355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эндрю Круми » Музыка на иностранном » Текст книги (страница 12)
Музыка на иностранном
  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 21:00

Текст книги "Музыка на иностранном"


Автор книги: Эндрю Круми



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Он думал о Дженни. О том, как он с ней обошелся. Какую боль причинил.

Джоанна устроилась поудобнее и начала забавляться с его гениталиями – перекатывала мягкий член из стороны в сторону, приподнимала и пожимала у основания, крутила, словно игрушку.

– У меня был один мужчина, он мог кончить два раза подряд. Типа многократный оргазм. У тебя когда-нибудь было такое?

Он ответил, что нет, и она сказала – наверное, ей не надо сейчас говорить о других мужчинах. Он сказал, что ему все равно, чем лишь подтолкнул ее на дальнейшие откровения.

– А еще у меня был один, каждое утро меня заставлял у него отсасывать. Архитектор. Просто тыкал меня головой туда, прижимал и держал.

– А чего ты его не бросила?

Она пожала плечами:

– Тогда он меня устраивал.

Чарльз вспоминал Дженни, ее крохотную квартирку. Вазочка с цветами; фотографии родных на стенах. Письма в ящике комода. Он любил ее незамысловатую простоту – и ее слабость. Но именно из-за этой своей слабости она его и предала; он по-прежнему не понимал, почему и зачем – может быть, Роберт теперь что-то знает. Но одно было ясно: все получилось так жутко неправильно именно из-за того, что ему больше всего в ней нравилось.

Джоанна все еще игралась с его членом. Заставила его встать. Подержала, как древко флага. Отпустила и дала ему упасть. Потом поднялась и начала одеваться.

25

За отпущенные ему три дня Кинг даже не попытался позвонить Энни. На следующей неделе он, как обычно, пришел домой в обеденный перерыв, чтобы поиграть на пианино. Он открыто бросил вызов полиции и продолжал очень собой гордиться по этому поводу. Собственная твердость духа наполняла его воодушевлением – тем более что от Мэйса с тех пор не было ни слуху ни духу. Сев за клавиши, Кинг раскрыл Бетховена, вариации на тему Диабелли. Вскоре музыка полностью захватила его.

Почему Кинг выбрал именно эту пьесу? Вспомним необычную историю ее создания. В 1819 году известный музыкальный издатель Антон Диабелли написал тему маленького вальса и разослал ее примерно пятидесяти лучшим композиторам Вены того времени.[20] Он предложил каждому написать вариации на тему этого вальса, а сборник полученных вариаций собирался опубликовать в виде альманаха музыкальных стилей. Бетховен (который в это время работал над Девятой симфонией и Торжественной мессой) сначала назвал эту тему «халтурой для подмастерья» и от предложения отказался, заявив, что такая «работа» не стоит его внимания. Однако, к своему собственному изумлению, он вскорости обнаружил, что мысленно возвращается к этой теме, таившей в себе неплохой потенциал. Такое случается сплошь и рядом: самые тривиальные идеи бывают, как правило, самыми стойкими и продуктивными. За следующие четыре года Бетховен написал – ни много ни мало – тридцать три вариации на тему маленького вальса Диабелли. Альманах музыкальных стилей можно было бы составить из произведений одного Бетховена: он написал вариацию и в стиле фуги Баха, и в манере Крамера;[21] мелькнули даже пассажи из моцартовского «Дона Жуана».[22] Это была шутка – но одновременно и вызов. Вполне в духе Бетховена.

Усаживаясь за пианино, Кинг все еще чувствовал возбуждение из-за своего собственного вызова Мэйсу. «Паводок» был мелкой проделкой в духе школьных проказ – халтурой для подмастерьев. Но теперь с этим покончено – Кинг решил, что с него хватит. Пусть Роберт спокойно пишет свою книгу, и об этой истории можно смело забыть.

Зазвонил телефон; Кинг не стал отвечать.

Вариации на тему Диабелли – одно из величайших произведений Бетховена для фортепьяно; но и одно из труднейших. Целый час непрерывной игры, причем каждая часть требует очень хорошей техники. Пожалуй, Кинг выбрал самую сложную пьесу. Это был вызов и одновременно – торжество. Кульминация потехи за счет инспектора Мэйса.

Но доиграть Кингу не дали. В дверь позвонили. Кинг выругался и пошел открывать – там оказались двое полицейских; они предъявили ордер на обыск, вошли и принялись методично перетряхивать квартиру. Один занялся гостиной, другой – спальней: открывали ящики, обшаривали полки.

– Я же вам говорю, у нас ордер на обыск этого помещения.

– Да с какой стати?

– По подозрению в незаконном хранении запрещенных веществ.

– Наркотиков, что ли?!

Партитура по-прежнему стояла на пианино, открытая на том месте, где Кинга прервали. Похоже, потеха еще не закончилась. Не в силах прийти в себя от изумления, Кинг стоял и смотрел, как двое полицейских быстро и профессионально обшаривают сверху донизу его квартиру. Один из них занялся коридором, который вел к ванной и спальне. Он поднял угол ковра у двери в ванную и окликнул другого:

– Нашел! – Он поднял над головой полиэтиленовый пакетик с чем-то темным внутри.

– О Господи! Да вы мне сами это подложили! – возмутился Кинг.

Его забрали в участок. В комнате для допросов Мэйс предложил ему сесть.

– Вы глупец, Кинг.

– Вы велели им подложить это ко мне в квартиру – это же ясно, как день!

– Ваше личное мнение здесь никому не интересно. Значит, так: мы предъявляем вам обвинение, вы садитесь в тюрьму на полгода и с треском вылетаете с работы. Или так: вы отказываетесь от всех ваших претензий, тогда обвинение пойдет в мусорную корзину, а вас полностью реабилитируют. У вас еще есть возможность не сломать себе жизнь.

– Что вы хотите сказать?

– Кое-кто считает, что вам нужен урок. И, по– моему, они правы. Вы получите другую работу, попроще и подальше отсюда, может, тогда наберетесь ума-разума. В этом вопросе у вас нет выбора – или прямо сейчас, или через полгода, когда выйдете из тюрьмы.

Когда Кинг вернулся домой, открытые ноты так и стояли там, где он их оставил. Стало быть, рано он праздновал победу. Вот удивительно: самые что ни на есть тривиальные вещи могут вдруг преисполниться скрытого смысла, обернуться другой стороной – и привести к самым гибельным, самым сокрушающим последствиям. Когда-то он написал статью в защиту прав гомосексуалистов; он включил в эту статью бунтарское – но правдивое! – упоминание о сексуальных наклонностях бывшего министра внутренних дел. А потом этот памфлет пылился в архивах пять лет, тихо-мирно лежал, дожидаясь, пока его извлекут на свет божий – и сломают человеку всю жизнь. Из-за одной-единственной фразы. Удивительно: в сущности, безобидное, легкомысленное замечание дало начало таким событиям, которых Кинг уж никак не ждал, – событиям, которые изменили всю его жизнь. Мэйс победил вчистую – его угрозы оказались не пустым звуком. И с какой вопиющей наглостью их привели в исполнение! Неужели тем двум полицейским было так уж необходимо обшаривать напоказ всю квартиру в поисках того, что они принесли с собой?!

Теперь Кинга «реабилитируют»; его попытаются переделать – лишить воли и гордости; унизить так, чтобы в нем не осталось уже ничего, кроме смирения и покорности.

Он перевернул несколько страниц партитуры вариаций на тему Диабелли. Долго смотрел на последние аккорды – финальная кульминация. Аккорды, построенные в соответствии со старой гармонией – и все же в них есть что-то недосказанное, невыясненное; инверсия тонического ряда с нарушением ритма. Кульминация, которая может и рассмешить, и поставить в тупик.

На следующий день он получил приглашение на должность учителя математики в Лидсе. Ему собирались преподать урок, и учеба уже началась. Он решил повидаться с Энни.

– Роберт знал, так будет, – сказал он ей. – Я уверен, он знал. Что происходит?

Она ответила, что ничего не знает. Держалась она холодно и разговаривать с ним не хотела. Дункан вбежал в комнату и кинулся к Чарльзу – показывать свой игрушечный поезд, который папа подарил ему перед отъездом. Энни притянула сына к себе и выразительно посмотрела на Кинга.

– Тебе лучше уйти.

Он сам подал прошение об отставке – ее приняли сразу же, без всяких вопросов. Он впервые столкнулся с такой простотой в стране развитой бюрократии, где любой шаг сопровождается заполнением кучи формуляров и бланков, причем в трех экземплярах. В Лидсе ему предоставили квартиру неподалеку от школы, где ему предстояло работать. При этом как-то неопределенно упомянули, что от Лидского университета отсюда тоже недалеко. Может быть, через несколько лет, когда он «отбудет ссылку», ему дадут место на физическом факультете.

Ему дали месяц на сборы. Джоанна сказала – жаль, что он уезжает; Кинг ответил, что ему не оставили выбора. Вроде бы этот ответ ее встревожил, но она не стала расспрашивать, что случилось. Те четыре недели, что оставались до его отъезда, они продолжали встречаться, лихорадочно продлевали свой роман. Чарльз сказал ей, что постарается приезжать в Кембридж на выходные – он собирался продолжить исследования.

Незадолго до того, как истек отпущенный ему месяц, Чарльз узнал, что Роберт погиб в автокатастрофе. То есть Роберту достался значительно более суровый урок. Он ехал домой на машине; была ночь, шел дождь. Вероятно, машина вошла в поворот на слишком большой скорости; она сорвалась с трассы, проломила ограждение и рухнула в овраг. Роберт скончался на месте.

Чарльз снова поехал к Энни. Теперь она была более дружелюбной – он был ей нужен. Они почти не разговаривали. Просто сидели и молчали. А когда в комнату зашел Дункан и спросил в сотый раз, когда папа приедет домой, она ответила просто:

– Еще не сегодня.

Кинг не забыл обещание, данное Роберту, и предложил Энни помощь, но она отказалась – мягко, но непреклонно. Ей сейчас нужно прийти в себя, все обдумать, и скорее всего они уедут из Кембриджа. Наверное, пока поживут у ее сестры в Йорке, а там видно будет.

Потом она вышла и вернулась с запечатанным конвертом, адресованным Чарльзу. Роберт написал ей из Шотландии и вложил письмо для Кинга, которое просил передать ему, «если вдруг что случится».

– Он знал, что его могут убить, Чарльз. Не знаю, во что ты его втянул – да, если по правде, и знать не хочу. Сейчас – не хочу. Но знай, я тебя прощаю. Я знаю, вы были друзьями, и ты никогда бы не сделал ему ничего плохого. Весь его мир крутился вокруг тебя, Чарльз.

Он взял письмо – и она не сопротивлялась, когда он взял ее руку и легонько пожал. Он хотел столько всего ей сказать.

– Энни, я очень хочу тебе помочь – всем, чем смогу. Ты же знаешь, Дункан для меня – как сын.

Она отстранилась:

– Он сын Роберта. И всегда будет сыном Роберта.

Чарльз пожалел о вырвавшихся у него словах. Но еще будет время загладить неловкость – впереди долгие годы, можно будет добиться прощения.

Вернувшись домой, он распечатал письмо Роберта. Почерк был неразборчив, и поначалу смысл ускользал – словно письмо начиналось откуда-то с середины; неровное начертание букв, синие чернила. Буквы сливаются, письмо пестрит исправлениями; слова зачеркнуты и вместо них вписаны другие; торопливый, настойчивый почерк – прощание и признание, и постепенно формировался орнамент смысла, и мало-помалу все наконец стало ясно. Перечитав письмо дважды, Чарльз хотел было его уничтожить, но тут же решил, что это было бы преступлением.

Это был завершающий аккорд – финальная кульминация. И это была величайшая насмешка, страшная шутка, над которой никак не хотелось смеяться. Первый порыв – написать Дженни, попросить у нее прощения. За то, что он так легко поверил, будто она могла его предать. Но ведь он так ей и не сказал, почему бросил ее так жестоко, и он ни на что не надеялся, он понимал – их отношения уже не восстановишь. Его роман с Джоанной, заносчивой женщиной с великолепным телом, был попыткой очиститься, отмыться добела – попыткой вычеркнуть из памяти или хотя бы как-то искупить свой грех перед Дженни. Нет, он никогда не напишет ей. И не позвонит. Она заслужила хотя бы эту последнюю каплю доброты.

Кинг уселся за пианино. На сей раз он выбрал не Бетховена – Баха. Еще будет время оплакать Роберта и Дженни, а сейчас ему нужно напомнить себе о том, что в этом мире осталось хоть что-то святое. Он заиграл гольдберговские вариации.[23]

Это произведение очень сильно отличается от вариаций Бетховена – и это еще одно величайшее собрание вариаций; тридцать медленных мягких мелодий. В этой работе – симметрия и равновесие. Еще будет время для раскаяний и сожалений – чтобы потом наконец ни о чем не жалеть и ни в чем не раскаиваться.

Вспомним рассказ Спитты о том, как появилось это великое произведение. Аристократ по фамилии Кейзерлинг[24] страдал бессонницей. В бессонные ночи он просил своего личного музыканта, Гольдберга,[25] играть в соседней комнате на клавесине успокаивающие мелодии. Кейзерлинг заказал Баху пьесу для Гольдберга – и получил целый набор вариаций (по времени – даже длинней, чем бетховенский). Строгая, упорядоченная, отвлеченная музыка.

Для Бетховена заданная ему тема стала основой для многочисленных преобразований – так что финальная часть безмерно далека от начальной. А вот у Баха тема всегда присутствует – басовая партия остается неизменной во всех частях, она проходит через все тридцать вариаций, а само произведение в целом завершается возвращением к начальной теме. Круг замыкается, и само путешествие становится волшебным продвижением вперед, смысл которого – оставаться на месте. Музыка для бессонных ночей аристократа. И разве имеет значение, что эту историю Спитта скорее всего просто выдумал? И если даже удастся выяснить, кто в действительности написал мелодию, которая стала основой этих вариаций, разве это изменит наше отношение к музыке Баха?

Строгая, упорядоченная, отвлеченная музыка. Еще будет время как следует поразмыслить над словами Роберта – его последними словами. И может, когда-нибудь Энни позволит Кингу хотя бы как-то компенсировать ей потерю, которая, разумеется, невосполнима.

Он поинтересовался результатами дознания, и официальная версия его вполне устроила: несчастный случай. Ни к чему обрекать Энни на дальнейшие мучения. А потом он переехал в Лидс – преподавать математику в школе. Поначалу он ненавидел эту работу, но по прошествии времени понял, что у него появилось какое-то странное чувство освобождения. Он приезжал в Кембридж почти каждые выходные, но стал терять интерес к своим исследованиям. Кинг менялся; общаясь со школьниками на уроках, он заново открывал ребенка в себе. Жизнь стала намного проще. Никогда прежде он не чувствовал себя таким свободным.

Сейчас он выглядит старше – было бы странно, если бы человек совершенно не изменился за двадцать лет. Впрочем, нельзя сказать, что время было к нему сурово – в нем еще остается что-то от прежнего, молодого Кинга. Он приходит домой из университета. Дункан сидит на полу в гостиной. Немного нескладный молодой человек, он сидит на полу, прислонивший спиной к дивану, и читает рассказы Альфредо Галли.

Чарльз говорит: «Привет», – и получает в ответ неразборчивое мычание. Он проходит в маленькую полупустую комнатку, которую называет своим кабинетом, кладет на стол портфель и возвращается в гостиную. Дункана уже нет; ушел к себе и закрыл дверь. Вот Дункан действительно изменился за эти годы, но и в нем тоже осталось что-то от четырехлетнего мальчугана с игрушечным поездом и вечным вопросом: а когда папа придет? Они считали, что «переделали» Кинга, но это лишь освободило его – раз и навсегда; Дункану же преподали жестокий урок. Он почти всегда мрачен – хотя вполне вероятно, что это влияние матери. Но Чарльз отчетливо видит, как влияет – и всегда влияла – на Дункана эта трагедия, так и оставшаяся необъясненной. И это никак не проходит – даже теперь, когда он переехал в Лидс, оставив мать в Йорке. Поступил в университет. Будет историком, как и Роберт. Но гибель отца до сих пор омрачает всю его жизнь. Энни не хотела, чтобы Дункан во время учебы жил у Чарльза с Джоанной, но такой вариант был самым простым – и самым практичным. А Чарльз пригласил к себе Дункана, потому что действительно хотел ему помочь. Он сделал это для Дункана, а не для Энни. Он сделал это для Роберта.

Апрель – чудесный весенний вечер. Прошел уже почти год с той прекрасной, чудесной поры, с того annus mirablis,[26] когда наконец рухнул старый порядок.

Сколько было маршей протеста: студенты, рабочие, самые обыкновенные люди – все вместе, в одном строю. А сейчас все только и говорят, что о демократии, свободе, переустройстве.

Дункан выходит из своей комнаты, и Кинг спрашивает у него, не собирается ли его мама снова приехать к нему в эти выходные. Нет, отвечает Дункан, в эти выходные – нет, его не будет, он едет в Лондон. В Государственный архив.

– И зачем ты туда собрался? Думаешь, на тебя уже завели досье?

– Я хочу знать, что случилось с папой.

Чарльз продолжает расспрашивать: где он намерен остановиться, хватит ли ему денег на эту поездку – и обязательно ли ему ехать именно в эти выходные? Дункан говорит, что откладывать нельзя – ходят слухи, что архивы снова закроют, очень уж много из-за них волнений. И тут Чарльз говорит: и правильно, и поскорее бы их закрыли – ни к чему ворошить прошлое.

– То есть как это – и правильно?

– Видишь ли, при коммунистах мы все были в чем-то виновны – все без исключения. У каждого в жизни было что-то такое, о чем лучше не вспоминать. Я сам совершал поступки, за которые мне сейчас стыдно, – уверен, что и твой отец тоже.

– Ах, вы уверены, да?! Да с какой вообще стати вы беретесь судить моего отца?!

– Я знал его, Дункан. Он был очень хорошим человеком. Но и у него были свои слабости – как у всех: у меня, у тебя.

Впрочем, какой смысл спорить? Чарльз всегда знал, что когда-нибудь Дункан узнает правду.

В дверном замке повернулся ключ – вернулась Джоанна. Еще из прихожей она окликает:

– Милый, это я! – входит и подставляет Чарльзу щеку для поцелуя. – Дункан, я тебе сто раз говорила – положи эту футболку в корзину для белья, я ее постираю. На нее смотреть страшно. О-о-о, Смайли… – Откуда-то вышел кот и, надменно задрав хвост, двинулся к ней. – Как ты тут, мой хороший? Иди, мамочка тебя погладит. – Она наклоняется и щекочет кота под подбородком. – Я сегодня с ног сбилась в хирургии, Чарли. И цыплят не досталось, так что на ужин будет баранина.

Когда-нибудь Дункан узнает все. Он уходит к себе, весь надутый, и Чарльз провожает его глазами. Джоанна уже на кухне – хлопает дверцей холодильника, раскладывает покупки. Чарльз садится за пианино – ему хочется музыки, но он никак не может решить, что сыграть.

Джоанна окликает его из кухни:

– А знаешь, я по дороге домой засмотрелась на стайку скворцов. Ты когда-нибудь видел, как они кружат – просто красота! Жалко, фотоаппарата не было. Хотя, наверное, все равно ничего бы не вышло. – Стук буфетной дверцы, шуршание полиэтилена, и снова голос Джоанны: – Не понимаю, как они так летают? Поворачивают все вместе – как по команде. Можно подумать, у них какая-то телепатия.

Чарльз до сих пор не решил, что сыграть.

– Да, Джоанна, я тоже об этом думал. Несколько лет размышлял. И пришел к выводу, что они попросту следуют воздушным потокам.

– Эх, Чарли, нет в вас, ученых, романтики. Партитуры Бетховена и Баха лежат на полу рядом с пианино. А он все колеблется, не в силах выбрать. Наверное, все-таки стоит ему сказать, что здесь совершенно без разницы: то или это. Или, может, не стоит?

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

26

В книге не составляет труда проскочить лет на двадцать вперед. Один росчерк пера – и лица становятся старше, а в волосах пробивается седина. В этом пропущенном по воле автора времени могут пропасть лучшие годы жизни.

С тех пор как Элеоноры не стало, прошло уже почти два года. Все началось с маленького уплотнения. Вот удивительно: самые что ни на есть тривиальные, незначительные с виду события могут повлечь за собой по-настоящему трагические последствия. Возможно, если бы я с самого начала не поверил ее утверждениям, что это так, ничего серьезного… впрочем, что толку заново переживать все это?

Почти два года ее нет со мной – вот и все. Но мне кажется, что с той поры, когда она была жива и здорова, прошло уже много лет. А вот день, когда мы с ней познакомились, я помню так, словно это было вчера – что бы ни значило это «словно вчера» для моей памяти. Не знаю, как объяснить, что такое память, воспоминания. Я знаю, как определить, что вон то дерево находится в тридцати ярдах от меня, как узнать, сколько весит камень – фунт или два. Но как можно измерить воспоминание? Что такое «как будто вчера», «словно год назад»? Или двадцать лет?

Мы познакомились в поезде, совсем не похожем на тот, в котором я еду сейчас. Ее заинтересовал мой акцент – она спросила, как вышло, что британский физик стал учителем английского в Италии. И я рассказал ей, почему переехал сюда.

Один мой коллега прислал мне приглашение на конференцию в Милан. Я знал, что это будет тоскливое мероприятие – к тому времени я практически потерял интерес к научной работе. Я наконец осознал, что никогда не смогу оправдать надежд, возложенных на меня ныне покойным отцом. Поехал я исключительно потому, что хотел побывать в Италии. Помню, как я вышел на перрон в Милане – я был измотан дорогой и обливался потом в своем сером костюме. Не успел я покинуть один цирк, как тут же попал в другой. Мой коллега наскоро ознакомил меня с городом. Я пропустил конференцию, срок моей визы истек, и я попросил политического убежища.

Мне нужно было доказать, что меня подвергали гонениям – не важно, за что. На самом-то деле я спасался не от гонений, а от политики вообще. Я ведь приехал сюда из страны, в которой каждое слово, каждый поступок, каждый жест имели свое значение в обширнейшем идеологическом словаре. Я просто хотел жить, не оглядываясь беспрестанно на власти, – только и всего. Сейчас-то мне ясно, что тогдашний режим был не таким уж суровым. У англичан ярко выражена страсть к умеренности во всем – даже в тоталитаризме. Сейчас, когда эти времена уже в прошлом, стала видна их комичная претенциозность.

Придется признаться: я попросил убежища просто потому, что мне понравилось в Италии. Яркое солнце, хорошая кухня, нарядные женщины. Мне было нетрудно изложить свои стремления на языке политических репрессий. Но на самом-то деле я бежал от унылой серости. От консервированного горошка и от дождя.

Мы познакомились в поезде. Я взялся давать ей уроки английского, и уже на втором нашем занятии, когда я приехал к ней в Милан, мы оказались на этом самом турецком ковре. Всего два урока английского – два бутафорских занятия.

Вопрос о любви не поднимался ни тогда, ни позже. Мы хотели друг друга – в каком-то почти что абстрактном смысле. И я сразу понял, что женюсь на этой женщине. В то время я даже не был уверен, что она мне нравится, и все же в том, что мы встретились, была какая-то странная неизбежность.

Да, именно так: я считал все это неизбежностью – мне казалось, что Элеонора была предназначена мне судьбой. В любом случае тогда мной владело чувство, что пришло время выбрать женщину, рядом с которой я проведу оставшиеся мне годы (мне было тогда чуть за тридцать) – и тут Элеонора вошла в купе и села напротив.

Конечно, в жизни нет ничего неизбежного – кроме ее неотвратимого конца. Только случай привел меня в Италию, только случай привел Элеонору в мое купе. Я до сих пор не согласен с тем, что некая невидимая сила устраивает мою жизнь – и что все, что ни делается, «все к лучшему». Теория исторической неизбежности – это почти то же самое: извинения за все, что случилось так, а не иначе, вместо объяснений – почему случилось именно так.

Многие утверждают, что тот безумный режим в Британии, от которого я бежал, сам по себе был неизбежным – принимая за неопровержимые доказательства события тридцатых годов и военного времени. Все было именно так, как было, а поскольку было именно так, а не иначе, то иначе и быть не могло. Сейчас стало модным описывать воображаемые «альтернативные» пути развития, которые могли бы быть, если бы история пошла по-другому, – появилось немало романов, в которых рассказывается, какой была бы жизнь, если бы не было германской оккупации и в 1947-м коммунисты не пришли к власти (хотя даже если бы германское вторжение не состоялось, власть все равно могла бы достаться коммунистам). Эти фантазии довольно занимательны: нелепые сюжеты, в которых все еще существует монархия и аристократия, – просто повод для льстивых описаний приемов на открытом воздухе, игры в шары и прочих светских развлечений, которые благополучно дожили до нашего времени. Кстати, если вдуматься, не такие уж они и нелепые – к тому же я слышал, что дебютантам гораздо легче пропихнуть в печать роман на такую тему.

Только вот где они были со своим словотворчеством последние сорок лет?

Измышления этих писателей об «альтернативной истории» – это лишь следствия «галлианской» философии, которую я разделяю всей душой. Исторические события, которыми судьба забавляет и мучает нас, значат не более чем цифры, выпавшие на игральных костях.

Стало быть, Элеонора вошла в купе и села напротив меня. Она стала моей ученицей, моей любовницей, а потом и моей женой. Если бы я пропустил тот поезд (то есть если бы я успел на предыдущий, которым и собирался ехать), я никогда бы не встретил Элеонору – и кто знает, как бы все обернулось потом, какой была бы моя жизнь сейчас? И уж точно я сейчас не писал бы все это. Даже не знаю, что сказал бы отец по поводу всех поворотов моего жизненного пути – так непохожего на прямой путь успехов и достижений, на который он меня направлял.

Почему я снова заговорил об отце? Да потому, что когда-то я оторвался от писанины и пошел в туалет, а когда застегивал молнию… но я вроде бы уже рассказывал эту историю. Вы, наверное, уже заметили, что у меня есть дурная привычка повторяться. Отца это всегда раздражало – он обрывал меня на полуслове: «Это ты уже говорил!» И я затыкался.

Когда я был маленьким, отец часто со мной гулял – и я заваливал его вопросами. Однажды я спросил, из чего сделан свет, и отец ответил: из волн, как море. Мне тогда было непонятно: раз свет – как море, почему же тогда глаза не становятся мокрыми от света? Немного позже я снова задал отцу этот вопрос, и на сей раз он ответил, что свет состоит из множества частиц. В конце концов он подарил мне книгу по физике, из которой я узнал, что свет – это не волны и не частицы; он состоит из того и другого, и все зависит от того, с какой точки зрения его рассматривать. Я тут же решил, что мне нравится физика. В той же книге я вычитал, что скорость света в космосе всегда одинакова: не важно, как быстро ты мчишься в пространстве, – луч света догнать невозможно. В моей жизни отец был как луч, в свете которого я увидел столько разного и удивительного – и большая часть всего этого так и осталась вне пределов моей досягаемости.

Именно он заставлял меня заниматься музыкой – наверное, мечтал, что я стану великим пианистом; но мне ни разу не удалось хотя бы приблизиться к той планке, которую он для меня установил. Он слушал мои упражнения – и остался доволен только один-единственный раз. Обычно он тихо сидел, слушая музыку, но как только я брал неверную ноту, тут же раздавалось его недовольное ворчание. Много лет спустя я играл для Элеоноры. Я выбрал простенькую пьеску и сосредоточился на музыке так, будто от этого зависела вся моя жизнь – так ногтями цепляешься за поверхность отвесной скалы. Но примерно на середине пьесы я все же сорвался – сбился раз или два.

– Очень мило, – сказала она, когда я закончил. – Жалко только, с ошибками.

Я с самого начала знал, что женюсь на ней. Я восхищался ею – с самой первой встречи в поезде я восхищался ее невозмутимостью, такой изысканной, такой уверенной в себе. Если бы я был женщиной, я хотел бы быть такой женщиной, как она.

А потом я понял, что люблю ее, – и меня самого поразило, какое теплое чувство я стал испытывать к этой ледяной женщине. Сперва я любил ее так, как любят музыкальную пьесу. Позже, когда мы узнали друг друга получше, это стало похоже на отношения близкой родни – верность и уверенность в человеке, который рядом. Сейчас мне ужасно ее не хватает. А все началось с маленького уплотнения.

Но я говорил об отце. Когда он понял, что блестящим пианистом мне не быть, он возложил все надежды на мои способности к математике и точным наукам. Когда я подал документы на физический факультет университета, само собой подразумевалось, что у меня все пойдет хорошо и вскоре я стану доктором наук. Поступление было единственной планкой, которую я преодолел; я занялся научной работой, своим первым самостоятельным исследованием, и понял, что еще немного – и меня затянет на путь, идти по которому я не хочу. Научная работа давалась мне не без труда – почти вся она сводилась к тому, чтобы изучать публикации по теме, завязывать знакомства в академической среде и быть в курсе последних достижений и разработок. Я уже знал, что свет – это одновременно и волна, и частица, и знать что-то больше мне уже не хотелось. Фантазии и идеи, накопившиеся во мне за все эти годы, переполняли мое воображение и лились через край. Я не хотел ничего изучать – ничего больше. Я пытался намекнуть отцу, что подумываю сменить профессию, но мне так и не хватило духу заговорить с ним об этом прямо. Я знал, что если не оправдаю всех возложенных на меня надежд, то подведу отца. И в итоге я все же его подвел.

Когда он умер, мне было двадцать пять лет – и я только-только начал его узнавать и понимать. Впрочем, может, оно и к лучшему, что он не увидел, как все обернулось. Я не только о себе – я говорю о жизни в целом. Он был ярым социалистом – и все, что сейчас творится в мире, только разочаровало бы его. Мы так легко забываем, что строй, который мы все сейчас так презираем, создали идеалисты, романтики – люди, которые искренне верили в свободу от эксплуатации и в право каждого на хорошую жизнь. Могу ли я, не кривя душой, презирать общественный строй, за который стоял мой отец?

Он объявил себя коммунистом еще в тридцатые, ему тогда не было и двадцати. Тогда еще никто не знал, что творит Сталин на самом деле. Теперь-то легко считать всех наивными глупцами, оболваненными пропагандой. И как можно так ошибаться сейчас – когда по кабельному телевидению все время показывают мир таким, каков он на самом деле?

После смерти отца я еще пять лет занимался наукой, не в силах решиться бросить все это – я попросту не мог придумать, что делать. Мое бегство в Италию было бегством от памяти об отце и от многого другого – теперь я могу в этом признаться. Даже сейчас, когда он мертв, его образ неотступно преследует меня. Бегство было единственным способом освободиться от уготованной мне судьбы – жизни, затраченной на тщетную борьбу и постоянные разочарования.

Мой миланский коллега сказал, что попробует найти мне место лектора, но я уже был сыт по горло наукой. Я снял квартиру в Кремоне (дешевле, чем в Милане, и место более тихое) и начал давать частные уроки английского. Восхитительное чувство свободы – учить тому, что для меня самого было так же просто и привычно, как дышать воздухом. Я устал от борьбы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю