355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эндрю Круми » Музыка на иностранном » Текст книги (страница 14)
Музыка на иностранном
  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 21:00

Текст книги "Музыка на иностранном"


Автор книги: Эндрю Круми



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Когда ты один, мысли легко выходят из-под контроля – когда остаешься с ними один на один, вдруг выясняется, что они как бы сами по себе, и ты не можешь на них повлиять. Ты думаешь, что твои мысли – это твои рабы или скорее домашние зверюшки. А вот и нет. Вдруг выясняется, что у них есть собственная злая воля и что они могут тебя раздразнить, спровоцировать, довести тебя до бешенства. Но сейчас, слава Богу, для меня все это кончено. Надеюсь, я все-таки обрел хоть какой-то душевный покой.

Это моя предсмертная исповедь, Чарльз. Я не имею права на снисхождение, но ради Энни и Дункана умоляю тебя: не рассказывай никому о том, в чем я сейчас сознаюсь.

Это я предал тебя. Я подбросил наркотики к тебе в квартиру. Когда выходил из гостиной – когда я был у тебя в последний раз. Ужасный способ сказать «до свидания». Я вышел якобы в туалет, и там, в коридоре, когда ты меня не видел, подсунул пакетик под ковер – как мне и велели.

Меня заставили, Чарльз, – пожалуйста, поверь, мне просто не оставили выбора. Мне сказали, что тебя нужно слегка «приструнить», что никаких последствий не будет – мол, они только хотят показать тебе, на что способны. А потом Энни рассказала мне по телефону, что из всего этого вышло. Я сломал тебе жизнь. Тебе – моему лучшему другу, моему единственному другу. Мне очень плохо, Чарльз, – даже не передать, до чего я себя ненавижу.

Я действительно встречался с Мэйсом во второй раз – сразу после той поездки за город, когда с нами были Энни и Дженни (как я ошибся, заставив тебя подозревать ее!). Я уже знал, что Мэйсу известно о «Паводке», – но не мог понять, откуда он все узнал и какие у него есть доказательства против меня или тебя. Сначала он разговаривал вежливо, чуть ли не по-дружески, а потом снова начал расспрашивать о моей семье, и я понял: он угрожает мне – и играет со мной. Он спросил, интересуюсь ли я греческой поэзией. Помнишь мои переводы и стихи в «Паводке»? Точно так же он спрашивал про «Ганимеда» – будто ему все известно, но он не хочет говорить об этом в открытую. Он сменил тему – заговорил о какой-то ерунде. Но он все спрашивал и спрашивал. Он задавал вопросы о тебе: как давно мы знакомы? Доверяю ли я тебе? Он все ходил вокруг да около. А потом показал мне клочок бумаги. Не дал в руки, но показал, так чтобы я смог прочесть – почерк был мой. «Это о чем-нибудь вам говорит?» – спросил он. Я наклонился поближе, чтобы разобрать слова на этом обрывке – отпираться было без толку, почерк был мой. «Эту музыку на иностранном». Обрывок последней строчки одного из стихотворений. Тех самых, которые я подписал «Ганимед». Вот тут я и понял – все, конец.

По его словам, они нашли эту бумажку, когда обыскивали мой кабинет. Кто-то взял с полки книгу, встряхнул, и из нее выпал обрывок, наверное, лежал там вместо закладки. А потом Мэйс перевернул бумажку и показал мне – на обратной стороне было написано «ПАВ 343592». Мне все стало ясно: этот клочок я оторвал от листа из нотной папки, когда записывал твой номер. Помнишь – мы тогда в первый раз играли вместе, а потом обсуждали «Паводок». Я записал твой телефон на обратной стороне одного из листов, на которых был черновик стихотворения, снизу на чистой стороне. А когда оторвал полоску, на которой был твой номер, случайно прихватил и последнюю строчку стихотворения. Потом, видно, сунул обрывок в книгу и забыл о нем. И это меня погубило.

После обыска у Мэйса оказался клочок бумаги, на котором с одной стороны был написан твой телефон и стояла пометка «ПАВ», а с другой – была строчка из стихотворения. Это выглядело непонятно, но вполне безобидно. Мэйс явно очень гордился выпавшей ему удачей, которую приписал своей интуиции. В порядке общей проверки он просмотрел архивы, чтобы уточнить – к чему могли бы относиться буквы «ПАВ». И нашел копию «Паводка» – Дженни тут ни при чем; эта копия лежала в архиве пять лет. Все, что ему оставалось, – бегло ее просмотреть и обнаружить стихи. Тогда он внимательно перечитал статьи – и понял, что наткнулся на кое-что посерьезнее. На статью про Сесила Грива и легализацию гомосексуалистов.

Он все пытался выяснить, какое отношение к памфлету имеешь ты – я выкручивался Бог знает как. У него ничего не было против тебя – только номер телефона. Но он почему-то считал, что ты тут очень даже при чем. Он спросил, гомосексуалист ли я; я сказал – нет. Тогда он спросил то же самое про тебя. Он заявил, что статью написал один из нас – я так понял, что именно из-за этой статьи он так в нас и вцепился. У Мэйса совершенно недвусмысленные взгляды на мораль. Помнишь эту статью? Я ведь не хотел, чтобы ты ее публиковал.

Чем больше я изворачивался, тем хуже все выглядело для тебя. В общем, я сказал Мэйсу, что статью написал я – и статью, и все остальное. Сказал, что «Паводок» – моя идея и целиком моя работа. Что я предлагал тебе написать что-нибудь для памфлета, но ты отказался. Конечно, пришлось сознаться, что я гомосексуалист. Но я уже ничего не стыдился – я словно перешел некий рубеж; каждое новое признание давалось легче предыдущего – я почти получал удовольствие, сознаваясь. Я гордился собой, когда признавался даже в том, в чем не был ни капли виновен. Я понимал, что спасаю тебя – но не знаю почему, у меня было ощущение, что спасаю я себя. В конце концов, когда я признался во всем, я сказал Мэйсу, что он может теперь делать со мной все, что хочет.

Но он не был уверен, что я сознался до конца. Он сказал, что Пятый отдел утвердил мою кандидатуру для работы над книгой, и они не хотят, чтобы полиция «гнала волну». Ты бы слышал, какими словами он меня называл! Под конец он вызвал полицейского, и тот избил меня. Я тогда думал, что мне все кости переломали, но нет – они хорошо умеют избивать людей. Мэйс сказал, что, по его мнению, я теперь живу взаймы – как только я закончу книгу, он сделает все, чтобы больше я ни над чем не работал. И добавил, что если уж я ухватил такой шанс уцелеть сейчас, то обязан кое-что сделать для них. Услуга за услугу. Они так давили на меня, Чарльз!

Мне сказали, что тебя нужно слегка проучить – в порядке предостережения. Мне велели подложить к тебе в квартиру наркотики. Конечно, я наотрез отказался – я заявил, что меня они могут посадить за решетку хоть до конца жизни, но чтобы тебя оставили в покое, что ты здесь вообще ни при чем. Однако Мэйс все равно подозревал тебя. Он хотел что-нибудь на тебя навесить, чтобы он мог на законных основаниях держать тебя под наблюдением. Никаких последствий, всего лишь маленькое предупреждение. А если я все равно откажусь? Мэйс на секунду задумался. «Сейчас на дорогах такое оживленное движение, – сказал он. – Будет такая беда, если маленький Дункан попадет под машину…»

Может быть, это было пустой угрозой, Чарльз, я не знаю, не могу сказать. Но я к тому времени был почти сломлен. Я согласился. Я бы предпочел, чтобы они убили меня тут же, на месте – но Дункан, Энни… я должен был их оградить от всего этого. Разве ты поступил бы иначе?

Даже взяв у них пакетик с наркотиками, я тянул целую неделю. Искал любые предлоги – избегал тебя. Мэйс начинал злиться. Угрозы, все время угрозы – мне казалось, что я схожу с ума. А они повторяли, что это всего лишь тебе урок.

Так я предал тебя. И трусливо сбежал в Шотландию, со всеми материалами для этой проклятой книги. Книги, за которую заплачено твоей работой – твоей карьерой. И кто знает, чем еще? Конечно, я был не в том состоянии, чтобы нормально работать – я понаписал кучу всякой ерунды. Три недели я сидел целыми днями за пишущей машинкой, стучал по клавишам, на листе у меня перед глазами возникали какие-то буквы, слова – но я ощущал себя бездумным механизмом. А теперь, когда Энни мне все рассказала, – теперь, когда я знаю, что они с тобой сделали, я не могу продолжать. Для меня все кончено, Чарльз. Другого пути нет.

Я знаю, как это будет – здесь, в одиночестве, у меня было время все обдумать. Все будет выглядеть как несчастный случай – я уже присмотрел подходящее место. Дождусь темноты, остановлюсь неподалеку – подожду, когда на шоссе никого не будет. Свидетели мне не нужны. Глубоко вдохнуть и на полной скорости войти в поворот; дорога там резко сворачивает направо. Я крутану руль влево. Сквозь ограждение – и вниз по склону. Это будет быстро. Легче, чем я заслуживаю. Из машины все вылетит – все, что относится к этой книге, которую я так ненавижу, которая столько всего разрушила. Вся эта чушь, отпечатанная на машинке, вывалится из машины, и ветер разнесет ее в разные стороны (Господи, сделай так, чтобы они не нашли ни листочка). Машина с грохотом покатится вниз. Если я еще буду в сознании в это время, я буду счастлив. Я буду думать о тебе, Чарльз.

И последнее, в чем я хочу признаться: я люблю тебя и всегда любил только тебя. Если бы мир был другим – если бы в этом мире моя любовь к тебе считалась такой же естественной и нормальной, как твоя любовь ко всем твоим женщинам! Я очень надеюсь, что когда-нибудь ты встретишь ту, с которой будешь по-настоящему счастлив. Ты был моей единственной любовью, Чарльз, – той любовью, которую каждый мечтает встретить хотя бы раз в жизни. И если кто-нибудь когда-нибудь написал бы о нас, я бы не хотел, чтобы это была история интриг и предательства. Я бы хотел, чтобы это был роман о любви. С элементами комедии.

У меня нету права говорить тебе это – тем более после всего, что я сделал. Но я уже мертв. Я бесплотная тень в пространстве. Позаботься об Энни и Дункане. Ничего им не говори. Я знаю, как много они оба значат для тебя. Дункан – твой сын; я знал это с самого начала, и любил его за это еще больше. Это наш с тобой ребенок. И хотя я очень люблю Энни, для нее будет лучше, если меня не станет. Она наконец сможет найти себе настоящего мужа. Кто знает, может быть, это будешь ты? Тогда я был бы совсем-совсем счастлив.

Когда-нибудь Дункан захочет узнать правду обо мне – и о том, что случилось. Я не хочу, чтобы ты меня оправдывал, это будет нечестно с моей стороны. Но, пожалуйста, постарайся меня простить. Что-то в душе мне подсказывает – все, что я сделал, я сделал в конечном счете ради любви. Я такая же жертва, как и ты. Скажи Дункану, что я очень его любил. Надеюсь, он вырастет похожим на тебя.

Прощай.

Роберт.

30

Как всегда в такие минуты, она спросила, о чем я думаю. Мне пришлось быстро соображать, что ответить. Я сказал, что вообще ни о чем не думаю.

Это было в ту самую ночь, когда идея этого романа впервые пришла мне в голову. Хотя нет, не этого – теперь-то я понимаю, что так и не смог изложить на бумаге те идеи и мысли, что казались такими ясными и прозрачными, пока существовали лишь у меня в голове. За все это время мне удалось написать только несколько вариаций на тему первых шагов романа – и куда, интересно, они меня заведут? Возможно, так далеко, что придется заново переосмыслить всю книгу, идея которой возникла у меня той ночью. Когда начинаешь излагать свои мысли на бумаге, то постоянно уходишь в сторону и даже сам не замечаешь, как так получилось – а там возникают уже совершенно другие истории, которые ты даже и не собирался писать. Я уже столько всего накрутил вокруг этого романа – но все написанные мной строки всего-навсего вертятся вокруг той, настоящей истории, словно планеты на своих орбитах. Моя работа только-только началась.

Я сказал Элеоноре, что не думаю ни о чем, и пошел в туалет – пол холодил мои босые ступни, – и почему-то мне ни с того ни с сего вспомнилась девушка, с которой я встретился в поезде десять лет назад. Все эти годы я о ней даже не думал – так почему же я вспомнил о ней в ту ночь? Что меня подтолкнуло? Я стоял голый, босиком на холодном полу, в тусклом свете лампочки – и думал о мужчине и женщине, о Дункане и Джиованне, о том, как они встретились в поезде. Они жили у меня в воображении еще десять лет – моя тайная жизнь, в которой я так и не признался жене. И даже теперь, когда я остался один – наедине со своей неизбывной скорбью, зато ничто не мешает мне изнывать и томиться в своих фантазиях, – даже сейчас я никак не могу написать их историю. Я знаю: если бы мне удалось написать как надо первую сцену, остальное пошло бы само собой. Я по-прежнему цепляюсь за эту надежду.

Та случайная встреча – в поезде, по пути в Милан, к Элеоноре. По пути на турецкий ковер, тот самый, где наши тела впервые сплелись в объятиях. Книга Альфредо Галли в дорогу. И тут в купе вошла девушка и села напротив. У нас завязалась беседа – она спросила, почему я приехал жить в Италию, а я рассказал ей, как искал политического убежища, а сейчас зарабатываю на жизнь уроками английского. Все очень похоже на наше знакомство с Элеонорой. Но было одно разительно отличие: тогда меня очаровало холодное безразличие, теперь же передо мной предстала сама полнота жизни. И эта жизнь, во всей ее полноте, была мне недоступна. Уже навсегда. Я рассказал ей о родных, оставшихся в Англии, – шесть лет назад умер отец, и мать осталась совсем одна (моя сестра навещает ее, но очень-очень редко). С моей стороны это было жестоко и бессердечно – бросить ее одну. Нет-нет, возразила девушка, не надо себя обвинять – она даже положила руку мне на колено. Но я и сейчас уверен, что своим неожиданным бегством в другую страну сильно приблизил час смерти матери. Интересно, а что бы сказал отец насчет такого моего поступка?

Хорошо, что в ту ночь я не вспомнил о нем, стоя на холодном полу в уборной. Хорошо, что тогда я не думал о том, какие он возлагал на меня надежды и как я их не оправдал (а я нередко об этом задумывался) – иначе эти двое не возникли бы неожиданно у меня в воображении. Хотя, возможно, было бы к лучшему, если бы я тогда думал об отце – и тем самым запер двери перед этими молодыми людьми, чью историю я теперь обречен переписывать снова и снова, до скончания времен.

Время шло – и Дункан с Джиованной все яснее рисовались у меня в воображении, но потом я вдруг понял, что к этому странному и непонятному мне самому процессу, что живет во мне и независимо от меня, примешиваются и другие воспоминания – и вот они, первые плоды этого неведомого процесса, на уже исписанных мной страницах. Галли пишет в «Эссе против литературы», своей последней работе: «Если писатель и ставит зеркало перед миром, то это зеркало – обязательно кривое; оно отражает отдельные моменты реальности, но искажает их пропорции и удаленность друг от друга». И вся эта история, которую я пытаюсь тут изложить, – именно такое кривое зеркало. Когда я мысленно пересматриваю все то, что успел написать за время своих ежедневных поездок из Кремоны в Милан и обратно, я вижу, как в этой истории все изменилось и перекосилось. И я спрашиваю себя: а можно ли как-то исправить кривое зеркало? Можно ли сделать его нормальным – прямым и правдивым?

Она убрала руку с моего колена. Мы так и сидели в купе – прямо друг против друга. Она расспрашивала меня о родителях – какими они были; мы вспоминали детство и говорили о том, как причудливо все устроено, что события из детства могут наложить отпечаток на всю последующую жизнь. Удивительно, как просто порой вот так вот взять и разговориться с совершенно незнакомым человеком.

Я рассказал ей об отце – человеке гордом и суровом. Он работал в полиции. Образования у него не было, но он мог бы со временем дослужиться до инспектора. Он часто говорил, что свои способности к науке я унаследовал от него – в исследовании и расследовании много общего. А расследовать он умел, еще как! Когда я был маленьким, он безошибочно выявлял все мои проступки и прегрешения – я даже думал, что он умеет читать мои мысли. Я ни на минуту не сомневаюсь – свою работу он выполнял блестяще. Если бы только я так же преуспевал в науке!

Сидя напротив той девушки, я рассказывал ей, как отец водил меня на узкоколейку смотреть на паровозы и, пока я махал проезжающим машинистам, молча держал меня за руку. Возможно, пока он стоял со мной там, на холме, он размышлял над каким-нибудь сложным делом. Мы с ней сошлись на том, что люди совершенно не знают своих родителей. И только потом, вспоминая о прошлом, мы пытаемся сложить обрывки воспоминаний и понять, чем они жили, наши родители, – да и то зачастую опираемся в основном на те тревоги и страхи, что достались нам от них в наследство.

Стоя на холодном полу в уборной, я вдруг вспомнил лицо этой девушки, ее голос – вспомнил необыкновенно ясно, несмотря на все прошедшие годы. Я вернулся в постель и заснул рядом с женой, но мысленная измена уже совершилась. Проходили недели и месяцы, и жизнь вымышленных людей у меня в воображении обрастала все новыми и новыми подробностями.

Вечер, какое-то время спустя; я пошел перед сном в туалет (почему это всегда происходит со мной в туалете? Наверное, потому, что только там я могу по– настоящему уединиться в свое удовольствие); так вот, я застегивал молнию на ширинке и вспомнил, как однажды в детстве защемил кожу застежкой, и отец тогда пошутил, что если бы что-то вдруг не заладилось, из меня получился бы иудей. Помню, я потом рассуждал с кристально чистой детской логикой – наверное, у ребят, на одежде которых нашита желтая звезда и которых высылают, тоже было что-то подобное, и что-то у них не заладилось. Сколько раз я уже вспоминал об этом, но воспоминание все равно не тускнеет со временем. И все там же, в уборной, я подумал об украденной записной книжке, о машине – в моем воображении она была белой, – вспомнил, сколько самых разных объяснений я придумал для этого. Словом, когда я вернулся в постель, я был молчалив и подавлен, и Элеонора спросила, о чем я думаю, и я, как обычно, ответил «ни о чем» – хотя в голове у меня теснились будоражащие мысли. Как раз тогда я и понял, как нужно начать мою книгу – не описанием встречи двух людей в поезде, а сценой с машиной, что проламывает ограждение скоростного шоссе и катится вниз по склону холма.

Мы с той девушкой сидели в купе друг против друга, ее колени почти касались моих. Она рассказала мне о своем парне; она думала, что любит его, но не была в этом уверена – как вообще можно быть уверенным в чем-то, что касается любви? Как правило, быть уверенным – значит заблуждаться. Она рассказала мне о своем детстве, как она тайком надевала мамины платья и мазалась маминой косметикой, а потом разгуливала по спальне в туфлях на высоких каблуках размеров на десять больше. А я ей рассказал, как играл в полицейского – такого, как мой отец.

Как-то раз, когда я был совсем маленьким, я зашел в его комнату в его отсутствие. Я открыл ящик его письменного стола и увидел маленькую записную книжку – его рабочий блокнот. Не уверен, что он имел право приносить этот блокнот домой – хотя, как я понимаю уже сейчас, это не был стандартный блокнот полицейского (я специально навел справки). В общем, блокнот лежал в ящике. Что подтолкнуло меня его вытащить, и открыть, и прочитать записи отца, не понимая и десятой доли написанного? Надо было бы вернуть блокнот на место – но я не вернул. Я забрал его себе – украл. Беглые записи о виновности других стали символом моей собственной вины. Я использовал этот блокнот в своих тайных, секретных играх. И если бы то, что я сделал, выплыло наружу, кто знает, какое меня бы ждало заслуженное наказание?

Наверное, мне тогда было года четыре или, может быть, пять – не могу вспомнить, было это до Освобождения или после. Конечно, я не понимал ничего из того, что было написано в отцовском блокноте. Мне просто нужна была некая вещь, с чем я мог бы изображать отца; к примеру, блокнот – в точности как у него. Но даже тогда я понимал, что ни в коем случае нельзя допустить, чтобы история с блокнотом выплыла наружу. Я упрятал блокнот подальше, в коробку в ящике комода в свободной комнате. А потом забыл про него.

Забыл лет на двадцать, если не больше. Я вырос, стал жить отдельно, поступил в университет. Занялся теоретической физикой. После смерти отца мать решила продать старый дом и купить другой, поменьше. Она попросила меня приехать помочь разобраться с вещами. Мне было странно вернуться туда, где я жил ребенком – нет, я довольно часто бывал у родителей, но теперь, среди пустых буфетов и упаковочных ящиков, вновь погружаясь в прошлое, я вдруг очень остро ощутил все прошедшие годы. И вот в свободной комнате, в глубине ящика, в коробке, я нашел блокнот, который спрятал там много лет назад. Он лежал себе там тихонько все эти годы. Я открыл его и увидел разноцветные каракули, намалеванные на страницах моей, тогда еще совсем детской рукой. Теперь я уже осмысленно прочитал записи, сделанные отцом, – заметки полицейского, которые я украл. Может быть, из-за потери этого блокнота у отца были крупные неприятности. А может, он скрыл от начальства, что потерял блокнот, и написал новый – какие-то записи восстановил по памяти, а какие-то просто выдумал. Может быть, мой детский проступок стал причиной неожиданного освобождения одного человека – и приговора другому.

Этот блокнот все еще у меня – я так и не смог его уничтожить. Чувство вины за ту давнюю кражу до сих пор отдается болезненной судорогой у меня в животе.

Но все-таки этот блокнот – единственное, что осталось у меня от отца. Больше нет ничего. Спустя пять лет после того, как блокнот нашелся, я уехал в Италию и взял с собой на память только этот блокнот. Записи в нем по-прежнему интриговали меня – подробности из жизни двух людей. Я не знаю, что это за люди. Я даже не знаю, к какому времени относятся записи – к Оккупации или к коммунистическому режиму. И в тот, и в другой период стандартные полицейские блокноты были другими, а отец успел послужить при обоих режимах – так что, похоже, эти записки связаны с каким-то секретным делом за пределами обычной полицейской работы. Возможно, ответ можно было бы найти на тех страницах, которые я повыдирал из блокнота во время своих детских игр. Может, теперь, когда архивы открыты, я наберусь смелости съездить в Англию и попытаюсь раскрыть тайну этих старых записок.

Записи краткие, четкие – за обоими мужчинами установлено наблюдение, за ними следят; иногда они встречаются, иногда складывается впечатление, что кто-то один из них сам следит за другим. Две подозрительные души – под подозрением. И моя кража – помогла ли она этим двоим выйти «из-под колпака»? Или в их случае наличие или отсутствие доказательств уже не имело значения? Мой отец дослужился до инспектора позже, в то время он мог быть самое большее констеблем. Он почти наверняка был не более чем невидимым «винтиком», слепым к общему смыслу происходящего и без права на собственные выводы. Может, поэтому в его записках и не было смысла: никаких указаний на то, кто из этих двоих – преступник и в чем, собственно, состоит преступление. Только наблюдения, сухие и объективные, как записи экспериментатора в лабораторном журнале. Наблюдения, записанные четким почерком с одинаковым наклоном всех букв – почерком моего отца; буквы складывались в бессмысленные слова, но каждое слово подразумевало какое-то преступление или идею преступления. И когда я стоял там, в родительском доме, в доме моего детства, с маленьким блокнотом, найденным в ящике комода, когда я разбирал отцовские записи под слоем детских каракулей, украшавших листы – выслеживал аккуратные буквы, – мне вспомнилось мое собственное преступление, совершенная мной кража; я вспомнил, что весь этот давно позабытый эпизод сам по себе составлял вину, мою собственную вину – а ведь нет вины более тяжкой, чем вина ребенка. К горлу вновь подкатил комок страха; я снова, как наяву, услышал строгий голос отца – мне представилось, как он следит за своими подозреваемыми. А сейчас следят и за ним – его оценивают и судят. Какую роль (возможно, самую скромную) он играл в этой истории? И чья это история?

Два человека; кто-то из них – или, может быть, оба – вовлечен в подрывную деятельность. Кто-то из них – или оба – вроде бы предатель, стукач. Вот один из них сидит в кафе, что-то пишет – возможно, дневник. А вот другой собирается встретиться с девушкой – за ними обоими следят, пока они идут по улицам, вплоть до двери, в которую они вошли.

Упоминается некая машина, пометка отца: «обсудить вероятную связь».

Неофициальная, секретная операция. Не обычная полицейская текучка. Я придумывал самые разные объяснения: элементарная слежка по просьбе друга, который подозревает жену в неверности, или бесплатная инициатива молодого констебля в свободное время – нужно же зарабатывать повышение. Безобидные варианты. А может, отец работал в каком-то из этих секретных отделов внутри полиции. Может быть, он занимался делами, которыми вряд ли можно гордиться. Мне больно даже предполагать такое, но еще не высохли те слезы, что навернулись мне на глаза, когда я в родительском доме разбирал записи, пролежавшие спрятанными столько лет. Те же слезы щипали мне глаза, когда я потом ехал в Италию – блокнот я взял с собой (это был большой риск!) – впрочем, без всякой надежды когда-нибудь найти ответ. Я никогда не рассказывал Элеоноре об этих слезах – ни разу за двадцать лет нашего брака. А вот этой девушке, чье имя я так и не узнал, я рассказал обо всем.

Если записи отца сделаны во время Оккупации, то возможно, подозреваемые принадлежали к Сопротивлению? В таком случае отец вполне мог перейти тот рубеж, разделявший отделы полиции, которые потом заклеймили как активных пособников врага, от «отделов-соглашателей», получивших прощение и реабилитированных во всех отношениях. Мой отец мог быть среди главных предателей. Но если его записки относятся ко времени коммунистического режима – разве это что-то меняет? Герой отличается от предателя только в том, что кто-то из них оказался в нужное время на правильной стороне.

Может, теперь, когда доступ в архивы открыт, все наконец-то выяснится. И я буду знать наверняка, что мой отец просто делал свою работу, всего лишь исполнял приказы. И хотя он был сильным человеком, в чем-то он мог оказаться и слабым – и я бы смог полюбить его слабость, если б увидел ее хоть раз. Сейчас, когда я понимаю, как я в нем ошибался, я могу лишь просить у него прощения.

Я стоял в ванной, чистил зубы. И истории сливались у меня в голове, словно ручьи – в одну реку: Дункан, и Джиованна, и та машина – белый автомобиль, проламывающий ограждение. И воспоминания, воспоминания – о том времени, когда я жил в Англии и занимался наукой; обо всем, что осталось в прошлом; о людях, которых я бросил, которых предал. И мне вспомнились слова Галли, заключительные слова «Эссе против литературы»: «Писатель не может уйти от реальности, как бы он ни старался; ведь бежать от реальности – значит уйти в собственный внутренний мир, к себе в душу, и оказаться в краях, где нет ни извинений, ни оправданий. Писатель – навечно раб своего таланта и пленник своих неудач».

Я лег в постель, рядом с полнеющим телом Элеоноры, и хотя я ей сказал, что не думаю ни о чем, в голове у меня теснились будоражащие мысли. Теперь она предстала передо мной вся, целиком: история о Дункане и Джиованне, об аварии, в которой погиб отец Дункана – а его отец был историком, ученым, экспериментирующим с прошлым. И вот так сложилось, что он должен был переписать историю, стать соучастником фальсификации, но он воспротивился этому и потому погиб. И друг историка, тоже ученый, и очень хороший ученый – такой, каким не стал я. Такой, каким мой отец хотел видеть меня. И еще один – третий. Человек по фамилии Мэйс,[28] отражающей лабиринтную сущность Возможностей. Десять лет их история будет зреть у меня в голове. Днем я буду о них забывать, но по ночам они станут ко мне возвращаться – тайным настойчивым видением. Они станут моей одержимостью. Я буду гоняться за ними, за их зыбкими, ускользающими фигурами, в лабиринте стеллажей Великой Библиотеки Галли, в погоне за разгадкой, про которую я когда-нибудь напишу.

Было ли безумием отдавать столько времени этим фантазиям, этим иллюзиям? Порой мне вспоминаются те повернутые безумцы – это было еще в Англии, когда я занимался наукой, – что слали и слали нам в институт свои сумасшедшие теории об устройстве Вселенной. И чем же писатели лучше этих ненормальных? Ведь и писатели тоже отрываются от реальности и погружаются в свои вымышленные миры – разве нет?

Но я не мог этому сопротивляться – я чувствовал себя всего лишь приемником для мыслей, что приходят и уходят по собственной воле. Теперь я понимаю, о чем говорил Галли в своем последнем эссе, в своей последней работе, которую он написал перед тем, как покончить с собой – причем сделал это с той же беспечной легкостью, что свойственна большинству его книг. Я был пленником своего прошлого и рабом своих страхов.

Я так ничего еще и не написал. Пока я тянул и выжидал, история совершила очередной невероятный поворот. Британия вновь стала свободной страной – мы все это видели по телевизору. А спустя несколько месяцев умерла Элеонора, и в Италии у меня не осталось никого и ничего – никаких оправданий тому, чтобы не вернуться в родную страну, из которой я когда-то сбежал.

И моя книга вновь изменилась – раньше я предполагал сделать Дункана эмигрантом, который встретит Джиованну по пути в Милан. Но теперь всю эту историю можно было перенести в Британию – теперь Дункан сможет покопаться в архивах и узнать правду. У меня появился последний необходимый компонент. И все, что мне нужно сделать, – взять с собой в поезд пачку чистой бумаги.

Но вот меня снова заносит в сторону. Потерять нить – так легко. Я хотел написать о двух людях, которые встречаются в поезде, понимают, что полюбили друг друга, и их жизни сплетаются воедино – а в итоге они даже не заговорили друг с другом! Я хотел написать о том, как молодой человек пытается узнать правду о своем отце – героическом человеке, готовом умереть за свои идеалы. Но все пошло совершенно не так. И все – из-за «Паводка».

В моей книге не должно было быть никакого «Паводка»; но когда я начал писать, он возник сам собой – и украл мою историю, и события развернулись по совершенно иному сценарию. Вот удивительно: самые незначительные события могут повлечь за собой кардинальное изменение всего. Что страшнее – умереть за то, чего ты не должен был совершать, или умереть за то, что не должно было даже существовать?

Придется опять начинать все с начала – я вас очень прошу, пожалуйста, забудьте все, что вы сейчас прочли. Это был лишь черновой набросок. А что касается настоящей книги, той, что неотступно меня преследует, – похоже, мой поиск еще не закончен. Но я знаю, что где-то она существует.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю