Текст книги "Собрание сочинений. Т. 22. Истина"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)
И все же вопрос о Луизе имел второстепенное значение. Марк был вынужден ждать, хотя был уверен, что детские впечатления всегда самые яркие и запоминаются на всю жизнь. Ему пришлось отдать девочку в соседнюю школу к мадемуазель Рузер, которая теперь уже начиняла ее священной историей. Мадемуазель Рузер ввела молитву перед уроками и по окончании класса, водила учениц по воскресеньям в церковь к мессе, на всякие церемонии и процессии. Она только молча, с усмешкой поклонилась, когда Марк взял с нее слово, что она не будет принуждать его дочь выполнять религиозные обряды. Но девочка была еще так мала, что невозможно было ее уберечь от этого, да и он не всегда мог проверить, читает ли Луиза молитвы вместе с другими или нет. Ему не так претило религиозное рвение, которым якобы пылала мадемуазель Рузер, как ее явное лицемерие и руководивший всеми ее поступками жадный расчет. Отсутствие подлинной веры, игра в сентиментальную набожность были столь очевидны, что это коробило даже Женевьеву, до сих пор еще не кривившую душой. Поэтому опасения Миньо не подтвердились. Женевьева не шла навстречу мадемуазель Рузер, которая внезапно загорелась симпатией к соседке и старалась всеми способами втереться в семью Фроманов, где назревала драма. Какое злорадство она будет испытывать и какую одержит победу, если поработает на пользу церкви, окажет услугу конгрегации и разлучит мужа с женой, доказав, что десница божья карает светского учителя в лоне его семьи! Она старалась быть любезной, вкрадывалась в доверие, беспрестанно подслушивала у стены, разделявшей их дворы, подстерегая случай, когда можно будет вмешаться, выступить в роли утешительницы беззащитной преследуемой жены; иногда она позволяла себе намек или совет, выражала сочувствие: как печально, когда у супругов различные убеждения, но все же нельзя губить свою душу и лучше всего оказывать мягкое сопротивление. Она дважды заставала Женевьеву в слезах, что доставило ей немалую радость. Женевьева все же избегала признаний и держалась подальше от учительницы, испытывая неловкость от ее вмешательства. Женевьеве внушала непреодолимое отвращение эта женщина со вкрадчивыми манерами и внешностью жандарма, которая не прочь была опрокинуть рюмочку анисовки и посудачить о священ-пиках: они-де такие же мужчины, как и все прочие, и напрасно о них говорят столько дурного. Обиженная мадемуазель Рузер затаила еще большую ненависть к соседям и, чтобы им насолить, всячески старалась воздействовать на Луизу, девочку развитую, на чье религиозное воспитание она обращала особое внимание, вопреки решительному запрету отца.
Но если Луиза пока еще не слишком беспокоила Марка, он понимал, что нужно срочно принять меры, чтобы у него не похитили ее мать, обожаемую Женевьеву. Он и раньше чувствовал опасность, но теперь окончательно убедился: именно у своей бабушки, г-жи Дюпарк, в набожной атмосфере домика на площади Капуцинов, в Женевьеве проснулась унаследованная от предков религиозность, забродили ферменты благочестия, заложенные в детстве и в юности. В этом доме образовался своего рода очаг мистической заразы, где могло вновь вспыхнуть пламя веры, приглушенной первыми радостями супружеской любви. Марк понимал, что, если б они оставались в Жонвиле, в пленительном уединении, врожденная страстность Женевьевы нашла бы удовлетворение в любви к нему. Но в Майбуа в их жизнь вторглось много нового, – прежде всего ужасное дело Симона, которое вызвало трещину в их отношениях и целый ряд осложнений, затем борьба между конгрегацией и Марком, взятая им на себя освободительная миссия. Супруги больше не были одни, между ними вклинился поток людей и событий, который все больше их разъединял, и они уже предчувствовали, что наступит день, когда они станут друг другу чужими. Женевьева встречала у г-жи Дюпарк самых отъявленных врагов Марка. Он узнал, что грозная старуха, суровая и упрямая, добилась, после долголетних просьб, милостивого согласия отца Крабо стать ее духовником. Обычно ректор Вальмари занимался дамами бомонского света и, несомненно, не без веских оснований согласился исповедовать старуху, принадлежащую к мелкой буржуазии. Теперь он не только принимал ее в часовне у себя в Вальмари в дни исповеди, но оказывал ей честь, посещая на площади Капуцинов, когда она была прикована к креслу приступом подагры. Там отец Крабо встречался с умеющими молчать людьми, близкими ему священниками и монахами, аббатом Кандьё, отцом Теодозом, братом Фюльжансом; их весьма устраивал темный и глухой уголок, одинокий домик, где совещания проходили незаметно. Правда, носились всякие слухи, говорили, что домик сделался тайной штаб-квартирой клерикальной партии, подпольным центром, где вырабатывались важные решения. Но кто мог заподозрить скромное жилище благонамеренных старых дам, – естественно, они имели право принимать у себя друзей, которые никем не замеченные проскальзывали в дом. Служанка Пелажи тихонько затворяла за гостями дверь, в окнах никого не было видно, ни один звук не проникал сквозь стены тесного, как бы уснувшего домика. Все выглядело здесь весьма пристойно, и горожане с глубоким уважением взирали на тихую обитель.
И Марк пожалел, что так редко посещал бабушку и мать Женевьевы. Его основная ошибка, по-видимому, была в том, что он позволял жене проводить у них целые дни напролет вместе с Луизой. Своим присутствием он обезвредил бы их, – при нем они были бы сдержаннее, не осмелились бы ратовать против его идей и лично против него. Словно сознавая опасность, угрожавшую их семейному миру, Женевьева порой оказывала сопротивление, – ей не хотелось вступать в конфликт с мужем, которого она все еще любила. Так, в день, когда она решила говеть, она выбрала своим духовником аббата Кандьё, а не отца Теодоза, которого г-жа Дюпарк усиленно ей рекомендовала. Женевьева разгадала неуемную алчность капуцина, этого красавца с черной холеной бородой и огненными глазами, о которых грезили богомолки; аббат же был тихим и разумным человеком, он отечески относился к своим духовным дочерям – и за его грустной молчаливостью она угадывала друга, который страдал от братоубийственных распрей и желал мира между всеми людьми доброй воли. Она переживала тот период, когда помраченный разум все еще сопротивляется и не канул в омут мистической страсти, С каждым днем на нее оказывали все большее давление, Женевьева мало-помалу поддавалась натиску; дурманящая атмосфера бабушкиного домика медленно ее обволакивала, ласкающие слова и благостные жесты церковников неприметно усыпляли волю. Марк стал чаще бывать на площади Капуцинов, но был уже бессилен остановить действие яда.
Впрочем, еще не произошло ничего существенного. Женевьеву просто приманивали, ей льстили, действуя осторожно и вкрадчиво. Никто напрямик не осуждал ее мужа, наоборот, говорилось, что это человек, достойный сострадания, грешник, о чьем спасении нужно молиться. Несчастный не знает, какой вред он причиняет родине, – ведь он обрекает столько детских душ на погибель, с непостижимым упорством посылая их в ад, заражая бунтарством и гордыней. Затем в ее присутствии было высказано пожелание, сперва в туманных выражениях, затем все отчетливее, чтобы она посвятила себя богоугодному делу – обращению грешника, искуплению вины человека, которого она, но слабости своей, все еще любила. Какая радость и какая великая заслуга, если она приведет мужа к богу, остановит его зловредную деятельность и, спасая любимого человека, тем самым спасет от вечной гибели множество невинных жертв! С неподражаемым искусством в течение нескольких месяцев на Женевьеву воздействовали таким образом, подготовляя к выполнению задачи, какую собирались на нее возложить, в явной надежде добиться разрыва между супругами, натравив друг на друга носителей несовместимых начал – женщину, принадлежащую прошлому, погрязшую в вековых заблуждениях, и человека свободомыслящего, смело идущего навстречу завтрашнему дню. И наконец свершилось то, что неизбежно должно было свершиться.
Теперь, оставаясь наедине с Женевьевой, Марк испытывал все возрастающую грусть; а какие это были раньше чудесные часы – нежные и веселые, звенящие поцелуями и смехом! Супруги еще не ссорились, но, оставаясь наедине, они чувствовали неловкость, точно опасались, что при малейшем противоречии может разгореться горячий спор. Между ними вставало что-то неведомое, они умалчивали о своем ощущении, но это леденило сердце, и супруги начинали чуждаться друг друга. Марк упорно думал о том, что он разделяет ложе, ежечасно общается с незнакомой женщиной, чьи мысли и переживания ему глубоко чужды; у Женевьевы возникало почти такое же чувство, и она с горечью убеждалась, что он смотрит на нее как на невежественное, неразумное дитя и хотя по-прежнему ее обожает, но с какой-то скорбной жалостью. Отношения их должны были неминуемо обостриться.
Как-то вечером, когда супруги лежали в постели в теплом сумраке спальни и он молча обнял ее и прижал к груди, словно капризного ребенка, Женевьева вдруг разразилась рыданиями.
– Ах, ты больше меня не любишь!
– Что ты говоришь, дорогая! Разве я могу тебя не любить?
– Если бы ты меня любил, разве ты бы допустил, чтобы я так страдала?.. Всякий день ты понемногу от меня удаляешься. Ты обращаешься со мной как с дурочкой, как с больной или сумасшедшей. Что бы я ни сказала, ты с этим не считаешься и только пожимаешь плечами… Не говори, я чувствую, что раздражаю тебя, я стала для тебя помехой.
Он слушал ее с замиранием сердца, не прерывая, ему хотелось, чтобы она высказалась до конца.
– К несчастью, теперь я все поняла. Последний из твоих учеников тебе в тысячу раз дороже меня. Когда ты с ними в классе, ты увлекаешься, отдаешь им всю душу, готов без конца повторять одно и то же, лишь бы им была понятна каждая твоя мысль, ты смеешься и играешь с ними, как старший брат, как мальчишка. Но едва ты поднимешься сюда – конец, ты мрачнеешь, тебе нечего мне сказать, тебе становится не по себе, как человеку, которому жена в тягость… Боже, как я несчастна!
И она залилась слезами. Тогда он мягко заговорил:
– Бедняжка моя, у меня не хватало духу сказать тебе, чем вызвана моя грусть; я страдаю, потому что ты обнаруживаешь в своем поведении все то, в чем меня упрекаешь. Ты избегаешь меня. Целые дни проводишь вне дома, возвращаешься растерянная и мрачная, и наша квартирка словно темнеет. Ты сама больше со мной не заговариваешь, отдаешься каким-то смутным мечтам, твои мысли витают где-то далеко, между тем как тело твое здесь и ты занята шитьем, приготовлением еды или заботами о нашей Луизе. Именно ты относишься ко мне со снисходительной жалостью, как к человеку провинившемуся, быть может, не сознающему своего проступка, и скоро перестанешь меня любить, если у тебя не откроются глаза и ты не увидишь простой и разумной истины.
Она стала возражать, прерывая каждую фразу Марка возгласом удивления и протеста.
– Как, ты меня обвиняешь в таких грехах! Сам меня разлюбил и говоришь, что я перестала тебя любить!
И, наконец, она высказалась до конца, открыла причину овладевшей ею тоски.
– Как счастливы жены, у которых верующие мужья! Мне приходится видеть в церкви супругов, сидящих рядышком, – как сладостно положиться на волю божию вместе с любимым человеком! У этих благословенных супругов как бы одна душа, и господь посылает им счастье и мир!
Мягкая и грустная улыбка осветила лицо Марка.
– Вижу, женушка, ты задумала меня обратить?
– Что же тут дурного? – живо возразила она. – Неужели ты думаешь, что я к тебе равнодушна и не страдаю при мысли о смертельной опасности, какой ты подвергаешься? Разумеется, ты не веришь в загробное воздаяние, делаешь вид, что тебя не страшит гнев божий. А вот я каждый день умоляю господа открыть тебе глаза, и я отдала бы десять лет жизни – с радостью бы отдала! лишь бы ты прозрел и не навлек на себя вечное проклятие… Ах, если бы ты меня любил, ты послушал бы меня и последовал бы за мной в обетованный край вечного блаженства!
Она трепетала в его объятиях, охваченная мистической страстью, и Марк был потрясен, обнаружив, как глубоко проникло зло. Она поучала его, и ему становилось стыдно: не он ли был обязан это делать с первого же дня их супружества и внушить ей свои взгляды? Он высказал свои мысли вслух и сразу почувствовал, что допустил промах:
– Это не твои слова, тебе поручили дело, которое может погубить паше счастье.
Она рассердилась:
– Ты оскорбляешь меня, считаешь, что я не способна действовать самостоятельно, по убеждению и из любви к тебе? Разве я так неразумна, тупа и покорна, что могу служить лишь слепым орудием? Почтенные люди, чьи высокие достоинства ты отрицаешь, интересуются тобой, говорят о тебе с такой симпатией, что ты удивился бы, если б услыхал, – разве это не трогательно, разве это не знак милости господней? Бог, который мог бы испепелить тебя, простирает к тебе руки, он действует через меня, через мою любовь, желая, чтобы ты вернулся к нему, а ты шутишь, обращаешься со мной, как с глупенькой девчонкой, которая лепечет затверженный урок… Как видно, мы больше не понимаем друг друга, это-то меня и удручает.
Ее слова усиливали его тревогу и смертельную боль.
– Что правда, то правда, – медленно проговорил он, – мы перестали понимать друг друга. Мы вкладываем различное значение в одни и те же слова, и ты обвиняешь меня как раз в том, в чем я упрекаю тебя. Кто из нас двоих уступит? Кто из нас любит другого и заботится о его счастье?.. Ах! Это я во всем виноват, но теперь, боюсь, уж поздно, и зло не исправишь. Я должен был показать тебе, где истина и справедливость.
Он говорил решительным тоном, и это окончательно вывело из себя Женевьеву.
– Так оно и есть, я для тебя всего лишь тупая ученица, которая ничего не знает и которой надо открыть глаза… А мне-то как раз известно, где истина и справедливость. Ты не имеешь права так говорить!
– Я не имею права?
– Да. Ты страшно заблуждаешься, ты погряз в пшеном деле Симона и так ненавидишь церковь, что потерял всякое понятие о справедливости. Когда человек презирает истину и справедливость, готов громить слуг господних и клеветать на них, то невольно приходит в голову, что он помешался.
Тут Марк понял, что лежит в основе их расхождений. Дело Симона! Вот источник тайных хитроумных интриг, плоды которых он сейчас обнаружил. В домике на площади Капуцинов намеревались отнять у него жену, использовать ее как орудие и насмерть поразить его, чтобы уничтожить в его лице поборника истины. Его надо было устранить, только с его исчезновением подлинные виновники почувствовали бы себя в безопасности. Голос Марка задрожал от затаенной боли:
– Ах, Женевьева, эти разногласия грозят разрушить нашу семью, – мы не можем жить вместе, если не договоримся в таком простом и ясном вопросе… Неужели ты не на моей стороне в этом кошмарном деле?
– Конечно, нет!
– Ты веришь, что несчастный Симон виновен?
– В этом нет никакого сомнения! Все ваши доводы в пользу его невиновности построены на песке. Послушай только, что говорят об этом люди святой жизни, которых ты смеешь порочить. И если ты так грубо заблуждаешься, когда истина так очевидна и бесспорна, – разве я могу верить всему, что ты проповедуешь о будущем обществе, откуда ты в первую очередь изгоняешь бога?
Марк снова обнял Женевьеву и крепко прижал к себе. Вот в чем причина их расхождений – их постепенный отход друг от друга вызван разногласиями в вопросе об истине и справедливости, – ее сознание умышленно затуманили, чтобы их поссорить.
– Выслушай меня, Женевьева, есть только одна истина, только одна справедливость. Ты должна меня выслушать – мы должны прийти к соглашению и примириться.
– Ни за что!
– Женевьева, я не могу допустить, чтобы ты оставалась в темноте, когда я так ясно вижу свет. Ведь это разлучит нас навсегда.
– Нет, нет, оставь меня. Ты измучил меня, не стану тебя слушать.
Она вырвалась из его объятий и, отстранившись, повернулась к нему спиной. Тщетно пытался он снова ее обнять, целуя и нашептывая ласковые слова. Она не поддавалась и даже не отвечала ему. Ложе любви внезапно остыло. Спальню словно окутал непроглядный мрак, и воцарилась зловещая тишина, предвестница беды.
С этого времени Женевьева стала нервной и раздражительной. В домике на площади Капуцинов больше не щадили Марка, его осуждали при ней, причем искусно усиливали нападки, видя, что она отходит от мужа. Из него сделали опасного злоумышленника, утверждали, что он погубил свою душу, посягнув на бога, которого она обожала. Она искренне негодовала, и это всякий раз отражалось на ее поведении в семье, – она держала себя вызывающе, взаимное охлаждение и неловкость все возрастали. По временам они затевали споры, почти всегда вечером, в постели, так как днем почти не виделись, – он был занят в школе, она постоянно уходила из дома то к бабушке, то в церковь. Это окончательно портило их отношения, она становилась все нетерпимее, и он, несмотря на свою выдержку, иногда поддавался раздражению.
– Дорогая, ты понадобишься мне в школе завтра после обеда.
– Мне никак нельзя, – аббат Кандьё будет меня ждать в это время. И вообще больше не рассчитывай на мою помощь!
– Как, ты отказываешься мне помогать?
– Отказываюсь, я осуждаю все, что ты делаешь. Губи себя, если это тебе нравится. А я буду заботиться о своем спасении.
– Другими словами, пусть каждый из нас идет своим путем?
– Как тебе угодно.
– Милая, дорогая, ты ли это говоришь! Мало того, что они помрачили твой разум, теперь они хотят подменить сердце!.. Ты перешла на сторону этих растлителей и отравителей…
– Молчи, молчи, несчастный!.. Это ты сеешь ложь и отравляешь детей! Ты кощунствуешь, проповедуя какую-то истину и гнусную справедливость, сам дьявол творит свое черное дело у тебя в школе, и мне даже не жаль твоих учеников, раз они такие дураки, что не бегут прочь от тебя!
– Бедная моя Женевьева, прежде ты была такой рассудительной, как можешь ты повторять подобные глупости?
– Ах, так! Ну, если жена глупа, то от нее уходят.
Раздражаясь, в свою очередь, Марк не пытался ее успокоить, привлечь к себе, приласкать и уладить размолвку, как делал это раньше. Нередко им не удавалось заснуть, и они молча лежали в темной спальне с открытыми глазами. Каждый знал, что другой не спит, и они бодрствовали друг возле друга безмолвные и неподвижные, они думали свою думу во мраке, и, казалось, их разделяла бездонная пропасть.
Марка особенно удручала все возрастающая ненависть Женевьевы к его школе, к славным мальчуганам, которых он с такой любовью обучал. Каждый раз она отзывалась о его учениках с досадой, словно ревновала к этим малышам, видя, что он выказывает им столько внимания, стремясь сделать из них поборников истины и справедливости. Но существу, не имелось других причин к ссоре, – для него она была одним из этих детей, одним из молодых существ, которых он призван был просветить и освободить; но она протестовала и упорствовала, находясь в плену вековых заблуждений. Женевьеве казалось, что он отдает детям нежность, какая по праву принадлежит ей. Пока он не перестанет так по-отечески опекать их, ей не удастся овладеть им, привести к той сладостной, усыпляющей разум вере в бога, которой ей хотелось бы его убаюкать в своих объятиях. Именно к этому сводилась теперь борьба Женевьевы, и когда она проходила мимо школы, ей хотелось осенить себя крестным знамением, до того ее волновало творившееся там дьявольское дело, она раздражалась, чувствуя, что бессильна оторвать от нечестивых занятий человека, с которым разделяла ложе.
Шли месяцы и годы, разногласия между Женевьевой и Марком все обострялись. В доме ее бабушки не выказывали излишней поспешности, опасаясь испортить дело, – ведь церковь уповает на вечность, подготовляя свои победы. Правда, брат Фюльжанс отличался тщеславием и был изрядный путаник, но отец Теодоз и особенно отец Крабо, эти искушенные ловцы душ, понимали, что следует действовать не спеша, имея дело с Женевьевой, женщиной, по натуре чувственной, обладавшей весьма трезвым умом, хотя порой и находившейся во власти мистических бредней. Пока женщина любит мужа супружеской любовью, невозможно их разлучить, церковь еще окончательно не овладела ею и не в силах сломить мужчину, довести до полного крушения и гибели. Но требовалось немало времени, чтобы вытравить из сердца супруги эту великую любовь, выкорчевать ее глубокие корни, с тем чтобы они уже никогда не дали ростков. Вот почему монахи оставляли Женевьеву на попечение аббата Кандьё, – им надо было потихоньку ее усыпить, прежде чем перейти к решительным действиям; покамест они только наблюдали за ней. Это было как бы медленное, искусное колдовство.
Неожиданное происшествие еще ухудшило отношения супругов. Марк принимал горячее участие в г-же Феру, жене бывшего учителя в Морё, уволенного в связи с его дерзкими выходками во время церемонии посвящения жонвильской общины Сердцу Иисусову. После увольнения Феру был обязан отбыть два года военной службы; но он сбежал в Бельгию, и его несчастная жена, умиравшая с голода с тремя дочерьми, поселилась в Майбуа, в жалкой лачуге и перебивалась шитьем в ожидании, пока муж поступит на работу и вызовет ее к себе в Брюссель. Но время шло, а Феру никак не удавалось устроиться, он все не находил работы. Истомившись в разлуке, потеряв голову от неудач, в полном отчаянии, Феру внезапно вернулся в Майбуа и даже не стал скрываться, зная, что ему нечего терять. Его выдали на следующий же день, и он попал в руки военных властей как дезертир. Понадобилось энергичное заступничество Сальвана, чтобы его сразу же не отправили в штрафную роту. Затем его отослали на другой конец Франции, в гарнизон захудалого городка в Альпах, а семья жила почти без крыши над головой, нуждаясь в одежде и в куске хлеба.
Когда Феру арестовали, Марк тоже старался ему помочь. Он мельком виделся с ним перед отправкой и никак не мог забыть этого нескладного парня, растрепанного, с блуждающим взглядом, жертву социальной несправедливости. Феру действительно сделался невыносим, как отозвался о нем Морезен, но у него имелись серьезные оправдания, – сын пастуха, ставший учителем, вечно голодный, презираемый за бедность, он был лишен всех благ и радостей жизни, несмотря на свои знания и ум, меж тем как окружавшие его сытые неучи обладали большим достатком и наслаждались. Это и натолкнуло его на крайние идеи. Цепь несправедливостей заканчивалась казармой, куда его грубо швырнули, предоставив семье умирать с голода вдали от него.
– Надо все это уничтожить! – крикнул он Марку, глядя на него горящими глазами и размахивая длинными худыми руками. – Да, я подписал обязательство прослужить десять лет, и это освобождало меня от казармы, поскольку я отдавал народному образованию десять лет жизни. Правда, я служил всего восемь лет, но меня уволили за то, что я громко высказал все, что думаю об их мерзком идолопоклонстве. Но разве я по своему желанию нарушил данное мной обязательство? И разве допустимо было, грубо вышвырнув меня на улицу без гроша в кармане, снова схватить и требовать уплаты старого долга, когда семья осталась без поддержки, без кормильца и некому заработать на хлеб? Мало им восьми лет каторги в учебном ведомстве, где честному человеку нельзя и рта раскрыть. Они хотят украсть у меня еще два года, я должен гнить в их гнусном кровавом застенке; они задумали превратить меня в раба, да еще будут обучать искусству убивать и разрушать, которое мне ненавистно. Нет, это уж слишком, я отдал им все, что мог, если они будут требовать большего, то я пойду напролом!
Марка обеспокоило возбужденное состояние Феру, он стал его успокаивать, обещал позаботиться о жене и дочерях. Через два года он вернется, ему помогут найти место, и он начнет новую жизнь. Феру был по-прежнему мрачен и бормотал гневные слова.
– Я конченый человек, мне ни за что не отслужить этих двух лет. Они это прекрасно знают и нарочно посылают туда, где меня застрелят, как бешеную собаку.
Феру осведомился, кто заменил его в Морё. Когда Марк назвал ему Шанья, бывшего младшего преподавателя в Ереване, крупном соседнем селе, он язвительно рассмеялся. Шанья, темноволосый человечек с низким лбом, впалым ртом и крохотным подбородком, был типичный причетник, даже не лицемер, как Жофр, использовавший бога для своего продвижения, но слепо верующий, ограниченный и внимавший любым благоглупостям, какие вещал кюре. Его жена, рыжая толстуха, была еще глупее мужа. Феру закатился злорадным смехом, когда узнал, что мэр Салер полностью капитулировал перед дураком Шанья, из которого аббат Коньяс сделал покорного пономаря и теперь вертит всем.
– Толковал я вам, что вся эта грязная клика, все эти кюре, святые Братья и монахи в два счета проглотят нас и будут властвовать во всей округе; вы не хотели мне верить, говорили, что у меня не в порядке мозги… Теперь, пожалуйста, – вот они, ваши хозяева, еще увидите, какую кашу они здесь заварят! Стыдно быть человеком, псы и те лучше нас… Нет, нет, я сыт по горло и покончу с этим, если меня доведут до белого каления.
Феру отправили в полк; не прошло и трех месяцев, как злополучная г-жа Феру впала в крайнюю нищету. Она поблекла, миловидное полное лицо вытянулось, исчезла веселая улыбка, – теперь она казалась вдвое старше, так измучил ее непосильный труд, она испортила глаза, по ночам работая иглой. Бедная женщина не всегда находила работу и зимой провела целый месяц без дров и почти без хлеба. В довершение всех бед ее старшая дочь заболела брюшным тифом и лежала при смерти в холодной мансарде, где дуло из всех щелей. Тогда Марк, уже несколько раз потихоньку оказывавший им помощь, попросил жену дать несчастной женщине какую-нибудь работу.
Рассказ о бедствиях г-жи Феру тронул Женевьеву, хотя она говорила о ее муже с яростным негодованием, повторяя то, что слышала в домике на площади Капуцинов. Еще бы, он оскорбил Сердце Иисусово, он богохульник!
– Хорошо, – согласилась она, – Луизе нужно сшить новое платье, я купила материю и отнесу ее этой женщине.
– Спасибо тебе, пойдем вместе, – ответил он.
На следующий день они пошли к г-же Феру в убогую комнату, откуда домохозяин грозил ее выгнать за неуплату. Старшая дочь была при смерти. Мать рыдала, всюду царил страшный беспорядок; две младшие дочери, в лохмотьях, горько плакали в углу. Посетители остановились в недоумении, не понимая, в чем дело.
– Вы еще не знаете, еще не знаете? – воскликнула наконец сквозь слезы г-жа Феру. – Все кончено, они его укокошат! Он так и предчувствовал, он говорил, что эти бандиты доберутся до его шкуры.
Госпожа Феру продолжала плакать и причитать, Марк насилу добился толкового рассказа о горестном происшествии. Феру сразу показал себя в полку из рук вон плохим солдатом. Начальство держало его на примете, считало революционно настроенным; однажды, повздорив с капралом, он бросился на него с кулаками. Его судили и приговорили к отправке в Алжир на военную каторгу в штрафной батальон, где в ходу средневековые пытки.
– Он не вернется оттуда, они его ухлопают, – гневно сетовала несчастная женщина. – Он написал мне прощальное письмо, он знает, что обречен… Что я теперь буду делать? Что станется с моими бедными девочками? Ах, бандиты, бандиты!
Марк молчал, не находя слов утешения, но Женевьева стала проявлять признаки нетерпения.
– Что вы говорите, дорогая госпожа Феру, почему вы так уверены, что вашего мужа убьют? Офицеры в армии не имеют обыкновения убивать своих солдат… Вы растравляете свое горе, и, право же, вы несправедливы.
– Они бандиты! – крикнула в порыве ярости несчастная. – Посудите сами: мой бедный муж подыхал с голода восемь лет, занимаясь самым неблагодарным делом на свете; теперь его снова берут на два года и обходятся с ним, словно со скотиной, потому что он высказался, как человек здравомыслящий, и вот, когда случилось неизбежное, его отправляют на каторгу, – его и так уж истерзали, а там окончательно добьют. Нет, нет! Я не стерплю, я пойду и брошу им в лицо, что они бандиты, настоящие бандиты!
Марк попытался ее успокоить. По натуре добрый и справедливый, он возмущался при виде подобной социальной несправедливости. Но что могли сделать несчастные жертвы – жена и дочери, которых раздавил жернов судьбы?
– Будьте благоразумны, мы предпримем какие-нибудь шаги, мы не бросим вас.
Женевьева словно окаменела, – убогая обстановка, отчаяние матери, всхлипывания хилых дочерей не трогали ее сердца. Она даже не замечала старшей дочери г-жи Феру, прикрытой рваным одеялом, которая пристально смотрела широко раскрытыми бездумными глазами на эту сцену, не в силах пролить слезу. Женевьева стояла выпрямившись, держа в руках сверток с материей на платье для Луизы, которое она собиралась заказать.
– Положитесь на милосердие божие, – медленно проговорила она. – Не гневайте его больше, а то он вас покарает еще суровее.
Госпожа Феру злобно захохотала.
– Ах да, боженька… Он так занят богатыми, что ему не до бедняков. Во имя его нас довели до нищеты и теперь убьют моего бедного мужа!
Женевьева разгневалась.
– Вы богохульствуете и не стоите того, чтобы вам оказывали помощь. Если бы вы верили, давно нашлись бы люди, которые бы вам помогли.
– Я ничего у вас не прошу, сударыня… Знаю, меня лишили помощи, потому что я не говею, и даже аббат Кандьё, такой добрый, вычеркнул меня из списка своих бедняков. Я не лицемерка и стараюсь заработать на хлеб своими руками.
– Ну, что ж, тогда просите работы у жалких безумцев, которые называют священников и офицеров бандитами!
С этими словами возмущенная Женевьева повернулась и вышла со свертком в руках. Марк поневоле последовал за ней. Но его охватило негодование. Он высказал это, спускаясь с лестницы.
– Ты совершила дурной поступок.
– Почему дурной?
– Если существует добрый бог, то он должен быть милостив ко всем. Твой гневный, карающий бог всего лишь чудовищная выдумка… Не обязательно унижаться, чтобы тебе помогли, для этого достаточно страдать.
– Неправда! Грешники всегда заслуживают наказания. Ну и пусть себе страдают, если они упорствуют в своем неверии. Я не имею права им помогать.
Вечером в постели, в час супружеской близости, ссора возобновилась; не в силах найти оправдание такой жестокости, Марк впервые заговорил резко. До сих пор ему казалось, что затронут только ум Женевьевы, – неужели же зараза проникла и в ее сердце? И в этот вечер были сказаны непоправимые слова, супруги заглянули в пропасть, вырытую между ними невидимыми руками. Затем оба замолчали, в темной комнате царила зловещая тишина; на следующий день они не разговаривали друг с другом.