт кремлевской стены.

На миг я задумываюсь над одиночеством орла.

Вдруг я нащупываю что-то в кармане. Ну, конечно! Мама дала мне с собой шоколадный шарик в золотой бумажке. Я сдираю обертку и откусываю кусочек. Но тут я спохватываюсь: созвучны ли мои недавние мысли и радость от шоколадки? Сразу же я нахожу себе оправдание: ведь мне только десять.

«О донна Клара», – поет солист оркестра. У него баритон, и он в черных очках. Неужели может случиться, что я буду лишен чего-то в жизни? Нет, нет, нет! Ведь я ни в ком не нуждаюсь, кроме самого себя.

В памяти у меня всплывает другое пушкинское стихотворение, красивое стихотворение с непонятным названием «Арион». Я освобождаюсь от шоколадки – кладу ее на мат – и принимаюсь шепотом декламировать:

 
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
 

Как чудесно произносить «лишь я, таинственный певец…» Кроме того, в этом стихотворении есть намек на высшую справедливость, которой я сегодня, правда, не заметил, но которая, безусловно, существует на свете; еще намекается о том, что стихия и судьба мудро разборчивы в своем отношении к определенным личностям: вот ведь все другие утонули, а его вынесла на берег волна! Да, когда люди сами не умеют разглядеть достойных, то некая сила свыше все равно вознесет их над остальными и любовно опустит к подножию скалы. Я уже не чувствую себя несчастным! Пускай они пляшут там внизу, пускай каждый забавляется, как умеет… И вдруг мне начинает казаться, что эти, которые находятся ниже меня, тоже для чего-то необходимы, в какой-то мере мы даже сливаемся воедино – одна половинка без другой ничего собой не представляет. Мы образуем единое целое. Вот именно, единое целое. Да, да, они должны быть мне благодарны: всей их доннакларщине грош цена, если бы наверху, над их головами, не сидел мальчишка в белых гольфах и не твердил в темноте вполголоса стихи.

И тут меня осеняет: это я, я являюсь оправданием их существования!

Я не могу усидеть на месте, мой дух воплощается в белковое тело весом в тридцать пять килограммов и длиной метр тридцать сантиметров; мое прошлое, настоящее, будущее и моя всевышним предопределенная судьба распрямляются в полный рост, дух этот не боится, что его могут заметить, он никого и ничего не боится, он простирает вперед руки. Я благословляю этих людей, я плачу, захлебываясь от собственных слез; соленые слезы текут мне в рот, я глотаю их, волосяной покров на моем теле, словно по приказу, встает дыбом. Я вам все прощаю! Нельзя требовать от глухого, чтобы он слышал, а от слепого – чтобы видел. Я вам все-все прощаю! Мир да пребудет с вами!

Тут я уже не выдерживаю и валюсь ничком на мат. Я долго плачу от сладкого счастья. Брезент намокает от слез и начинает пахнуть. Запах этот какой-то уютный, такой солоноватый с горчинкой, мне кажется, так должна пахнуть огромная солнцепышущая скала посреди песка, водорослей и морского безмолвия, на которой певец-избранник в полуденном зное сушит свою одежду.

12

Сегодня мой язык покрылся белыми пятнами и стал чесаться.

«Язык – это находящийся во рту мышечный орган, покрытый слизистой оболочкой. Вдоль нижней поверхности языка до дна ротовой полости тянется его уздечка. Спинка языка сплошь покрыта сосочками, которые подразделяются на нитевидные, грибовидные и желобоватые. Два последних вида содержат вкусовые луковицы», – читаю я в одной книге.

«Железы языка особенно развиты у земноводных; также они имеются у птиц; у млекопитающих наряду со слизистыми железками имеются серозные железы. Серозные, или белковые, железы открываются своими выводными протоками в ровики желобоватых сосочков; попадающие сюда частицы пищи, разжиженные секретом железок, раздражают вкусовые окончания сосочков», – гласит другая книга.

«Изменения верхней поверхности языка могут наблюдаться и у здоровых людей. Вызванные чрезмерным ороговением белые пятна чередуются с красными, где ороговевшие сосочки отторглись, поэтому поверхность языка напоминает географическую карту, отсюда и название географический язык. Вследствие чрезмерного ороговения нитевидные сосочки языка могут утолщиться и значительно удлиниться, что создает впечатление, будто средняя часть поверхности языка покрыта волосками. Такой измененный язык называется волосатым, или черным. Никаких болезненных ощущений эти изменения не вызывают. Лечения не требуется», – зарегистрировано в третьей книге.

Я рассматриваю в зеркале свой язык, теперь я знаю, что у меня географический язык и эти белые пятна не имеют к раку ни малейшего отношения. Вот я опять чуточку поумнел. Я придирчиво исследую свой географический язык; сильно высовываю его изо рта и задерживаю дыхание, чтобы не запотело маленькое зеркальце.

Я помню одну Иванову ночь. Мы с Агнес отошли подальше и побрели сквозь влажный папоротник. Мы были с ней знакомы недавно, и там, среди папоротника, правда, не цветущего, свершился наш первый серьезный поцелуй. Агнес закрыла глаза; у нее красивые длинные ресницы. Край неба был малинового цвета; со стороны костра доносились пение и возгласы. Мы долго целовались, и я ощутил вдруг возбуждающе-пресный вкус ее языка. Вероятно, это и был пресный вкус тех самых вкусовых луковиц.

Я все рассматриваю свой длинный пятнистый язык, и мне становится не по себе: всю жизнь я должен держать во рту этот мясистый обрубок с сосочками! Если бы только всю жизнь – даже после смерти!

13

Сегодня опять хороший день. Я не так беспокоен, как обычно. Всю первую половину дня я просидел в шезлонге и щурился на солнце. С кухни шел аромат кофе и доносился мерный стук посуды. Небо было высокое и светлое, а белые барашки-облака были безмятежны, как сама вечность, и я подумал, что нет ничего естественней на свете, чем смерть, уход из жизни, когда твой круг завершен. А жизнь останется – родятся новые мальчишки, будут читать стихи, стесняться своих гольфов с помпонами, штудировать науки, затем женятся на Агнесах и станут отцами, чтобы когда-то умереть, оставив место новым поколениям. Всему когда-то приходит конец – уж так устроено в природе, хотя никто не знает, окончательный ли это конец. Почему-то веришь в вечное повторение вещей, беспрестанный переход из одного состояния в другое. На дедушкином надгробии высечено: «Мой отчий дом имеет не одну обитель». Может быть, это правда – кто знает.

Да, моя лодка приближается к порогам, я уже слышу жадный рев водопада, течение все стремительней, я знаю, где-то очень близко разверзнется пасть водной бездны… но она вовсе не ужасна, в ней есть что-то притягательное, спасительное; а как привольна и безбурна перед этим река: мирные берега залиты солнцем, окружающее видится ярко, отчетливо, вы бросаете прощальный взгляд, пытаясь все это удержать в памяти. Как державно это спокойствие перед падением, но вот река чуть заметно убыстряет течение, вы нацеливаете лодку точно на стрежень, оставив далеко позади себя жалкие суденышки, которые барахтаются в волнах среди прибрежного бурелома; вы слышите рокочущий, зовущий, величественный гул, он манит, уговаривает, завораживает. С полузакрытыми глазами вы входите в водоворот, ваше лицо обдают прохладные брызги; может быть, в этот последний миг, когда нос лодки опустится вниз и вас высоко вознесет над водопадом, перед вашим взором распахнутся новые дали, бескрайние равнины, нежащиеся в ленивом покое. О, этот миг перед бездной – быть может, над вами в ликующих водяных брызгах, подобно королевским вратам, будет сиять радуга. Мой отчий дом имеет не одну обитель…

Я услышал шаги и открыл глаза. По дорожке шла сестра Маргит с букетом астр. Она улыбнулась мне. Я улыбнулся в ответ. У Маргит теплые карие глаза, они излучают спокойную доброту и понимание. Это очень соответствовало моему настроению. Маргит протянула мне багряный цветок и пошла дальше. Я смотрел на ее неторопливую сдержанную походку, – в душе я робею перед этой девушкой, и только потому, что это она обычно стоит у ложа умирающих и провожает их в последнее путешествие.

У Маргит пепельные волосы, она удивительно тихая девушка. Говорит мало – только самые необходимые слова. И никогда она не заговаривает первой.

Другое дело – с умирающими; почему-то я думаю, что с ними она разговаривает. Я могу представить, как им нужен ее тихий, успокаивающий голос; может, я ошибаюсь, но мне кажется, что тогда в ее мягком грудном голосе появляются нежные воркующие нотки – этакие увещевательные, а то и кокетливые. Голос Маргит – это голос с лестницы, ведущей в подвал, он как протянутая к тебе из темноты заботливая рука, чтобы ты не боялся спускаться. Почти все умирающие хотят, чтобы у их кровати стояла Маргит, и все больные, когда им плохо, зовут на помощь только Маргит.

Само ее лицо приносит успокоение. Маргит красива, но красота ее приглушенная. А ее взгляд – это взгляд посвященной. Ее невозможно стыдиться. Часто мне кажется, что лицо Маргит я знаю давно-давно, есть в нем черты, уже виденные мною где-то, – может быть, на картине, неброской, но запоминающейся, что мерцает в полутемном углу выставочного зала.

Я уверен, что не я один так думаю и чувствую. Во всяком случае, с Маргит мужчины никогда не заигрывают. Разве что какой-нибудь Й. Андрескоок по скудоумию своему будет строить ей глазки, как заурядной сестричке-вертихвостке. Как-то вечером, лежа в постели, я думал о Маргит и не мог вспомнить ничего, кроме ее лица и голоса. Она женственна, даже очень, но, несмотря на это, как-то беспола; я даже не смог бы ответить, пышногрудая она или вовсе плоская. На следующее утро я пригляделся внимательнее: телесложением она напоминает Агнес – у Агнес груди торчат чуточку в стороны; поймав себя на подобных мыслях и сравнении, я опустил глаза, как если бы застал нечаянно в ванной за умыванием маму или сестру.

Вот такая и есть наша Маргит, молодая женщина, которая так часто должна видеть смерть и руки которой столько раз соприкасались с этим строительным материалом, что с разрушением человеческой конструкции вновь разжижается. Я хочу, чтобы она стояла и у моего изголовья, когда мою лодку будет нести в бездну, – в тот самый миг, который считается гордым и торжественным, но когда все мы нуждаемся в поддержке. Я надеюсь, что ее спокойствие вместит в себя протестующие метания вопящей плоти, когда меня, как улитку, будут вытягивать из собственной раковины; я надеюсь, что она сумеет как бы поглотить мои последние муки и что нежные обволакивающие волны ее воркующего голоса вынесут меня на своем гребне из всех мучений.

Быть может, все это звучит надуманно и высокопарно, но именно такие чувства владели мною, когда я, держа в руках багряную астру, смотрел в мягкую синеву неба.

14

Конечно, это не ревность (какую ревность можно ждать от человека, который даже к рождению кровного дитя не относится с должной серьезностью, а на свою любимую жену умеет смотреть взглядом постороннего?), нет, о ревности не может быть и речи, но все же мне не дает покоя, что Яаника уже полтора часа прямо под моим окном болтает с этим андрескооком (как хорошо писать его фамилию с маленькой буквы). О чем вообще могут беседовать два столь несхожих человека?

Правда, говорит только он, но, судя по всему, Яаника его внимательно слушает. Она сидит на камне – большая, с детским лицом, и я боюсь, что она и не успеет заподозрить неладное, как уже попадется в паутину его бредовых речей.

Андрескоок носит пенсне, и у него ухоженные седые усики; у меня нет оснований сомневаться в физической чистоте его тела, но почему-то на меня он производит неопрятное впечатление. Я не могу обосновать эту свою антипатию к нему, но она очень сильна. Я склонен заподозрить Андрескоока в самых невероятных грешках; когда он утром прогуливается по дорожке парка, насвистывая арии из оперетт и поигрывая тросточкой, мне кажется, что все это чистейший обман, претендующий на алиби парад и только. Есть в нем что-то от церковного старосты, причем такого, который приходские деньги тратит на свои закулисные гнусности, но умеет спрятать концы в воду. Когда наведываются контролеры, он, в пенсне, с расчесанными усами, степенной походкой идет им навстречу и улыбкой приветствует их – этакий добродетельнейший пожилой господин со свекольно-красными щечками…

Видно, Яаника уже попалась к нему на удочку – почти каждый день они находят, о чем беседовать по часу, а то и по два. Как-то я спросил у этого Йота, чем Яаника занимается. Он ответил, таинственно подмигнув: «Филолог, французский филолог, переводчица патентной службы, – и лукаво добавил: – Франция, о да…»

«Ну и что тут такого, почему вы усмехаетесь?» – спросил я.

«Конечно, ничего такого, в смысле – ничего плохого, вы об этом?» – И он с видом святоши прошествовал дальше.

Ох, Яаника! Большая белая Яаника, женщина-ребенок, немного сонливая и апатичная, ты и не умеешь бояться. Я и сам точно не знаю, какие именно опасности тебя подстерегают, но будь осторожна, будь очень осторожна!

У Яаники на левой щеке крупная коричневая родинка, покрытая редким светлым пушком. У меня какая-то врожденная брезгливость к большим родинкам – у некоторых они бывают страшные и мохнатые, как гусеницы, но Яанике этот каприз природы даже идет. У нее настолько нежная, матовая кожа, что она может себе позволить подобное украшение. Мика Валтари в своей «Синухе» пишет, что древние египтянки носили под париками короткий – не выше двух миллиметров – бесподобный ежик. Валтари утверждает, что египтянки иногда снимали парики и разрешали своим избранникам гладить макушки, отчего последние приходили в невероятный экстаз. Вот и Яаника, может, позволяет Й. Андрескооку трогать свои родинки… Нелепая, дурацкая мысль, но меня так и тянет свалить им сверху что-нибудь на голову.

Я отворяю окно, подслушиваю, о чем они воркуют, мне кажется, я даже улавливаю отдельные слова. По-моему, Андрескоок как раз распространяется о Шопенгауэре, который, якобы, утверждал, что давать человеку жизнь – величайшее преступление. Яаника слушает его, томно позевывая.

Каково? Что мне прикажете думать на этот счет?!

15

Все они словно убегают от меня: в прошлое воскресенье – Геннадий, а сегодня – Агнес с малышом. Они мчались так, что от колес дым валил. Ну и пусть удирают – тем лучше.

Я еще вчера узнал, что они сегодня придут. Ночью мне не спалось – это было что-то вроде горячки перед выступлением; ведь я постоянно озабочен тем, чтобы Агнес была мною довольна, на этот раз передо мной стояла задача посложнее: вероятно, мне придется ребенка взять на руки, а может, и помочь Агнес его пеленать, но главное – улыбка, благодарная улыбка счастливого отца, сияющая и оптимистичная, ни на миг не должна сходить с моего лица.

Малыш оказался красным и сморщенным. Когда я заглянул в конверт и увидел его свекольно-красное лицо, мне тут же вспомнился Й. Андрескоок. И как назло, сей субъект явился собственной персоной.

Он поиграл перед самым носом моего малыша своим согнутым желтым пальцем, смешно приговаривая «тю-тю-тю»; отметил, что парнишка – вылитый папаша, чем заслужил улыбку Агнес. «Ученым будет, ученым… вон уже сейчас лоб в умных морщинах». Затем он спросил у Агнес (и это меня просто возмутило), хватает ли у нее молока. Задавая этот вопрос, он сохранял такую безупречно-постную мину, что Агнес и не заметила моего недовольства. И она доверила ему тайну, сказав, что молока даже чересчур много – часть отдаем младенцу из соседнего дома. Йот сказал, что это хорошо, когда молока хватает, лукаво стрельнул глазами в мою сторону и, еще раз потютюкав над ребенком, с хитрой улыбкой удалился. Итак, теперь он знал, что у моей Агнес молока достаточно.

Мне дали ненадолго подержать малыша; я сидел прямо, как несгибаемая коричневая кукла из воска, вымучивая улыбку и боясь пошевелиться. Агнес смотрела на нас счастливыми глазами. Она сильно располнела, ее и сейчас еще можно было принять за беременную. Лицо у нее стало круглым, как луна; когда она наклонилась, чтобы поправить мою руку, которой я поддерживал затылок малыша, я ощутил приторно-сладкий запах молока, точно так же пахло у нее изо рта.

– У него еще роднички не заросли, – сказала Агнес.

– Что, что?

Агнес любовно обнажила ребенку макушку; я не совсем понял, что там у него должно зарасти, заметил только, что на его тонких волосиках блестели точно такие же бусинки пота, как и у Геннадия, когда они мне напомнили эффект точки росы; но потом я разглядел, что на темени этого маленького человечка, крикливого и сморщенного, вроде что-то пульсирует.

– У новорожденных между костями черепа расположены роднички, которые в течение первых месяцев жизни зарастают. Различают большой и малый роднички. – Она говорила еще что-то. Это были железные книжные фразы, но я заметил, что интонация у Агнес переменилась. Она говорила самоуверенно, поучительно, даже чуточку с назиданием. Ни следа не осталось от этого «мазоквинсентастановитсяещеболеенервным…» И тут в голове у меня промелькнула на редкость дурацкая мысль, скорее упрек: Агнес, оказывается, ты уже далеко не девица…

Ребенок заплакал, и я мог отдать его Агнес. Я даже обрадовался: эти роднички меня как-то напугали. У парня был требовательно-пронзительный голос. Агнес принялась его качать и убаюкивать, не проявляя при этом никакой встревоженности, – да, она очень изменилась. Но убаюкивания не помогли, рот малыша раскрылся в плаче во всю ширь – ну и большущий рот для такого комочка!

– У маленького Яана в животике газы? да? – ласково заквохтала Агнес.

Яана? Значит, его уже назвали моим именем: выходит, Агнес полностью смирилась с мыслью, что я… Ну да, чего тут удивляться? Хорошо, но почему она до сих пор притворялась?

Агнес согнула маленькому Яану ножки и прижала их к его животу. По сравнению с ртом его свекольно-красные ножки казались невероятно крошечными. Кроме того, они были слегка кривые, наверно, вначале так и должно быть – шутка ли, три четверти года просидеть на корточках в утробе Агнес. Как вообще такое маленькое существо в состоянии вынести подобное положение?

Смысл этих упражнений я уяснил позже, когда малыш издал звук, очень похожий на писк плюшевого медвежонка, если на него нажать.

– Ведь ты еще не умеешь тужиться, как мы с папой.

Эта фраза мне ужасно не понравилась.

Пискнув таким манером еще раза два, парень успокоился, и Агнес уложила его «баю-бай» в большую ярко-синюю коляску. Она спросила у меня, нравится ли мне коляска, – сейчас такие как раз в моде. Я ответил, что нравится. После этого нам удалось более или менее нормально поговорить. Агнес снова похвалила, что я хорошо выгляжу. Она каждый раз говорит это, но сегодня я понял, что она боялась худшего. Я и сам удивляюсь, что в последние недели чувствую себя лучше; я продолжаю спускаться с горы, но не так круто, как раньше. Может быть, это последний, наиболее пологий, отрезок трамплина? Агнес спросила, какое имя мне бы хотелось дать мальчику. Видимо, она и не заметила, что уже назвала его при мне Яаном. Я сказал, что мне все равно, и тут же понял, что не следовало так говорить. К счастью, Агнес в тот момент слушала меня без особого внимания. Ей лично нравится Яан, но Яаном, наверно, называть не годится, то есть сейчас не годится, пока я еще окончательно не поправился, иначе это будет, как… Она подыскивала подходящее слово, и я понял, что правильнее всего это назвать «преждевременным списыванием». Она добавила, что именно поэтому и не дает пока мальчику определенного имени. Я нашел повод, чтобы повозиться над своей туфлей.

Еще я узнал, что она смазывает малышу пупок зеленкой, чтобы не было прелости, и что пупок у него отпал поздновато – лишь на десятый день.

Агнес стала какой-то чужой. Теперь у нее есть другой Яан, подумал я и заставил себя поверить в то, что это чудесно, потому что это на самом деле чудесно…

Вскоре парень опять заплакал, и Агнес сказала, что он на редкость спокойный ребенок. Она взглянула на часы; я заметил, что ей пришлось в ремешке проткнуть новую дырочку – даже запястья у Агнес стали толще.

– Ну конечно, его пора кормить, – озабоченно сказала Агнес, беспомощно озираясь. Первой мыслью было у меня зайти за больницу, но тут я вспомнил ревнивое отношение Леопольда к покойницкой и вообще, подходящее ли это место для кормления грудного ребенка.

– Отвезем-ка его подальше, на огороды.

Агнес остановила коляску там, где начиналась крапива, и расстегнула платье. Я отошел и сел на свой ящик из-под гвоздей. Вначале я немного понаблюдал вблизи, как парень жадно глотает молоко, – он требовательно, если не грубо, теребил грудь, но, как ни странно, меня это растрогало. Еще я порадовался, что из множества грудей на свете я выбрал для своего наследника именно эту. Давай тяни, тяни, не жалей! Уж она-то вытерпит! Отсюда, с ящика, я не видел жадного выражения его лица и поэтому чувствовал, что мы с ним в какой-то мере союзники.

Справа от меня находилась тыква, которую я и раньше сравнивал с мадонной, слева сидела Агнес, деловито и гордо кормя ребенка. Я был между ними.

– Чего ты там усмехаешься?

– Да так… Ничего.

Парень наконец насытился, и теперь повез его я. Мне было немного стыдно катить коляску, тем более в моем больничном одеянии, поэтому я шел как можно быстрее. Конечно, это была не такая уж большая скорость, но когда я передал коляску Агнес, малыш раскричался – видно, ему понравилось, как сотрясалась коляска.

– Папа у нас сильный. Мама так быстро не может.

Это был дурацкий комплимент. Они уже собрались уходить, и чтобы ублажить крикуна, Агнес пришлось повезти его на большой скорости. Это выглядело как бегство, но они пообещали в скором времени прийти снова. Я посоветовал Агнес в следующий раз оставить ребенка с тещей дома: хотя рак и не заразное заболевание, все же – подальше от греха.

Это так напугало Агнес, что она даже забыла начать меня разубеждать, что у меня нет рака. Сказала только, что подумает над этим, и прибавила темп.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю