355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т. 22. Истина » Текст книги (страница 27)
Собрание сочинений. Т. 22. Истина
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:36

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 22. Истина"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)

Марк взволнованно выслушал Сальвана, сердце его снова забилось надеждой.

– Ах, если бы ваше предсказание сбылось! Но Женевьева еще так далека от выздоровления.

– Предоставьте ее заботам маленькой чародейки, каждый ее поцелуй несет исцеление… Женевьева истерзана душевной борьбой, но в этой внутренней борьбе жизнь каждый день отвоевывает кое-что у смерти. Как только здравый смысл одолеет чудовищные мистические бредни, Женевьева вернется к вам вместе с детьми… Не падайте духом, мой друг! Когда ваши усилия увенчаются успехом, Симон возвратится к своим родным и настанет торжество истины и справедливости, восстановится и ваше разрушенное счастье, – иначе судьба была бы к вам уж слишком жестокой.

Они обменялись дружеским рукопожатием, и Марк, немного приободрившись, вернулся в Майбуа, там он сразу очутился в самой гуще борьбы. В Майбуа разгорелись страсти клерикалов, изо всех сил старавшихся спасти школу конгрегации и утвердить ее авторитет. Бегство брата Горжиа произвело впечатление разорвавшейся бомбы, и атмосфера накалилась, как во времена первого процесса Симона. Не было семьи, где не спорили бы с пеной у рта о том, виновен или нет брат Горжиа, личность эта становилась уже почти легендарной.

Сбежав из Майбуа, брат Горжиа имел наглость обратиться в редакцию «Пти Бомонтэ» с письмом, в котором сообщал, что, предательски покинутый своими начальниками, он вынужден был искать убежища, дабы не попасть в руки врагов; а находясь в безопасности, он всегда сумеет защитить и оправдать себя. Особо важное значение это письмо приобретало в связи с тем, что брат Горжиа совершенно по-новому объяснял, каким образом злополучная пропись оказалась в комнате Зефирена. Он всегда считал нелепой запутанную версию о фальшивке, придуманную его начальниками с целью не допустить даже мысли, будто пропись принадлежала школе Братьев. По его мнению, было просто глупо это отрицать, и столь же наивны были их старания скрыть, чьей рукой сделана подпись. Все эксперты на свете могут сколько угодно доказывать, что пропись была подписана Симоном, но он перед лицом всех честных людей признает, что подпись сделана собственной его, Горжиа, рукой. Его заставили подтвердить эту нелепую выдумку, угрожая, что в противном случае его бросят на произвол судьбы; ему волей-неволей пришлось подчиниться и умолчать о том, что ему известно. Но сейчас он может открыть все, так как считает версию, выдвинутую его начальниками, бессмысленной и смешной, особенно после того, как у отца Филибена был найден оторванный уголок с печатью школы. Поистине теперь было до крайности нелепо утверждать, – как это упорно делала конгрегация, – что Симон похитил печать католической школы или даже заказал точно такую же с целью погубить Братьев и их школу. С Горжиа попросту разделались, опасаясь, что он впутает их в грязную историю, и тогда он решил с ними рассчитаться, открыв частицу правды. И вот он преподносил ошеломленным читателям «Пти Бомонтэ» новую версию: пропись принадлежала школе Братьев и была подписана им самим; Зефирен, несмотря на запрет, унес ее из школы домой, как это сделал и Виктор Мильом, а Симон, совершая гнусное злодеяние, схватил ее со стола.

Две недели спустя в газете появилось новое письмо брата Горжиа. Ходили слухи, что он удрал в Италию. Впрочем, он не сообщал места своего пребывания, однако был готов явиться на суд в Розан, если ему обеспечат личную свободу. По-прежнему он обвинял во всем Симона: у него имеется неопровержимое доказательство виновности гнусного жида, которое он представит лишь на суде. Вместе с тем Горжиа в самых резких, даже оскорбительных выражениях отзывался о своих начальниках, в особенности об отце Крабо, говоря о них с горечью и гневом былого сообщника, ныне отвергнутого, принесенного в жертву. Какая нелепость – эта выдумка о подделанной печати! Зачем прибегать к такой жалкой лжи, когда проще было сказать всю правду! Все они подлые глупцы, и подлость их беспредельна, ибо они гнусно отреклись от него, верного слуги божьего, сперва предав подвижника отца Филибена и несчастного брата Фюльжанса. О последнем брат Горжиа отзывался со снисходительным презрением: жалкий человек, тщеславный и вообще какой-то тронутый; сначала ему потакали, а когда он окончательно запутался, живо от него отделались, сослав куда-то в глушь, под предлогом болезни. Что до отца Филибена, то Горжиа восхищался им, говорил как о своем друге, о борце за религию; отец Филибен был послушным орудием в руках начальников, его использовали для всяких гнусных целей, а когда понадобилось заткнуть ему рот, сослали на верную смерть в дальний монастырь в Апеннинах. Горжиа изображал его мучеником за веру, каким рисовали его на благочестивых картинках рьяные антисимонисты, – в нимбе и с пальмовой ветвью в руке. Восхваляя его с неистовым пылом, силой и наглостью, Горжиа возвеличивал сам себя. Он обнаруживал такое изумительное сочетание искренности и лжи, кипучей энергии и коварства, что, будь на то воля судьбы, этот низкий мошенник мог бы стать великим человеком. Он кичился своими добродетелями, выставляя себя как примерного монаха, – именно так и отзывались о нем начальники, пока еще нуждались в нем, – стойкого в вере, нетерпимого, воинствующего, утверждающего господство церкви на небе и на земле, и считал себя солдатом церкви, которому все позволено ради ее защиты. Существует бог, существуют начальники и он сам; за свои поступки он отвечает лишь перед начальниками и богом, всем остальным остается лишь признать его превосходство. Да и начальники зачастую не идут в счет, если он находит их недостойными. И тогда остается он один перед богом – только он и бог. Он исповедовался богу, получил у него отпущение грехов и считает, что он, Горжиа, единственный, самый чистый, что он не обязан давать отчет в своих поступках людям и неподвластен их законам. Но ведь, по существу говоря, католицизм требует, чтобы священники подчинялись лишь божественной власти! Только какой-нибудь трусливый и суетный отец Крабо может опасаться нелепого человеческого правосудия, считаться с дурацким мнением толпы!

Впрочем, в этом письме брат Горжиа, со свойственным ему невозмутимым бесстыдством, признавал, что и ему случалось грешить. Он колотил себя в грудь, вопил, называя себя волком и свиньей, пресмыкался во прахе у ног своего бога. Расплатившись с богом, он снова в покое и святости служил церкви, пока земная грязь не засасывала его, и снова ему приходилось испрашивать у бога отпущения грехов. Но, как истинный католик, он имел мужество сознаваться в своих проступках, искупать их покаянием, меж тем как князья церкви, главы монашеских орденов – подлые лжецы и трусы, из страха перед последствиями и мирским судом, утаивали свои грехи, лицемерно обвиняя в них других людей. Сначала в его страстных обвинениях слышался только гнев на тех, кто так грубо с ним расправился; он был лишь послушным орудием в их руках, и, уподобляя свою судьбу судьбе отца Филибена и брата Фюльжанса, Горжиа изображал этих монахов и себя жертвами неслыханной, чудовищной жестокости неблагодарных начальников. Но постепенно в его жалобах и упреках начинали звучать скрытые угрозы. Если он как добрый христианин всегда расплачивался за свои ошибки, то и другие также должны были искупить свои грехи и публично покаяться. Почему же они убегают от расплаты? Но настанет день, терпение господа истощится, и он воздвигнет мстителя, судью, который обличит их прегрешения и потребует кары! Очевидно, он намекал на отца Крабо и на захват громадного состояния графини де Кедвиль, ее великолепного поместья Вальмари, где позднее был основан иезуитский коллеж. Теперь всплывали некоторые обстоятельства этой таинственной истории, о которой в свое время ходили разные слухи: вспоминали графиню, издавна известную своим распутством, в шестьдесят с лишним лет еще пышную, красивую блондинку, на склоне дней целиком предавшуюся благочестию; отца Филибена, в молодости поступившего к ней в дом в качестве наставника ее девятилетнего внука Гастона, последнего отпрыска фамилии Кедвиль, родители которого трагически погибли в пожаре; отца Крабо, постригшегося в монахи вскоре после кончины любимой женщины, ставшего духовным отцом, другом, а некоторые даже утверждали – любовником красивой графини; ужасную смерть Гастона, утонувшего во время прогулки на глазах у воспитателя; после его кончины графиня завещала поместье и все свое состояние отцу Крабо, через посредство подозрительного подставного лица, какого-то преданного клерикалам бомонского банкира, назначенного единственным наследником, с обязательством создать в замке школу-интернат конгрегации. Вспомнили также товарища маленького Гастона, Жоржа Плюме, сына браконьера, исполнявшего у графини обязанности лесного сторожа; мальчику покровительствовали вальмарийские иезуиты, впоследствии он-то и стал братом Горжиа. Суровые обвинения и угрозы брата Горжиа воскрешали в памяти все эти события, вновь всплывали забытые предположения о предумышленном убийстве, связавшем ничтожного мальчишку, сына лесного сторожа, со всемогущими иезуитами, хозяевами страны. Не этим ли объяснялось их длительное покровительство; не потому ли они так нагло заступались за него, что хотели укрыть соучастника своих преступлений? Конечно, прежде всего они стремились спасти церковь, но и в дальнейшем они сделали все, чтобы выгородить этого опасного мракобеса; и если теперь они предали его, то лишь потому, что было уже невозможно его защищать. Впрочем, весьма вероятно, что брат Горжиа хотел лишь запугать их, чтобы извлечь для себя как можно больше выгоды. И он, безусловно, достиг цели, их приводили в смятение печатавшиеся в газете письма этого опасного крикуна, который, каясь в своих грехах, мог открыть и чужие преступления. И хотя они внешне от него отступились, но втайне продолжали покровительствовать; несомненно, они посылали ему деньги и ласково увещевали его, ибо он внезапно умолкал и неделями не напоминал о себе.

Но какой переполох произвели среди клерикалов признания и угрозы брата Горжиа! Они кричали об осквернении храма, о тайнах святилища, преданных на поругание неверующим и ненавистникам. Однако многие были на его стороне, восхищались непримиримостью этого стойкого в вере католика, который вру-стал себя одному богу, не желая признавать никаких законов человеческих. И потом, почему бы не принять предложенную им версию: пропись подписана действительно им самим, унесена домой Зефиреном и в дьявольских целях использована Симоном? Это толкование было довольно правдоподобно, оно даже оправдывало отца Филибена, который, потеряв голову, ослепленный любовью к матери своей – святой церкви, оторвал уголок прописи с печатью. Но большинство – приверженцы отца Крабо, священники и монахи – упорно отстаивали первую версию, исправленную и дополненную: подделав подпись, Симон поставил на прописи фальшивую печать. Эта версия казалась нелепостью, но читатели «Пти Бомонтэ» были просто восхищены, целиком захвачены новой выдумкой о поддельной печати, которая придавала еще менее правдоподобный характер всей авантюре. Каждое утро газета упорно твердила, что имеются неопровержимые доказательства подделки печати и что розанский суд, несомненно, вновь вынесет Симону обвинительный приговор. Установка была дана, и все благомыслящие люди делали вид, что верят в грядущее торжество школы конгрегации и полное посрамление нечестивых врагов брата Горжиа. А школа эта очень нуждалась в успехе, ибо доверие к ней было подорвано кое-какими намеками и разоблачениями, и она потеряла еще двух учеников. Только окончательно уничтожив Симона, вторично сослав его на каторгу и снова разгромив светскую школу, клерикалы могли вернуть своей школе прежний блеск. Как было условлено, преемник отца Фюльжанса держался до поры до времени в тени, а глава капуцинов, отец Теодоз, по-прежнему торжествовал, несмотря на тяжелые потери, и, ловко используя свое влияние, побуждал духовных дочерей жертвовать святому Антонию Падуанскому ежемесячно по сорок су, дабы испросить у него поддержку школе конгрегации в Майбуа.

Серьезным инцидентом было гневное выступление аббата Кандьё с кафедры церкви св. Мартена. Его всегда считали тайным симонистом, уверяли, что за ним стоит монсеньер, епископ Бержеро, меж тем как за спиной капуцинов и Братьев Общины христианской веры действовал отец Крабо. То была извечная борьба между приходскими священниками и монахами, те и другие в любую минуту готовы были схватиться чуть не врукопашную, ибо священник не желал стать жертвой происков монаха, отвлекавшего от приходской церкви верующих и доходы; на этот раз, как и всегда, правда была на стороне священника, так как он давал более верное и человечное толкование учению Христа. Однако под могучим напором суеверий монсеньер Бержеро сложил оружие; он вынужден был отступить, опасаясь потерять свою епархию; аббату Кандьё тоже пришлось покориться и принести покаяние; с тяжелым сердцем присутствовал он на идолопоклоннической церемонии в часовне Капуцинов. С тех пор аббат Кандьё ограничивался добросовестным выполнением своих обязанностей, крестил, исповедовал, венчал, отпевал прихожан, точно аккуратный чиновник, затаивший под профессиональной приветливостью душевную горечь и тяжелое разочарование. Но, возмущенный мошеннической уловкой отца Филибена, исчезновением опороченного брата Фюльжанса, разоблачениями и бегством брата Горжиа, аббат Кандьё окончательно убедился в невиновности Симона. Возможно, в силу строгой дисциплины он и по высказал бы своего негодования, если бы свирепый аббат Коньяс, кюре из Жонвиля, не обрушился на него в одной проповеди, весьма прозрачно намекая на некоего священника из соседнего прихода, вероотступника, продавшегося евреям, изменившего богу и отечеству. Тогда, больше не в силах сдерживать свою скорбь, этот ревностный христианин ополчился против торгующих в храме, вновь предающих и распинающих Христа, бога истины и справедливости. В следующее же воскресенье он стал громить с кафедры нечестивцев, которые губят святую церковь, беззастенчиво объединившись с виновниками гнусных злодеяний. Его проповедь вызвала настоящий скандал, безумное смятение среди клерикалов, и без того с тревогой ожидавших исхода дела. Но хуже всего было то, что, как уверяли, аббату Кандьё снова оказывал поддержку монсеньер Бержеро, который на этот раз твердо решил отстоять чистоту религии от посягательств злобных фанатиков.

В самый разгар страстей начались заседания розанского суда по пересмотру дела Симона. Его наконец перевезли во Францию, хотя он до сих пор еще не оправился от изнурительной лихорадки, которой страдал около года. Он был так плох, что в пути не раз опасались за его жизнь. Во избежание беспорядков, насилий, оскорблений, каким он мог подвергнуться, его прибытие во Францию окружили глубокой тайной, а в Розан привезли ночью, окольными путями. Его поместили в тюрьме, напротив здания суда; чтобы попасть в суд, ему нужно было только перейти через улицу; он находился под неусыпным надзором, как личность опасная и значительная, с которой связана судьба всего народа.

Первая получила с ним свидание, после стольких лет жестокой разлуки, его жена Рашель; дети, Жозеф и Сарра, оставались в Майбуа у Леманов. Невозможно описать чувства, какие испытали супруги, бросившись друг другу в объятия! Симон исхудал, ослабел, был совершенно седой, и Рашель вышла из тюрьмы вся в слезах. Он производил несколько странное впечатление, ему не было известно о разыгравшихся событиях, так как о пересмотре дела его уведомили лишь краткой официальной повесткой кассационного суда. Это решение не слишком его удивило, он всегда был уверен, что рано или поздно пересмотр состоится; несмотря на ужасные муки, он не падал духом, и только сознание его невиновности дало ему силу одолеть смерть. Он хотел жить, и он жил, чтобы свидеться с детьми и смыть с себя позор. Но в каком мучительном напряжении он проводил дни, снова и снова пытаясь разгадать страшную тайну своего осуждения и не находя к ней ключа! Наконец брат его Давид и адвокат Дельбо, поспешившие к нему в тюрьму, открыли ему глаза, рассказав о чудовищном заговоре против него, об ожесточенной войне, какая разгорелась после его осуждения и продолжалась много лет между двумя враждебными лагерями – представителями власти, отстаивающими прогнившее прошлое, и представителями свободной мысли, стремящимися к светлому будущему. Тут он понял все и как бы позабыл о себе, его страдания уже не имели значения, важно было лишь то, что они вызвали небывалый подъем в борьбе за справедливость на благо человечеству. Он вообще неохотно говорил о пережитом; не так ужасно было общество товарищей по каторге, воров и убийц, как преследования со стороны надзирателей – свирепых и разнузданных садистов, которые безнаказанно калечили, а порой и убивали заключенных. Если бы не сила сопротивления, свойственная его нации, да присущие ему здравый смысл и рассудительность, он уже давно получил бы пулю в лоб. Он беседовал с братом и с Дельбо очень спокойно и в простоте душевной удивлялся, что его дело могло вызвать такие необычайные последствия.

Марк записался как свидетель и, взяв отпуск, приехал в Розан за несколько дней до начала процесса. Давид и Дельбо были уже там и деятельно готовились к решительной битве. Давид, обычно такой спокойный и твердый, явно нервничал. Дельбо также словно утратил всегдашнее мужество и бодрость, и вид у него был весьма озабоченный. В самом деле, этот процесс имел для него огромное значение, Дельбо ставил на карту и свою карьеру адвоката, и все возраставшую популярность, – он был выдвинут кандидатом от социалистической партии на предстоящие выборы. Выиграв процесс, он наверняка победил бы Лемаруа в Бомоне. Однако в Розане можно было наблюдать все новые и новые зловещие симптомы, и Марк тоже встревожился, потеряв уверенность в успехе. Повсюду, даже в Майбуа, всякому здравомыслящему человеку оправдание Симона казалось несомненным. Приверженцы отца Крабо не скрывали в откровенной беседе, что дела их из рук вон плохи. Из Парижа приходили самые благоприятные известия: в министерстве были совершенно уверены, что суд вынесет справедливое решение, и всецело доверяли превосходным отзывам, полученным от агентов о членах суда и составе присяжных. Но в Розане чувствовалось совсем иное, дух лжи и предательства носился в воздухе, исподволь овладевая умами. Розан, бывший областной центр, утратил свое значение, но сохранил верность монархии и религии, фанатизм минувших веков. Таким образом, здесь создались чрезвычайно благоприятные условия для победы конгрегации в борьбе за право преподавания, которое одно обеспечивало церкви власть над грядущими поколениями. Оправдание Симона означало бы победу независимой мысли, светской школы, освобождающей ребенка от заблуждений, воспитывающей его в принципах истины и справедливости как гражданина будущего Города солидарности и мира. Осуждение Симона означало бы спасение школы конгрегации, вновь обретающей полноту власти над юношеством; пришлось бы еще век или два терпеть иго мрачного невежества и суеверий, малодушно сгибаться под гнетом стародавних католических и монархических установлений. Марк еще никогда не сознавал с такой ясностью, насколько важно для Рима выиграть эту битву; за всеми перипетиями бесконечного чудовищного судебного дела он угадывал руку папского Рима, упорно питающего мечту о мировом господстве, тайно приводящего в действие все пружины интриги.

Дельбо и Давид советовали Марку соблюдать крайнюю осторожность. Они сами находились все время под охраной полиции, опасавшейся предательской ловушки со стороны клерикалов; да и Марк, выйдя из дому на второй день после приезда в Розан, повсюду натыкался на какие-то таинственные тени. Ведь он был преемником Симона, преподавателем светской школы, врагом церкви, которого она должна была уничтожить, если хотела добиться победы. И, чувствуя окружающую его глухую ненависть, преследуемый постоянной угрозой коварного удара из-за угла, Марк убедился, что его противники – те же слепые фанатики, как их предки, которые на протяжении веков тщетно пытались огнем и мечом остановить человечество в его поступательном движении.

Тогда он понял, почему Розан жил в постоянном страхе, почему у города такой угрюмый облик, – даже ставни на окнах домов были закрыты, как во время эпидемии. Розан, и без того мало оживленный в летний сезон, казалось, совсем опустел. Редкие прохожие, оглядываясь по сторонам, ускоряли шаг, торговцы не выходили из лавок и боязливо, словно опасаясь кровопролития, смотрели из окна, что происходит на улице. Особенно взволновали трепещущих обывателей выборы присяжных, их имена произносили, горестно покачивая головой, считалось истинным несчастьем быть в родстве с одним из них. В Розане многие выполняли религиозные обряды – мелкие рантье, промышленники, коммерсанты; в этом клерикальном городе жестоко клеймили людей, не посещавших церковь, и это дорого им обходилось. А чего стоил бешеный нажим матерей и супруг, преданных духовных чад бесчисленных кюре, аббатов и монахов, – ведь в Розане было шесть приходов и тридцать монастырей с их вечным колокольным перезвоном. В Бомоне церкви еще приходилось считаться со старинной буржуазией, сохранившей традиции вольтерьянства, и со свободомыслящим населением предместий. Но чего ради стала бы она стесняться в Розане – в старинном сонном городке, где были живы лишь религиозные обычаи! В Розане жены рабочих посещали церковь, жены буржуа состояли в различных религиозных благотворительных обществах; понятно, все они поднялись на святое дело, каждой хотелось содействовать разгрому сатаны. Еще за неделю до начала судебных заседаний в городе разгорелась яростная борьба, не было семьи, где не происходили бы горячие стычки; несчастные присяжные запирались у себя, не смея выйти из дому, стоило им показаться на улицу, как подходили какие-то незнакомцы и, бросая свирепые взгляды, бормотали сквозь зубы угрозы: с ними жестоко расправятся, если они нарушат долг верных сынов церкви и не осудят жида.

Марк еще больше забеспокоился, наведя справки о новом председателе суда присяжных советнике Гибаро и о государственном прокуроре Пакаре, которому было поручено обвинение. Гибаро был воспитанником вальмарийского коллежа иезуитов, которым он был обязан своим быстрым повышением; он и женился на предложенной ими невесте, очень богатой и набожной горбунье. Прокурор, бывший республиканец, запятнал себя в карточной игре, стал отъявленным антисемитом, сторонником церкви и надеялся получить с ее помощью назначение в Париж. Ему-то Марк особенно не доверял, ибо антисимонисты делали вид, что не знают, какую позицию он займет на суде, и опасаются, как бы он не вспомнил о своем революционном прошлом. Они превозносили гражданскую доблесть и благородство Гибаро, но, говоря о Пакаре, прибегали к недомолвкам и намекам, точно не доверяли его антисемитизму; они, несомненно, хотели, чтобы он разыграл героическую роль честного человека, который, внезапно узрев истину, потребует головы Симона. Они бегали по всему городу и горько сетовали, что Пакар не на их стороне; именно эти жалобы и возбуждали у Марка сомнения, так как он из достоверных источников знал о продажности Пакара, готового любой ценой добиться высокого поста и почестей. Вообще создавалось впечатление, что жаркий, беспощадный бой, разгоревшийся в Розане во время второго процесса, происходил где-то под землею. Здесь не было, как в Бомоне во времена первого процесса, салона обольстительной г-жи Лемаруа, где встречались и любезный депутат Марсильи, и сдержанный префект Энбиз, и честолюбивый генерал Жарус, преподаватели, должностные лица, судейские, где дело обсуждалось в легкой светской беседе, среди улыбающихся дам. И, уж конечно, здесь не было речи о таком либеральном прелате, как монсеньер Бержеро, который противодействовал конгрегации, скорбя и ужасаясь при мысли, что поток низменных суеверий, нахлынувший на церковь, смоет и унесет ее с собой. На этот раз яростная беспощадная борьба происходила в непроницаемом мраке, скрывавшем тяжкие социальные преступления; она велась коварно, под сурдинку, едва нарушая мертвенный покой Розана, – лишь дуновение ужаса порой проносилось по улицам, словно дыхание чумы в зараженном городе. Тревога Марка все возрастала именно потому, что он не наблюдал открытых столкновений между сторонниками Симона и его противниками, но понимал, что антисимонисты втайне готовят свирепую расправу, а их избранники Гибаро и Пакар, безусловно, являются их надежным орудием.

Марк снял просторную комнату на тихой улице, и каждый вечер у него собирались Давид, Дельбо и все их ревностные сторонники, принадлежавшие к различным слоям общества. То был небольшой, но крепко спаянный отряд, эти мужественные люди сообщали друг другу новости, делились своими соображениями. Никто не поддавался унынию, они расходились, исполненные бодрости и энергии, готовые к новым битвам. Марк и его товарищи знали, что на соседней улице, у родственника бывшего председателя суда Граньона происходили тайные сборища врагов. Попав в списки свидетелей защиты, Граньон приехал в Розан, где собирал у себя воинствующих антисимонистов, и в сумерках черные сутаны и рясы осторожно прокрадывались к его дому. Говорили, что отец Крабо провел там две ночи, а затем вернулся в Вальмари и, напустив на себя смирение, ревностно предавался покаянию. Какие-то темные личности рыскали в этом пустынном квартале, и показываться там было небезопасно. Поэтому, когда Давид и Дельбо по вечерам выходили на улицу, друзья провожали их гурьбой. Один раз в них даже стреляли, но полиция, несмотря на тщательные розыски, так и не обнаружила виновников покушения. Но самым могучим средством церковников была ядовитая клевета, исподтишка, коварно уничтожающая человека. На сей раз жертвой оказался Дельбо, которого следовало сразить в день открытия судебного процесса. В это утро в «Пти Бомонтэ» появилась клеветническая статья, направленная против отца Дельбо: в чудовищно извращенном виде излагалась история полувековой давности. Отец адвоката, мелкий ювелир, живший неподалеку от бомонской епархии, был обвинен в похищении церковных сосудов, отданных ему в починку. В действительности же сосуды были украдены у него какой-то женщиной; он не хотел называть ее имя, уплатил стоимость пропавших вещей, и дело на этом кончилось. Гнусные статьи показывали, на что способен в своей ненависти этот сброд. Прискорбное происшествие, случившееся с отцом, давно забытое и похороненное, бросили в лицо сыну, сдобрив лживыми, грязными подробностями, мерзкими выдумками, оскорбительными и непристойными выражениями. Несомненно, этот осквернитель могилы, этот ядовитый клеветник получил опубликованный в газете материал из рук самого отца Крабо, которому передал его, очевидно, какой-нибудь церковный архивариус. Этим неожиданным ударом рассчитывали сломить Дельбо, морально убить, опорочить как адвоката, погубить его авторитет и сорвать его выступление в защиту Симона.

Процесс начался в понедельник, знойным июльским днем. Защита вызвала в суд многочисленных свидетелей, помимо Граньона, которому предполагалось устроить очную ставку с Жакеном, старшиной прежнего состава присяжных. В списке свидетелей числились Миньо, мадемуазель Рузер, судебный следователь Дэ, Морезен, Сальван, Себастьен и Виктор Мильомы, Полидор Суке, молодые Бонгары, Долуары и Савены. Вызывались в суд также отец Крабо, отец Филибен, брат Фюльжанс, брат Горжиа, хотя и было известно, что трое последних не явятся. Государственный прокурор Пакар, со своей стороны, ограничился вызовом свидетелей обвинения, опрошенных на первом процессе. Накануне открытия судебного заседания Розан оживился, на улицах появлялись прибывавшие с каждым поездом свидетели, журналисты, любопытные. У здания суда возбужденная толпа дежурила с шести часов утра, надеясь хоть одним глазком посмотреть на Симона. Но охранявшие суд войска очистили улицу от народа, и Симон прошел между двумя плотными шеренгами солдат, так что никому не удалось разглядеть его. Было восемь часов. Заседание решено было начать с раннего утра, до наступления дневного зноя и духоты.

В Бомоне суд заседал в новом зале с высокими окнами, залитом светом и сверкающем позолотой. Розанский суд присяжных, помещавшийся в старом феодальном замке, занимал небольшой длинный и низкий зал; стены были обшиты дубовыми панелями, сквозь узкие и глубокие оконные проемы еле проникал дневной свет. Ни дать ни взять – древнее судилище инквизиции. Несколько дам, допущенных на заседание, явились в темных туалетах. Почти все скамьи были заняты свидетелями, и без того узкое пространство, отведенное для публики, пришлось частично заставить стульями. С семи часов утра люди сидели в тесноте, в мрачном зале; взбудораженные, с горящими глазами, они переговаривались вполголоса, не выдавая ни одним движением своей тревоги. Казалось, все глубоко затаили обуревавшие их страсти; готовилась какая-то тайная расправа, вдали от дневного света и, по возможности, без шума.

Как только Марк сел на скамью рядом с Давидом, вошедшим с другими свидетелями, им овладело гнетущее чувство тревоги, ему не хватало воздуха, казалось, стены готовы были обрушиться и задавить их. Он видел, что все взоры обратились к ним, особое любопытство толпы возбуждал Давид. Вошел Дельбо, бледный, но с решительным видом, его провожали злыми, сверлящими взглядами, стараясь распознать, как подействовала на него гнусная газетная статья. Но, словно закованный в броню презрения и мужества, адвокат не сразу сел на свое место, а долго стоял, выпрямившись, сознавая свою силу и спокойно улыбаясь. Марк пристально разглядывал присяжных: каковы же люди, которым поручено великое дело восстановления истины? Он увидел незначительные физиономии мелких торговцев, мелких буржуа: аптекаря, ветеринара, двух отставных капитанов. И все эти лица выражали унылое беспокойство, желание во что бы то ни стало скрыть свою растерянность. Можно было догадаться, сколько они испытали неприятностей с тех пор, как их имена попали в список присяжных. У одних были бескровные бритые лица, как у служек, раздающих святую воду, или церковных сторожей, лицемерно скромный вид святош, другие, тучные, багровые, по-видимому, уже пропустили для храбрости удвоенную порцию. Чувствовалось, что за ними стоит весь старый город, клерикальный, военный, с его монастырями и казармами, и жутко становилось при мысли, что великое дело защиты справедливости поручено людям, чье сознание и совесть подавлены, изуродованы средой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю