355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эндрю Круми » Музыка на иностранном » Текст книги (страница 8)
Музыка на иностранном
  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 21:00

Текст книги "Музыка на иностранном"


Автор книги: Эндрю Круми



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

На улице ярко светило солнце, но в комнате царил полумрак, и Лоренцо казалось, что тьма сгущается вокруг него. Словно только теперь он прочувствовал, как это опасно – то, чем он занимался, и как глупо и самонадеянно с его стороны было считать, что никто не поймает его за этим занятием. Он не сразу сумел взять себя в руки, и только тогда осмелился снова выглянуть на улицу. Машины на месте не было.

Приближается поворот. Ночь. Как они все подстроили? Наверное, испортили тормоза. Машина резко тормозит – почему? Просто кролик перебегал дорогу. Теплые тела, рядом с тобой, на заднем сиденье. Смотришь вниз, на свои детские шортики; болтаешь розовыми ножками. Большие взрослые ноги – с обеих сторон. Драгоценный осколок памяти.

До вечера ничего интересного больше не было. Лоренцо тщательно записал все, что видел, и в том же блокноте дал выход чувствам, вызванным провалом, – злости и горькому разочарованию. Он подробно изложил свои соображения и подозрения, как будто это могло скомпенсировать его тупость, в результате которой объект наблюдения скрылся. В эту ночь он почти не спал, стоял у окна и смотрел на пустую улицу, где ничего не происходило.

Наконец занялся бледный рассвет. Он поднялся и пошел в туалет. Он стоял в узкой кабинке, и без того болевшая голова кружилась от яркого света, звук льющейся мочи гремел в ушах. Он чувствовал себя отвратительно, его мутило.

Вернувшись в номер, Лоренцо опять оглядел улицу. Все точно так же, как было. Машина до сих пор не вернулась. Он потянулся за блокнотом, чтобы записать это. И обнаружил, что блокнот исчез.

Белый «моррис коммонвелс» пробивает ограждение, багаж вылетает из дверцы машины, она распахнулась при ударе, и тут же оказалась внизу и была смята тяжестью корпуса, автомобиль перевернулся еще раз, искореженная дверца – словно открытая рана, чемодан, портфель. Машинописные листы. За рулем – отец; вот его затылок. То же самое воспоминание. Пусть он обернется, взгляни ему в лицо, заставь его заговорить – заставь его жить.

За тот час, что пройдет после пропажи блокнота, Лоренцо успеет подумать о многом – он будет воображать, как эта женщина или кто-то из ее сообщников входит в комнату и забирает блокнот. Как они потом будут решать, что делать с ним – одиноким, затерянным, безымянным; как они придут за ним ночью и выведут из гостиницы, незаметно для персонала, который его и в лицо-то не знал. Весь этот час он будет думать о тех двоих, за кем он так пристально наблюдал – он уже изучил их, он понял их, – эти двое придут за ним и уведут, со связанными за спиной руками и повязкой на глазах. Ужас – ощущение за пределами страха; это странное оцепенение, этот покой, когда он будет ждать (ни о каком милосердии речи не шло), пока что-то тяжелое не ударит с глухим стуком в затылок, и тогда он умрет, не услышав выстрела, не вдохнув запах дыма из дула, в ночной прохладе, и когда его тело будут запихивать в багажник, он уже этого не почувствует.

Этот час будет полон мыслей – у него в жизни не было подобного часа. И когда этот час истечет, он еще раз подойдет к окну и раздвинет шторы, за которыми прятался столько дней. Он посмотрит вниз, на пустынную улицу – на улицу, где он знал каждый уголок, – и увидит лишь переплетенные линии собственной писанины, бессмысленные линии, которые его предали. И он будет вновь и вновь представлять себе это место, куда его привезут; женщина войдет в здание первой, его проведут следом, с завязанными глазами, и в этой жуткой и безысходной тьме он будет спотыкаться на каждой ступеньке, поднимаясь по незнакомой лестнице. Может быть, он извинится за свою неуклюжесть. Эхо в пустой комнате – шарканье его ног по дощатому полу, и он услышит щелчок взведенного курка.

Сколько их было? Трудно сказать; двоих-троих будет вполне достаточно. Кто-то из них наверняка вспомнит, что надо сперва убедиться, что он не выжил или не выживет. Его затылок залит кровью и дождем. Его голова, приподнятая рукой в перчатке. Потом они возьмут пачку машинописных листов, которую привезли с собой, и раскидают их в разные стороны, а уж ночной ветерок довершит начатое, разложит эти листы среди выпавшей из чемодана одежды, металлических обломков и прочего хлама – самым естественным образом.

У него в жизни не было подобного часа. И когда этот час будет почти на исходе, он осторожно откроет щеколду оконной рамы – и какие же важные и неотложные мысли будут роиться в его голове? Какие слова навсегда останутся невысказанными – объяснения, извинения? – он высовывается по пояс в прохладный воздух; открывает себя слепой, безразличной улице, что раскинулась далеко внизу, и, забравшись на высокий подоконник, балансирует долю секунды, никем не замеченный. Кто знает, страх или тихая радость, что превыше всякого страха, удерживают его сейчас между жизнью и легкой смертью – единственным избавлением от невообразимых мучений, от его преследователей?

Ранним утром он выбросится из окна и разобьется с мягким шлепком перезрелого фрукта. А на улице, за которой он наблюдал столько дней, которую изучил досконально и на которой лежит теперь бездыханный, никто не заметит его падения.

17

Круговорот истории непостижим, это загадка, которая многих ставила в тупик. Трагедии и бедствия мира возвращаются снова и снова, словно так предначертано самой судьбой, словно мир обречен на страдания – ужасная перспектива, правда? Снова и снова к власти приходят жестокие диктатуры; вновь где-то режут и убивают невинных; в который раз разражается кровопролитнейшая из войн. Гнетущая, мрачная мысль; и вряд ли кто-то, положа руку на сердце, станет это отрицать. Разве не говорили когда-то о Первой мировой войне, что она навсегда положила конец всем войнам? В те дни не было недостатка в надежде. Чего тогда не хватило, так это воображения.

Нетрудно понять, почему учение о реинкарнации так глубоко укоренилось в людском сознании. Если уж мир так устроен, что в нем обязательно должны быть страдания, то кому выпадает страдать: всем по очереди или всякий раз – одним и тем же несчастным душам? Может ли душа изменить свой путь в отличие от цикличного хода истории? Кто знает, может быть, наши души, вернувшись в этот бренный мир, смогут прожить другую, лучшую жизнь.

Принцип круговорота очень многое объясняет и в повседневной жизни. Мужчина встречается с женщиной, у них завязывается роман, и с самого начала они не могут избавиться от мысли, что их нынешние переживания и страсти – точно такие же, какие были в их прежних романах. Потом их совместная жизнь разлаживается, они расстаются, и каждый из них понимает – так всегда и бывает. Они сами создали этот круговорот, и он, как ни странно, служит им утешением.

Мир можно рассматривать как некий конечный набор образцов, и этот набор придает смысл всем событиям. Говорят, что история повторяется; но это лишь потому, что у историков есть свой словарь, и количество терминов в нем ограничено, так что историки просто вынуждены повторяться. Сколько у нас есть слов для обозначения «войны»? Сколько способов объяснить, почему прервались отношения между двумя людьми или двумя народами?

Остановимся на этом подробнее. Лоуэлл утверждает, что мозг человека состоит из огромного (но конечного) числа клеток, а мысль – как и «состояние души» – возникает как определенный «рисунок» электрических импульсов между этими клетками. Число этих «рисунков» тоже конечно, но их все равно более чем достаточно, чтобы запечатлеть размышления и воспоминания всей жизни. Но если бы люди могли жить вечно – не настал бы когда-нибудь такой день, когда не возникнет уже ни одной новой мысли? Не исчерпает ли мозг все то конечное множество состояний, которых он в принципе может достичь? И если так, тогда мы будем обречены на постоянное повторение того, что уже было, – мыслей, чувств, воспоминаний. Бессмертие, если только оно существует, – это бесконечная, непрерывная агония ностальгии.

Очень часто мне в голову приходила мысль: «Здесь мы уже были, это мы уже знаем». И с годами – все чаще и чаще. Возможно, мой мозг исчерпал все возможные способы познавать мир. Но даже если оно и так, все равно невозможно удержаться от соблазна смотреть на мир как на спутанный клубок повторяющихся циклов. Смотришь на молодых – и видишь, как они вновь проигрывают те же темы, которые мы сочиняли всю жизнь, разве не так? Если бы нации с годами набирались мудрости, они бы тоже смотрели на молодые народы с оттенком тоски.

Когда я впервые попал в Италию, я очень хотел посетить развалины Помпеи. Я помню, как еще в раннем детстве рассматривал фотографии в книжке про Помпею. Мне ужасно хотелось поехать туда и увидеть все своими глазами – и я не был разочарован. Из всех впечатлений ярче всего мне запомнилось ощущение, что в истории был такой день, в 79 году нашей эры, один-единственный день, оставшийся неизменным навеки. День, который последующие поколения могут прожить вновь и вновь. Я видел фотографии этих руин, теперь же, когда я увидел сами руины, мне показалось, что передо мной – еще одна фотография. Отпечаток прошлого, по которому сразу же было ясно, какой гордостью был напоен этот город, часть громаднейшей из империй, когда-либо существовавших в истории. А теперь и сама эта империя – прах, и пыль, и обломки камней. А гипсовые фигуры в стеклянных контейнерах – слепки с тел тех помпейцев, кого в тот день погребло под пеплом, – вот они, наглядные примеры остановленного времени. Здесь жили люди, подобные мне, и их мира не стало, как когда-то не станет и моего. Может быть, и моя бессмертная душа – всего лишь малая часть необозримого, бесконечного круговорота, который некогда дал им жизнь?

Мне приходилось слышать, что некоторые из этих фигур не выставлены для всеобщего обозрения, и я спросил у смотрителя, можно ли их посмотреть; я сопроводил свою просьбу изрядными чаевыми, и он провел меня в хранилище и показал еще один контейнер; в нем хранился слепок пары, занимавшейся любовью, они погибли, заключая друг друга в последних объятиях. Как это трогательно – эта близость, запечатленная в веках! Под убившей их толщей пепла их тела постепенно сгнили, и внутри осталась пустота – то пространство, что они занимали во время смерти. Через две тысячи лет в эту пустоту закачали гипс, а когда он застыл, слежавшийся пепел скололи со слепка – даже не тел, а теней. Возможно, увидев такое дело, рабочие принялись отпускать шуточки. А может, рабочих было всего один или два, и тогда они могли позволить себе ощутить, как это было со мной, привкус страшного таинства, который, безусловно, присутствует в этом зрелище.

Но те, кто сейчас составляет цивилизацию Италийского полуострова, при всей древности их корней, никак не могут притязать на большую, чем у других народов, мудрость веков. Каждый новый поворот истории стирает предшествующие, смывает прошлое; точно как та женщина с амнезией, которая каждый день видела своего мужа словно впервые. Обязательная, даже необходимая составляющая мифа о переселении душ – предположение, что душа ничего не помнит о прежних жизнях. Все следы прошлого стираются начисто. И возникает вопрос: так что же такое душа – ведь когда больше нет тела, единственное, что отличает нас друг от друга, – это воспоминания.

Помню, как я стоял среди этих руин, жара была ужасная, я в такую попал впервые. Я уже три месяца жил в Кремоне, зарабатывал на жизнь, преподавая английский, и впервые за все это время я позволил себе выходные, которые решил провести в Неаполе и Помпее. Так вот, вокруг были руины, и мне почудилось, будто судьба Помпеи, судьба этого города похожа на судьбу кинозвезды, которая трагически умерла молодой – как бы застыла навечно в своей древней юности; ее расцвет сделался вечным и неизменным. Разумеется, жители Помпеи знали, что вулкан может проснуться в любой момент; они понимали, что однажды произойдет извержение – и горячая лава уничтожит все на своем пути. Но они оставались здесь – они жили верой, что когда бы это ни случилось, беда обойдет их стороной, а пока не случилась беда, они были довольны и счастливы жить на плодородной земле. Теперь же некоторые из них обрели бессмертие в стеклянных контейнерах; а остальные, кто спасся – забыты.[15]

Та пара, навеки застывшая в любовных объятиях – белые гипсовые фигуры – разбередила мне душу, я думал о них всю дорогу до станции, где сел в поезд до Милана. Я все еще думал о них, пытаясь одновременно читать, когда Элеонора (хотя тогда я еще не знал ее имени) вошла в вагон и села напротив меня, и мы начали разговор, и она попросила меня взять ее ученицей на уроки английского.

Похожи ли воспоминания на фигуры, погребенные в толще пепла? Вот я вижу два тела, мое и Элеоноры; ее – белое и гладкое, мое… как я могу увидеть самого себя? Неясно и неотчетливо; этот образ – не из тех, что я храню в памяти, он из тех, что парят где-то в вышине над нами. Я смотрю вниз, на нас двоих. Возможно, я вижу именно нынешнее свое тело, свою стареющую оболочку, лежащую рядом с белой и гладкой плотью, что облекала ее в те дни. Да, это не столько воспоминание, сколько мысленный фотомонтаж того, как это должно было выглядеть в тот пятничный вечер. Всего лишь второе занятие!

Может быть, воспоминание – это инъекция вещества в пустоту? Я вижу наши тела, они неподвижны. Кажется, дотронься и почувствуешь, как они холодны. У двоих начинается роман, и первое время это – как будто открытие нового континента. А потом новизна пропадает, вы узнаете друг друга все ближе, и все начинает казаться таким знакомым, таким обыденным.

Мы поженились – из нас получилась хорошая пара. Секрет в том, что мы никогда не были влюблены друг в друга. Поэтому нам не грозило разлюбить. Не то чтобы я не любил Элеонору – любил всем сердцем, и мне без нее очень плохо. Я любил ее, как любят музыкальный отрывок; нечто такое, без чего моя жизнь была бы беднее. И она стала беднее. Я никогда не был влюблен в нее, вот и все. И разве это моя вина, что один простенький, но невосполнимый компонент оказался пропущен?

Я вижу наши тела на двуспальной кровати, которая словно заполняет собой всю спальню. На этом этапе я достиг лишь одной из двух своих целей.

Когда мы разговаривали с ней в поезде, я следил за ее мимикой, за движениями рук и всего тела и пытался представить себе, какова она в постели. Я старательно строил правильные фразы по-итальянски – и одновременно меня одолевали видения скрученных простыней, царапин от ногтей, разметавшихся по плечам волос, до того уложенных в аккуратную прическу. Женщина, что сидела напротив меня, была настолько спокойной, настолько уравновешенной, что меня охватило настойчивое желание: заставить ее выйти из равновесия и, в конце концов, обессилеть подо мной.

Я помню этих двоих: белый гипс, изгибающиеся, но застывшие тела; мертвые члены причудливо перекручены, словно орнамент барокко. Извечный образ тщеты всего сущего.

Хотел бы я знать, кто живет сейчас в той квартире, где я дал Элеоноре целых два урока английского, прежде чем мы повалили друг друга на ковер, привезенный из Турции кем-то из ее приятелей? Кто лежит в этой спальне, где я в конце концов так освоился? Я представляю их очень явственно – юные, полные надежд тела, сплетенные в бесконечном и безымянном объятии.

Нетрудно понять, почему учение о реинкарнации всегда казалось таким привлекательным. Но если когда-нибудь моя душа снова встретится с душой Элеоноры, как я узнаю ее?

Круговороты истории не всегда заметны, но сама идея цикличности утешает. Хотя все наши ошибки будут без конца повторяться в будущем, но ведь и в прошлом наши предшественники совершали те же ошибки, повторяя их раз за разом – и это, наверное, может служить оправданием. Не объяснением, нет – извинением за то, что найти объяснение не удалось.

Когда я был моложе, я боялся, что моя жизнь станет не более чем повторением жизни моего отца; я боялся, что я – словно слепок с него, созданный по его образу и подобию: тот же излом брови, те же высокие залысины, линия роста волос точно так же отступает все дальше ото лба по будто отполированному черепу. Манеры – тоже от него; наверное, чтобы я не забывал, чей я отпрыск. В его возрасте я буду точно таким же, как он. Эта определенность вгоняет меня в тоску. И все же сейчас, когда я медленно, но верно приближаюсь к тому рубежу, на котором оборвалась его жизнь, я жалею, что не был похож на него еще больше. Меня больше не тяготит мысль о том, что моя жизнь есть повторение другой, чужой жизни.

Помню, как он критиковал мою игру на пианино; я брался за новую пьесу и поначалу нередко фальшивил. Играя тот же отрывок повторно, я делал те же самые ошибки – и в конце концов, разучив его, я заучивал и неправильные пассажи, будто они изначально были частью пьесы. Если одну и ту же ошибку повторять достаточно часто, рано или поздно она перестает быть ошибкой.

Но даже если играть одну и ту же пьесу тысячи раз, ни разу два исполнения не получатся одинаковыми. Моя жизнь похожа на исполнение пьес, на которых уже оттачивал свою виртуозность отец – во многом похожие, они тем не менее сильно отличаются друг от друга. И если в конце моей жизни мне вдруг придется сыграть da capo, я просто уверен, что повторю те же ошибки, разве что чуть иначе.

Как ни пытался я снова начать историю Дункана и Джиованны, у меня ничего не выходит, причем с каждым разом становится хуже и хуже – сейчас я еще дальше от той истории, что родилась у меня в голове десять лет назад, явившись однажды ночью, когда я стоял голым в уборной. Я так хотел свести вместе этих двоих, но с каждой новой моей попыткой они лишь расходились все дальше и дальше. Неверная нота звучит снова и снова, ломая мелодию. Похоже, что даже сейчас я чувствую эту вину, что довлела надо мной столько лет – все годы, что я писал и переписывал в мыслях начальную сцену. Я себя чувствую просто предателем, да еще этот вопрос, который Элеонора обязательно задала бы мне: а кто эта Джиованна? И мне пришлось бы рассказать ей о другой незнакомой женщине, которую я встретил однажды; а заодно уж – и обо всех размышлениях и предположениях, как могла бы сложиться моя жизнь, повернись все чуть-чуть иначе. Когда я вернусь к истории Дункана и Джиованны – получится у меня что-нибудь или нет? Ведь этот роман, как и моя жизнь, идет своим собственным путем, и мое влияние на этот путь в общем-то эфемерно. Тем не менее завтра я вернусь к истории Чарльза Кинга и Роберта Уотерса. Посмотрим, куда она нас заведет.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

18

Двадцать лет назад, когда Чарльзу Кингу было чуть-чуть за тридцать, каждый день во время обеденного перерыва он уходил с факультета теоретической физики и отправлялся домой, чтобы поиграть на пианино. Он очень ценил это время – целый час в одиночестве за клавишами. Это был единственный час за весь день, когда он позволял себе отключиться от необходимости постоянно думать. Он садился за инструмент, раскрывал партитуру и начинал играть.

Был понедельник – а позавчера они ездили на прогулку, во время которой Роберт навел его на подозрения насчет Дженни. Разумеется, Дженни он ничего не сказал; вчера вечером она уехала обратно в Лондон – и опять она предложила остаться у него и уехать утренним поездом; и опять он сказал, что ей лучше уехать сегодня и хорошенько выспаться перед работой. Едва закрыв за ней дверь, он направился в спальню, выдвинул нижний ящик комода и принялся перебирать старые письма и бумаги. Было трудно понять, лазил кто-нибудь сюда или нет – если что-то и лежало не на месте, Чарльз все равно этого не заметил. Но в конце концов в самой глубине ящика, под охапкой вскрытых конвертов он нашел, что искал – две копии «Паводка». Он вытащил их, развернул, стал читать – и вдруг обнаружил, что с головой погрузился в слова, которые сам же и написал когда-то.

Река начинается с множества крохотных ручейков. Сливаясь, они в конце концов образуют мощный поток. Препятствия на пути у реки могут, конечно, изменить ход потока – но лишь изменить; остановить природную стихию на пути к цели никак невозможно.

Стремление к переменам, к свободе и справедливости – это та же необоримая природная стихия. Чтобы ее покорить, построили громадную плотину; десятилетиями она сдерживала течение, но день за днем в водохранилище недовольства копилось все больше и больше воды. И вот вода уже сочится сквозь створы. Что будет дальше? Выдержит ли плотина постоянный напор тонких струек, или же ее скверно укрепленные стены все-таки рухнут?

По дороге обратно к машине они почти не разговаривали. Они поехали обедать в одну из тех деревень, которые, кажется, не меняются веками – хотя, конечно, это не так. После войны все эти крошечные деревушки отстроили заново. А в тот вечер Кинг постоянно ловил себя на том, что ни на миг не выпускает Дженни из виду. Она чувствовала, что происходит что-то неладное, но ей так и не удалось добиться от него ответа, в чем дело.

Его пальцы механически движутся по клавишам, взгляд скользит по нотным линейкам.

Если перемены – это закон природы, то что же тогда ответственность каждого отдельного человека? Будем ли мы покорно ждать неизбежного? Ведь жажда свободы есть в каждом из нас – даже в тех, кто нас притесняет. Мы все – рабы ландшафта тирании, который создали собственными руками. Как же случилось, что мы создали именно этот ландшафт? Какова его структура?

Они пообедали в деревне, заново отстроенной после войны под «старые добрые времена». На лужайке стоял обелиск в память павших героев. Стать героем – значит правильно умереть, в нужное время и на нужной стороне.

Они сидели за столиком на улице; Дункан тянул через соломинку апельсиновый сок. Чарльз все пытался понять, было ли напряжение, которое он заметил между Дженни и остальными, проявлением его собственной подозрительности. Может быть, это он был напряжен, и поэтому ему казалось, что все остальные тоже напряжены.

Представим себе этот ландшафт тирании: горы подавления, вершины гонений. Обычные люди стремятся всего лишь к тому, чтобы доплыть по течению до мирной и тихой речной долины, а сила, что ими движет, называется волей к жизни. А вот определить высоту пика несправедливости – открыто высказывать свое мнение и сопротивляться, осознавая последствия, – на это способны очень немногие храбрецы.

Однако Чарльз был уверен, что Дженни ничего не заподозрила – в смысле, не что они с Робертом ее обсуждали. Сейчас она вовсю возилась с Дунканом, а Энни молча на это смотрела.

Пальцы Кинга механически движутся по клавишам, взгляд скользит по нотным линейкам. Вчера вечером он едва дождался, когда Дженни наконец уйдет. Ему не терпелось проверить свои бумаги. И вот он с головой погрузился в слова, которые сам же и написал когда-то.

Тысячи крохотных ручейков стекают по склонам горы, и год за годом точат и точат камень. Что казалось сперва крепким и мощным, через какое-то время становится хрупким, почти иллюзорным. Что раньше казалось незыблемым и непреложным – теперь кажется преходящим, эфемерным. Власть существует лишь там, где есть страх, а река человеческих устремлений день за днем набирает силу и, поднявшись паводком надежды, сметает препятствия страха, что стояли у нее на пути.

Он нашел в комоде две фотокопии «Паводка» – из тех, что он размножил тайком, как затевавший проказу школьник. Собственно, так и было. Он всегда относился в «Паводку» как к ребяческой проделке и не считал его чем-то серьезным. Он так и не понял, лазил кто-нибудь сюда или нет, – он уже очень давно не заглядывал в этот ящик. Памфлет лежал на самом дне, под пачками других бумаг. Вряд ли Дженни могла забрать его отсюда, показать полиции, а потом засунуть обратно, на самое дно, да так, чтобы Кинг ничего не заметил. Хотя могла быть и третья копия.

Каждая такая копия представляла собой несколько скрепленных листов бумаги – пара статей и стихи, которые Роберт подписал «Ганимед». Кинг сложил все листы вместе и разорвал их на две части, потом – на четыре. Дальше рвать было трудно, пачка стала слишком толстой; он начал брать листы по одному и рвать их в клочья. Потом пошел в туалет и спустил все обрывки в унитаз. При этом ему вдруг представилось, как дотошные ищейки при обыске обшаривают канализацию и все трубы… Бред какой-то! Но когда бачок опустел и поток воды иссяк, большая часть обрывков все еще плавала в унитазе. Кинг дождался, пока бачок наполнится, и спустил воду еще раз. Снова не помогло – обрывков осталось еще немало. И тут он полез в унитаз рукой – вылавливать эти клочки бумаги. Надо их подсушить, и тогда он сожжет их в пепельнице.

Пальцы механически движутся по клавишам. Тема с вариациями. Он почти и не слышит музыку.

Они сидели на улице перед пабом. В деревне, отстроенной под «старые добрые времена». Точно в такой же, как эта, деревне сто мирных жителей, взятых в заложники, стояли, бледные от страха, под охраной одного пулеметчика. А потом он получил приказ расстрелять их всех.

Дункан опрокинул свой стакан с апельсиновым соком; густая жидкость растеклась по столу. Энни вытерла лужу носовым платком. После обеда они вернулись к машине, чтобы ехать домой. Энни брала с собой фотоаппарат, но именно Дженни предложила сфотографировать их вчетвером: трое взрослых и маленький Дункан на фоне белого «морриса коммонвелса». У всех были такие серьезные, сосредоточенные лица. Дженни рассмеялась, когда поднесла камеру к глазам – и тогда Чарльз и Роберт выдавили улыбки, а стоявшая между ними Энни нахмурилась.

Когда мокрые клочки бумаги подсохли, Чарльз сжег их в пепельнице. Все сразу они туда не поместились, поэтому Чарльзу пришлось сжигать их в несколько приемов. Он клал обрывки бумаги в пепельницу, сколько влезало, и поджигал спичкой. Вскоре от памфлета осталась горстка пепла и едкий дым. Пришлось открыть окно. Теперь Чарльз сделал все что мог – оставалось только сидеть и ждать, что будет дальше. Он не верил, что Дженни его предала – для такого поступка не было никаких причин. Разве что она надеялась таким образом продвинуться в очереди на квартиру. Хотя на нее это не похоже – любопытства она проявляла не больше, чем любая другая женщина. Чарльз еще раз проверил кипы партитур и писем в нижнем ящике комода; он перебрал их по листочку, пытаясь найти хоть какой-то ответ. Хотя он искал именно то, чего не мог и надеяться обнаружить – доказательства ее непричастности.

Старые письма – от друзей, от коллег, от родственников. Письма обстоятельные и аккуратные – и написанные в страшной спешке; все эти письма потеряли значение и смысл, пролежав забытыми столько лет. Письма лежали слоями, словно геологические напластования. Раскопки прошлого – поиск ответов, поиск смысла. Письма от старых друзей, которые давно потерялись. Письма становятся сдержаннее и холоднее с годами. Открытка от Энни. Хочу тебя. Надо будет все это сжечь. Зачем все это хранить?

Серьезные, сосредоточенные лица. Дженни стояла спиной к солнцу; остальные щурились в ярком свете, даже в тот момент, когда она нажала на спуск. Дункан спросил, встретят ли они на обратном пути того кролика.

Движения его пальцев. Сколько раз он играл эту музыку? Он почти и не слушает, что играет.

Дорога обратно; сначала – к Чарльзу, отвезти его с Дженни домой. Роберт упорно отказывается зайти на чашечку кофе, но в конце концов им удается его уговорить – на минуточку. После отъезда Роберта с семьей Чарльз и Дженни остаются одни; между ними – явственное напряжение. Дженни спрашивает, был ли у него роман с Энни. Говорит, женская интуиция ей подсказывает, что у них что-то было. У Чарльза как будто камень с души упал. Выходит, что причина подозрительного поведения Дженни – страх из-за его отношений с Энни. Сомнения в Дженни, которые Роберт все-таки заронил ему в душу, как будто развеялись. Что за глупости ты говоришь, сказал он, Энни не в моем вкусе. Когда они отправились в постель, он занимался с ней сексом, как будто просил прощения. До конца дня и потом, в воскресенье, они больше не заговаривали об этом.

Старые записки, все эти письма – кто бы мог подумать, что их столько накопится! Старые бумаги – пласт за пластом, как на археологических раскопках; время как бы отступает, погружается в глубину.

Их секс был сродни искуплению вины. Чарльз и сам уже не понимал, как он мог позволить, чтобы дурацкие подозрения Роберта всколыхнули в нем столько тревоги? Перевернуться так, чтобы оказаться сверху – неожиданное воспоминание об Энни. Не думать об этом, не думать; действовать, как машина – без воли и памяти.

Ни одной фальшивой ноты. Только когда он задумывается о том, как играть, его пальцы запинаются на клавишах.

Машина без воли и памяти. Задать программу: завтра после отъезда Дженни проверить нижний ящик комода. Окончательно убедиться. Открыть ящик, проверить все бумаги – ждать всю ночь и весь день. Он ни на секунду не выпускал ее из поля зрения. Мера предосторожности.

Ящик набит битком и выдвигается с трудом – туда уже очень давно не заглядывали. Бумаги на самом верху прижаты так, что мешают открыть ящик. Выгрести их одной рукой, устранить помеху. Вот так, достаточно, теперь можно добраться до любого уголка. Зарыться в ворох рваных бумаг. На самом дне, неизвестно откуда – две копии «Паводка». Чарльз вдруг поймал себя на том, что с головой погрузился в слова, которые сам же и написал когда-то.

Эта река унесет прочь бесконечную тиранию лжи, и поддержку этой тирании и этой лжи, и власть, которая держится только на слабости остальных.

Когда догорел последний клочок, Чарльз вернулся к комоду – и снова проверил бумаги, на случай, если он что-нибудь пропустил. Зачем он хранит этот хлам?! От него только проблемы, и чем дальше, тем больше. Почему бы не сжечь все это? Все эти старые письма с истертыми уголками, мятые и молчаливые. (Аккуратные и элегантные буквы как бы сторонятся друг друга, не желая соединяться. Синие чернила, порывистое начертание. Почерк наводит на мысль о настойчивости, даже о принуждении. В записях явно таится подтекст, требующий очень внимательного прочтения. Эти значки обещают ответ на некий важный вопрос – но их корни уходят все глубже. На первый взгляд они ведут к свету – но подталкивают во тьму, к затемнению мысли, где мысль становится бессильной тенью. Эти буквы сначала как будто тепло обнимают – но теплота быстро сменяется прохладцей и равнодушием. Кажется, вот они, здесь – но уже в следующую секунду синева чернил растворяется в странице, и на поверхность всплывают слова, и промежутки между словами – словно мостки между видимым и невидимым, между известным и неизвестным; мостки становятся плотнее, и смысл проясняется – так затягивается рана, так свертывается кровь, так нарастают мозоли на коже. Слова, словно по тайному сговору, складываются в предложения, а те таят в себе наблюдения, даже знание. Эти предложения только кажутся бессмысленными, они несут в себе бремя чьей-то вины; в них нет ни предупреждения, ни угрозы, лишь подтверждение того, о чем ты уже знаешь или хотя бы догадываешься. Они постепенно формируют орнамент смысла, строгую иерархию, в которой ни одно предложение, ни одно слово, ни одна буква, написанная синими чернилами, не дают прямых ответов, но намекают, подсказывают, направляют туда, где пути смысла сходятся на миг и опять разбегаются; и каждая буква, округлая и безмолвная, – и свидетель преступления, и сама идея преступления, и это все – как непрошеное вторжение.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю