Текст книги "Собрание сочинений. Т. 22. Истина"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
– Мой бедный друг, – сказал он, – я очень огорчен, и мне хочется поговорить с вами до прихода Луизы… Мы не можем видеться каждый день, как прежде. Думаю, будет благоразумнее всего отказаться от всяких встреч… Вы понимаете, это прощание. Нам надо расстаться.
Она выслушала его без всякого удивления, словно заранее знала, что он скажет.
– Да, мой друг, – с грустью, но твердо отвечала она, – я сама пришла проститься. Нет нужды убеждать меня, я понимаю необходимость разлуки, хоть нам и больно расставаться… Мне все рассказали. В борьбе с подобной подлостью у нас нет другого оружия, кроме самоотречения.
Они долго молчали. День медленно угасал, необъятное небо дышало покоем. Левкои разливали густой аромат, уже начинала остывать нагретая солнцем трава.
Марк снова заговорил, вполголоса, точно размышляя вслух:
– Этим несчастным людям чужды самые естественные чувства, и они лишены здравого смысла; их нечистое воображение отравлено мыслью о человеческой греховности, и в отношениях мужчины и женщины они видят одну, лишь грязь. Женщина – дьявол, общение с ней убивает всякую привязанность и дружбу… Я предвидел, что дело кончится этим, но прикидывался глухим, мне не хотелось, чтоб они радовались, зная, что их клевета задевает меня. Конечно, я презираю эти толки, но ведь я должен подумать о вас, мой друг, и особенно о Луизе, которую неминуемо замарает вся эта грязь… И вот они опять торжествуют, они могут радоваться, что в придачу ко всем нашим горестям причинили нам еще новое горе.
– Для меня это будет тяжелее всего, – взволнованно отвечала мадемуазель Мазлин. – Не говоря уже о том, что кончатся наши дружеские вечерние беседы, мне грустно, что я уже не смогу быть вам полезной, что оставляю вас еще более одиноким и несчастным. Вы должны простить мне чуточку тщеславия, мой друг; я с такой радостью помогала вам в вашем деле, как отрадно было сознавать, что я хоть немного утешаю и поддерживаю вас! Теперь, вспоминая все, я буду представлять себе, что вы всеми покинуты и возле вас нет друга… Ах, какие скверные люди бывают на свете!
– Они именно этого и добивались, – с горечью сказал Марк, – обречь меня на одиночество, заставить покориться, создать вокруг меня пустоту, отнять всех, кто мне дорог. Признаюсь, это мне больнее всего. Все остальное – грубые нападки, оскорбления, угрозы лишь подзадоривают, толкают на подвиг. Но подставить под удары своих близких, видеть, как их пачкают и отравляют, как они становятся жертвами ожесточенной и позорной борьбы, – вот что ужасно, вот что убивает меня и вызывает страх… Они отняли у меня мою бедную жену, теперь разлучают с вами, и я чувствую, в конце концов отнимут у меня и дочь.
Сдерживая слезы, мадемуазель Мазлин перебила Марка:
– Осторожнее, мой друг, вот идет Луиза.
– К чему тут осторожность! – горячо возразил Марк. – Я ждал ее. Пусть она узнает все.
И когда девочка, улыбаясь, уселась между отцом и учительницей, он сказал дочери:
– Дорогая моя, нарви букетик для мадемуазель Мазлин; мне хочется, чтоб у нее были цветы из нашего сада. А потом я запру калитку на засов.
– Запрешь калитку! Для чего?
– Мадемуазель Мазлин больше не будет приходить сюда… У нас отнимают нашего друга, как отняли твою мать.
Луиза сразу стала серьезной, все молчали. Девочка посмотрела на отца, на мадемуазель Мазлин. Она ни о чем не спрашивала. Но, казалось, поняла все; легкие тени пробегали по ее высокому чистому, как у отца, лбу, выдавая обуревавшие ее тяжелые, не по возрасту, мысли.
– Я нарву букет, – наконец ответила она, – а ты, папа, передашь его мадемуазель Мазлин.
И пока девочка выбирала на куртине самые красивые цветы, Марк и мадемуазель Мазлин побыли вместе еще несколько чудесных и печальных минут. Они молчали, без слов обмениваясь мыслями, – одни и те же думы владели ими – о счастье всех людей, об уничтожении противоречий между полами, о женщине, просвещенной и свободной, в свою очередь, освобождающей мужчину. То была великая человеческая солидарность, самое полное, самое тесное единение двух людей, мужчины и женщины, какое создается не любовью, но дружбой. Он был ей братом, она ему сестрой. А ночь, осенившая благоухающий сад, несла им прохладу и успокоение.
– Букет готов, папа, я перевязала его травинкой.
Мадемуазель Мазлин встала, и Марк передал ей цветы. Все трое подошли к калитке. С минуту они постояли в молчании, чтобы хоть немного оттянуть разлуку. Наконец Марк распахнул калитку, мадемуазель Мазлин прошла в свой сад, обернулась, в последний раз посмотрела на Марка; Луиза обняла отца, прижалась головой к его груди.
– Прощайте, друг мой.
– Прощайте.
И все. Калитка медленно затворилась. Потом с обеих сторон осторожно задвинулись засовы; они давно заржавели и жалобно скрипнули. Этот звук навеял еще большую грусть, то был конец, – сердечную дружбу и участие сгубила слепая ненависть.
Прошел еще месяц. Теперь Марк жил вдвоем с дочерью, круг суживался, и он все острее чувствовал свое одиночество. Луиза по-прежнему ходила в школу мадемуазель Мазлин, и та, понимая, что класс с любопытством следит за ними, старалась не выделять Луизу и относиться к ней, как к другим ученицам. Девочка больше не задерживалась в школе после занятий и тотчас же возвращалась домой готовить уроки. Встречаясь на улице, Марк и мадемуазель Мазлин обменивались простым поклоном, вели только деловые разговоры. Подобный образ действий был немедленно отмечен в Майбуа и подвергнут всестороннему обсуждению. Люди рассудительные одобряли Марка и мадемуазель Мазлин за то, что они разом пресекли ходившие на их счет дурные слухи. Зато другие насмехались и злорадствовали: конечно, можно великолепно соблюдать приличия, но что мешает любовникам встречаться по ночам! А девочка-то, если сон у нее чуткий, можно себе представить, каких только гадостей она не наслушается! Когда Миньо рассказал Марку об этой новой сплетне, у того болезненно сжалось сердце. В иные дни он испытывал упадок мужества: к чему превращать жизнь в мытарство, отказываться от всякого счастья, если никакой жертвой не тронешь этих ненавистников? Никогда еще одиночество не было для него столь тягостным. Как только наступал вечер и он оставался один на один с Луизой в холодном опустелом жилище, его охватывало отчаяние при мысли, что некому будет согреть его своей любовью, если ему суждено потерять и дочь.
Девочка зажигала лампу, садилась за уроки.
– Папа, я сначала выучу историю, а потом уже лягу спать.
– Да, дорогая, занимайся, занимайся.
Глубокая тишина пустого дома нагоняла на него гнетущую тоску. Он бросал проверку ученических тетрадей, вставал из-за стола, тяжело шагал без конца взад и вперед, словно пытался укрыться в темных углах комнаты, освещенной только лампой, прикрытой абажуром. Проходя мимо стула дочери, он останавливался, порывисто, со слезами на глазах целовал ее в голову.
– Папочка, ну что с тобой? – спрашивала она. – Ты опять загрустил.
Слезы падали ей на лоб. Ласкаясь, девочка обнимала отца, усаживала рядом с собой.
– Папочка, надо быть благоразумным. Когда мы с тобой одни, ты совсем падаешь духом. Днем ты просто молодец, а по вечерам словно боишься чего-то; помнишь, как я, бывало, в детстве пугалась темноты… Раз у тебя есть работа, так работай.
Отец пытался улыбнуться:
– Ах ты, моя умница, оказывается, это ты у нас большая… Ну, конечно, я сейчас же примусь за работу.
Но взгляд его опять затуманивался, и он снова осыпал ее поцелуями.
– Что ты, что ты, папа? – бормотала она растроганно, тоже вся в слезах. – Почему ты меня так крепко целуешь?
Отец с дрожью говорил ей о своем страхе, об угрозе, которая чудилась ему в окружающей тьме.
– Только бы ты у меня осталась, дитя мое, только бы не отняли и тебя!
Она молча ласкалась к нему, и оба плакали. Наконец ей удавалось усадить его за работу, и она сама принималась повторять уроки. Но через несколько минут тревога снова овладевала им, он вскакивал и ходил, ходил… Казалось, он ищет в молчании и мраке опустевшего дома свое потерянное счастье.
Приближалось время первого причастия; теперь начались пересуды насчет Луизы. Ей уже исполнилось тринадцать лет, и весь набожный Майбуа возмущался, что такая большая девочка не имеет понятия о религии, не исповедуется, даже в церкви не бывает. Говорили, что со времени ухода Женевьевы из дома Луиза живет без веры, по-скотски; конечно, все очень ее жалели, изображали ее жертвой грубого деспота-отца, который заставляет ее каждое утро и каждый вечер вместо молитвы совершать кощунство и плевать на распятие. Мадемуазель Мазлин, тоже, безусловно, учит ее всяким сатанинским мерзостям. Не грешно ли покинуть несчастную душу, обречь ее на погибель, оставив в руках этих окаянных, чье наглое распутство возмущает всех? Необходимо что-то предпринять, общество должно выразить протест и принудить изверга-отца вернуть девочку матери, этой святой женщине, которая бежала из дома, возмущенная гнусным поведением мужа.
Марк уже привык к оскорблениям, но его угнетала мысль, что Луизе приходится выдерживать бурные сцены в доме бабушки. Женевьева поправлялась медленно, уныло молчала, была холодна с дочерью и не мешала суровой г-же Дюпарк бранить Луизу, грозить ей возмездием разгневанного бога, адским пламенем преисподней. Неужели ей не стыдно, ей уж четырнадцатый год, а живет она, как дикарка, как собака, которая не ведает о Христе и которую выгоняют вон из церкви! Неужели она не трепещет при мысли о вечной каре, на которую обречена; миллиарды веков будет она вариться в кипящем масле, ее грешную плоть будут прокалывать железными вилами, жарить на огне, рвать раскаленными щипцами! Когда, вернувшись вечером домой, Луиза рассказывала все отцу, Марк приходил в ужас от попыток старухи воздействовать на сознание ребенка, внушая ему страх перед загробными муками, и старался прочесть в глазах дочери, удалось ли г-же Дюпарк внести смятение в ее душу.
Иной раз, если Луизе рассказывали уж очень кошмарные вещи, ей становилось не по себе. Тогда она спокойно и рассудительно говорила:
– Вот чудно, папочка, как же добрый бог может быть таким злым! Бабушка уверяла меня сегодня, что, если я пропущу хоть одну обедню, дьявол будет вечно кромсать мои ноги на мелкие кусочки… Я считаю, это несправедливо. И потом, знаешь, по-моему, вообще этого не может быть.
И Марк немного успокаивался. Он не позволял себе насиловать ее неокрепший ум, открыто не оспаривал нелепые поучения г-жи Дюпарк, но старался развивать мышление дочери, воспитывал ее в духе истины, справедливости и добра. Его восхищали в ней здравый смысл, врожденная, по-видимому, унаследованная от него, потребность во всем убедиться самой и сделать логические выводы. Он с радостью следил, как из ребенка, еще по-детски ветреного, легкомысленного и шаловливого, она превращается в девушку с ясным, твердым умом и чутким сердцем. Но он опасался, как бы другие не затоптали всходы, обещавшие в будущем прекрасную жатву. Его успокаивали лишь по-взрослому разумные рассуждения Луизы.
– Ты знаешь, папа, – говорила она, – я очень вежлива с бабушкой. Я объясняю ей, что не хожу к исповеди и причастию, потому что жду, когда мне исполнится двадцать лет, как обещала тебе… По-моему, это вполне разумно. И тут же я чувствую свою силу, потому что я стою на своем; ведь сила всегда на стороне правого, не так ли?
Порою, несмотря на свою любовь и уважение к матери, она добродушно подшучивала над ней:
– Помнишь, папочка, мама как-то сказала мне: «Я сама буду заниматься с тобой катехизисом». А я тогда отвечала ей: «Так мы и сделаем, я буду повторять с тобой уроки и постараюсь хорошенько понять». Однако я ровно ничего не могла понять, а маме хотелось мне объяснить; но вся беда в том, что я и сейчас ничего не понимаю… Не знаю, как быть. Боюсь ее огорчить, и приходится притворяться, что мне вдруг все стало ясно. Но при этом у меня, наверно, бывает такой глупый вид, что она сердится, называет меня бестолковой и бросает урок… И совсем недавно, когда мы проходили тайну воплощения Христа, она все мне твердила, что не понимать надо, а верить; ну, я, на свою беду, ответила, что не могу верить в то, чего не понимаю, а она сказала, что я повторяю твои слова, папочка, и что дьявол заберет нас обоих… Ой, как я плакала! – Но, говоря это, она улыбалась, а потом тихо добавила: – Катехизис, пожалуй, только отдалил меня от мамы, у нее совсем другие понятия. А в катехизисе очень много такого, чего никак не сообразишь… Напрасно мама старается вдолбить мне это в голову.
Отец готов был расцеловать ее. Неужели ему суждена такая радость, что дочь его окажется исключением из общего правила и ее уравновешенный ум рано разовьется, подобно тому как быстро созревает злак, взращенный на плодородной почве? Другие девочки в беспокойную пору переходного возраста так ребячливы, что охотно слушают волшебные сказки или, охваченные каким-то новым смутным ощущением, погружаются в мистические грезы. И какое будет счастье, если его дочь избежит участи ее подруг, которых подчинила, поглотила церковь в недобрый час, когда священник завладел ими! Высокая, крепкая, здоровая Луиза как-то незаметно сформировалась. Но зачастую эта маленькая женщина вновь превращалась в ребенка, забавлялась пустяками, болтала страшный вздор, возилась с куклой, вела с ней необычайные разговоры. Тогда отца вновь охватывало беспокойство, его пугало такое ребячество; неужели ее также отнимут у него, постараются затемнить едва пробуждающийся ясный, нетронутый разум?
– Ах, папочка, какие глупости говорит моя кукла! Ну что поделаешь, она совсем еще дурочка!
– А ты надеешься сделать из нее умницу?
– Кто ее знает. Уж больно она тупа! Со священной историей она кое-как справляется, зубрит наизусть. Ну, а что касается грамматики и арифметики, – тут уж она настоящий чурбан.
И Луиза заливалась хохотом. Унылый, опустевший дом наполнялся тогда детским весельем, звонким, как фанфара в весенний день.
Однако последнее время Луиза стала серьезной и казалась озабоченной. В те дни, когда она возвращалась от матери, у нее бывал задумчивый вид. Она молча размышляла о чем-то по вечерам и порой, отвлекаясь от занятий, с грустью и сожалением смотрела на отца. И то, что должно было произойти, свершилось.
Был жаркий вечер; надвигалась гроза, черная туча закрывала полнеба. Отец и дочь, как всегда, занимались, сидя у стола в кругу света, очерченном абажуром; Майбуа, погруженный в темноту, уже спал, и в глубокой тишине едва слышалось легкое трепетание крылышек ночных бабочек, влетавших в комнату через широко распахнутое окно. Девочка, которая побывала днем в доме на площади Капуцинов, казалась очень усталой, на ее лице отражалась напряженная дума. Склонившись над тетрадью, она долго размышляла. Потом отложила перо, и ее голосок нарушил унылое безмолвие комнаты:
– Папочка, я должна тебе кое-что сказать. Мне это очень тяжело, я знаю, ты будешь страшно огорчен, и я никак не могла собраться с духом… Но сегодня я дала себе слово: не пойду спать, пока не расскажу тебе, что я надумала, потому что мое решение кажется мне правильным и нужным.
Марк быстро взглянул на Луизу, сердце его сжалось от страха; по дрожащему голосу дочери он понял: надвигается последнее, самое страшное горе.
– В чем дело, дорогая?
– Слушай, папочка, я давно уже размышляю об этом, а сегодня весь день ломала свою бедную голову, и мне кажется, если ты только согласишься, я должна жить с мамой у бабушки.
Он был потрясен и бурно запротестовал:
– Как я могу согласиться! Я не хочу! Не отпущу тебя, ни за что не позволю, чтоб и ты покинула меня!
– Ах, папочка, – с огорчением тихо промолвила она, – ты только чуточку подумай, и увидишь, что я права.
Не слушая ее, вне себя, он вскочил и взволнованно зашагал по полутемной комнате.
– Ты одна у меня осталась, и ты хочешь уйти! У меня отняли жену, теперь отнимают дочь, я буду одинок, покинут, потеряю все на свете, буду жить без любви. Ах, я знал, что мне нанесут этот смертельный удар, я чувствовал, что подлые руки предательски отнимут и это последнее утешение!.. Нет, нет! Это уж слишком, никогда не соглашусь! – Внезапно остановившись перед дочерью, он продолжал сурово: – Или они уже извратили твой ум и сердце, и ты больше не любишь меня?.. Ведь правда, всякий раз, как ты приходишь туда, они твердят обо мне всякие гнусности, чтоб ты отвернулась от меня! Ведь правда, необходимо избавить тебя от влияния нечестивца, проклятого богом, и передать в руки верных друзей твоей бабушки, которые сделают из тебя ханжу и безумную… Кого ты слушаешь? Чьим настойчивым внушениям подчиняешься, покидая меня? Ведь это мои враги!
В отчаянье, вся в слезах, она протянула к нему руки умоляющим жестом:
– Папа, папочка, успокойся… Уверяю тебя, ты ошибаешься, мама никогда не говорила о тебе слишком дурно в моем присутствии. Правда, бабушка тебя не любит, и частенько не мешало бы ей при мне помолчать. Я солгала бы, если бы стала уверять, что она не старается всеми силами уговорить меня жить у нее вместе с мамой. Но даю тебе слово, я сама так решила… Ты знаешь, я никогда не лгу. Я сама, сама продумала все и вижу, что мне надо жить с мамой; это разумно и необходимо.
– Необходимо нам с тобой расстаться! Да я умру без тебя!
– Нет, нет, ты все поймешь, ведь ты такой мужественный!.. Сядь, выслушай…
Она ласково усадила его возле себя. Взяв его руки в свои, она принялась уговаривать его рассудительно, нежно, как взрослая:
– У бабушки все уверены, что ты отрываешь меня от церкви. Говорят, ты давишь на меня, насильно внушаешь мне свои убеждения и, если бы не ты, я немедленно исповедалась бы и причастилась… Вот мы и докажем им, что они ошибаются. Завтра же я переберусь к бабушке, и они убедятся, что глубоко заблуждались; я по-прежнему буду повторять то, что говорила и раньше: «Я обещала, что не пойду к причастию, пока мне не исполнится двадцать лет, только тогда я смогу целиком отвечать за свои поступки; и я сдержу свое слово, я подожду».
Марк с сомнением покачал головой:
– Бедное мое дитя, ты их не знаешь, они скоро одолеют и сломят тебя. Ведь ты еще совсем девочка!
Тут уж она возмутилась:
– Ах, нехорошо с твоей стороны, папочка, считать меня такой легкомысленной! Ты прав, я еще девочка, но ведь я твоя дочь, и я горжусь этим!
Она проговорила это так по-ребячески задорно, что отец не мог удержаться от улыбки. У него становилось тепло на душе, когда он узнавал в этой малютке самого себя, с его склонностью к размышлениям и способностью подчинять чувства рассудку. Он смотрел на нее и находил ее очень красивой и умной, лицо ее выражало твердость и достоинство, взгляд был ясный и открытый. Он слушал ее, не прерывая, а она не выпускала его рук из своих и доказывала ему, что ей необходимо переселиться к матери в благочестивый домик на площади Капуцинов. Она и словом не намекнула на гнусную клевету, какую распустили про них в городе, но дала понять, что, если они перестанут бросать вызов общественному мнению, люди будут вполне удовлетворены. Все считают, что ее место в доме бабушки, ну, что ж, она согласна туда перебраться, и хотя ей только тринадцать лет, она наверняка окажется там самой разумной, и все увидят, что она поступает как нельзя лучше.
– Все равно, – устало проговорил Марк, – ты никогда меня не убедишь, что нам с тобой нужно порвать.
Луиза почувствовала, что он начинает сдаваться.
– Но это вовсе не разрыв, папочка. Бывала же я у мамы два раза в неделю, и к тебе буду приходить, да еще чаще… И потом, ты понимаешь, если я все время буду с мамой, возможно, она станет прислушиваться к моим словам. А я буду говорить ей про тебя, расскажу, как ты ее любишь, как по ней тоскуешь. Кто знает, быть может, она одумается, и я приведу ее к тебе.
Они оба плакали, нежно обняв друг друга. Отец был взволнован трогательной прелестью девочки, в ней было еще столько ребяческого и в то же время столько здравого смысла, доброты, веры в будущее! А дочь приникла к его груди под наплывом рано созревших, но еще смутных, неосознанных чувств, которые не сумела бы выразить словами.
– Делай как знаешь, – пробормотал Марк прерывающимся от слез голосом. – Я уступаю, но согласиться с тобой не могу, все мое существо возмущается и протестует.
Так провели они вместе последний вечер. Была угольно-черная, жаркая, безветренная ночь. Город замер, ни один звук не доносился в раскрытое настежь окно. Бесшумно влетали на огонь лампы ночные бабочки и падали, опалив крылышки. Гроза так и не разразилась; и долго еще в глубокой ночной тишине отец и дочь молча сидели за столом друг против друга, как будто погруженные в работу, на деле же просто радуясь тому, что могут еще побыть вместе.
Зато каким ужасным был для Марка следующий вечер! Дочь ушла, он оказался совсем один в опустевшем, унылом доме. Сначала его покинула супруга, потом дочь, теперь у него не осталось ни одного любящего существа; сердце его было растерзано на клочки. Его лишили даже дружеского участия, беззастенчиво заставив порвать с единственной женщиной, возвышенного образа мыслей, родственной ему по духу, которая, как сестра, поддерживала его. Это был полный разгром, Марк ожидал его уже давно; невидимые злодеи совершали потаенную подрывную работу, рассчитывая, что он погибнет под обломками своего творения. Казалось, теперь он был в их власти, истекающий кровью, измученный, утративший мужество, покинутый всеми, погибающий у своего разбитого, обесчещенного и опустевшего очага. В тот вечер, первый вечер его одиночества, он и в самом деле был побежденным; враги сочли бы его сломленным, если бы могли видеть, как он нетвердыми шагами бродил в сероватых сумерках по комнате, точно жалкий раненый зверь, который ищет нору поглубже, чтобы, забившись туда, испустить дух.
Поистине то было страшное время. Приходили самые печальные известия. Кассационный суд без конца затягивал следствие, как будто хотел окончательно похоронить дело. Тщетно заставлял себя Марк верить в благополучный исход, с каждым днем возрастали его опасения, что Симон не доживет до окончания пересмотра процесса. Безнадежность охватывала Марка, казалось, все уже потеряно: пересмотр так и не состоится, все его усилия бесплодны, истина и справедливость задушены, совершается отвратительное социальное преступление, постыдная катастрофа, в которой гибнет родина. Он испытывал что-то вроде священного ужаса, трепетал от леденящего страха. И наряду с общественным бедствием еще острее переживал свое личное горе. Возле него уже не было Луизы, не по летам разумного и мужественного существа, согревавшего его жизнь, и теперь он понимал, каким безумием было отпустить ее к бабушке. Всемогущая церковь, столетиями повелевавшая женщиной, скоро одолеет и сломит Луизу, ведь она еще совсем дитя. Ее отняли и никогда не вернут ему, он ее больше не увидит. И он сам, своими руками, отдал ее, такую юную, беззащитную, в жертву заблуждениям, им овладело жестокое отчаяние; погибло все – его дело, он сам, его близкие.
Пробило восемь часов, тьма сгустилась в комнате, а Марк не в силах был сесть за свой одинокий обед; вдруг кто-то осторожно постучался в дверь. Вошел Миньо и смущенно пробормотал:
– Видите, господин Фроман… Сегодня утром вы сказали, что ваша Луиза ушла к матери… у меня целый день вертится в голове одна мысль… Вот я и зашел к вам, прежде чем пойти обедать в ресторан…
Он замялся, не находя слов.
– Так вы еще до сих пор не обедали? – воскликнул Марк.
– Нет, господин Фроман… Я подумал, не пообедать ли нам вместе, за компанию, но долго не решался войти… Если вам угодно, я мог бы опять столоваться у вас, пока вы одни. Двое мужчин всегда поладят друг с другом. Мы будем сами готовить, с хозяйством-то мы уж справимся, черт возьми!.. Согласны, господин Фроман? Мне бы так хотелось…
Марк был обрадован и растроган предложением Миньо.
– Конечно, согласен… Вы славный малый, Миньо… Ну что ж, давайте пообедаем.
И они сели обедать вдвоем, Марк снова погрузился в горестное раздумье. Миньо бесшумно вставал из-за стола, приносил тарелки, хлеб; кругом стояла грустная вечерняя тишина.
II
Следствие, предпринятое кассационным судом, затянулось на долгие месяцы, и Марк снова заперся в школе, отдался душой и телом любимому делу просвещения темного люда, стремясь внушить своим ученикам понятие об истине и справедливости.
Марк лихорадочно следил за ходом дела, хорошие или дурные вести вызывали у него то надежду, то отчаяние, но все время он терзался все той же неотвязной мыслью. С первого же дня процесса он задавал себе вопрос, как могло случиться, что Франция, вся страна, не потребовала освобождения безвинного. То была дорогая его сердцу иллюзия. Благородная, честная, бескорыстная Франция, столько раз горячо выступавшая во имя справедливости, еще раз докажет миру свое великодушие, изо всех сил постарается исправить самую преступную из судебных ошибок. После процесса он с горечью убедился в ее косности и безразличии и с каждым днем все трагичнее это переживал; он мог еще оправдывать ее, пока она была опутана ложью и не знала подлинных обстоятельств дела; но теперь, когда факты выплыли наружу и стали явными, он не знал, как объяснить столь долгий непробудный сон, постыдное равнодушие к беззаконию.
Неужели подменили его Францию? Она перестала быть освободительницей? Ведь теперь ей известна правда, почему же не поднялся весь народ, почему по-прежнему слепая и глухая толпа преграждает путь истине?
Снова обдумывая все происходящее, Марк неизменно возвращался к той же мысли – о важности работы скромного школьного учителя. Франция не может очнуться от тяжелого сна, сознание ее затуманено, потому что она еще слишком мало знает. Он содрогался, размышляя, сколько еще сменится поколений, сколько пройдет веков, пока народ, воспитанный в понятиях истины, сможет постигнуть справедливость! Почти пятнадцать лет он старался внушить своим ученикам чувство справедливости, через его руки прошло целое поколение, и не раз спрашивал он себя: как далеко ушли эти люди по намеченному пути? Он старался чаще видеться со своими бывшими учениками, и его всегда поражало, что между ними не было прежней близости. Встречаясь и беседуя с ними, он сравнивал их с родителями, которых земля держала в своей власти крепче, чем сыновей, сравнивал и с нынешними своими учениками, которых он стремился еще полнее освободить. Вот какова была его высокая миссия, главное дело его жизни; Марк взял эту задачу на себя в дни тяжелых раздумий и неуклонно выполнял, несмотря на все напасти; и если в часы усталости сомнения одолевали его, то на следующий же день он с новой надеждой принимался за свой труд.
Однажды, ясным августовским вечером, гуляя по дороге на Вальмари, Марк дошел до фермы Бонгаров и увидел Фернана, с косой на плече возвращавшегося с поля. Фернан недавно женился на Люсиль, дочери каменщика Долуара, ей минуло девятнадцать, Фернану – двадцать пять; они дружили еще с детства и в школе играли вместе после классов. Люсиль, маленькая миловидная блондинка с приветливым личиком, сидела во дворе фермы и чинила белье.
– Что, Фернан, довольны вы нынешним урожаем?
Лицо у Фернана было мясистое, тупое, низкий лоб, говорил он медленно, с натугой.
– Да как вам сказать, господин Фроман, особенно радоваться нечему; с этой землей, будь она неладна, возни не оберешься, а прибытку мало.
Его отцу едва стукнуло пятьдесят, а он уж с трудом волочил больные ноги; Фернан, вернувшись с военной службы, решил не идти в люди на заработки, а помогать отцу на ферме. То была извечная ожесточенная борьба за существование на одном и том же поле, переходившем от отца к сыну, так что казалось, весь род произошел от этого поля, на котором люди, выбиваясь из сил, трудились вслепую, упрямо не признавая никаких новшеств.
– А вы не подумали еще о малыше, – шутливо сказал Марк, – который тоже побежит ко мне в школу протирать на парте штанишки?
Люсиль покраснела, как невинный младенец, а Фернан отвечал:
– Сдается мне, господин Фроман, он уже поспевает. Да только когда еще он засядет за букварь, а к тому времени мало что с нами может стрястись!.. Да и вам-то что за радость возиться с этакими пострелятами, вы ведь человек ученый!
Марк почувствовал в этих словах легкую издевку, пренебрежение плохого ученика, тупицы и лентяя, всегда с трудом зубрившего уроки. Он понял также и осторожный намек Фернана на события, волновавшие всю округу, и тотчас же решил выяснить, что думает по этому поводу его бывший ученик. То был для Марка самый острый вопрос.
– Ну, я всегда радуюсь, – сказал он, улыбаясь, – если мои ребята хоть как-нибудь готовят уроки и не слишком лгут. Вы-то должны помнить… А сегодня я как раз получил добрые вести о процессе. Да, да, невиновность моего бедного Симона скоро будет окончательно доказана.
Фернан опешил, взгляд его потускнел, лицо приняло еще более тупое выражение.
– А люди толкуют другое.
– О чем же толкуют?
– Говорят, судьи нашли еще какие-то улики против прежнего учителя.
– Да, что же?
– Всякое говорят!
Наконец, решившись высказаться, он понес невообразимый вздор.
Евреи дали их единоверцу Симону большую сумму, целых пять миллионов франков, с тем чтобы он добился смертной казни одного Брата из Общины христианской веры. Но дело не выгорело, пять миллионов лежат себе тихонечко в потайном месте, и теперь жиды стараются отправить на каторгу брата Горжиа, готовы залить кровью всю Францию, лишь бы вернуть обратно Симона, который один знает, где спрятан клад.
– Полноте, голубчик, – воскликнул ошеломленный Марк, – неужели вы верите таким небылицам?
Молодой крестьянин растерянно уставился на него.
– Еще бы! А почему нет?
– Да потому, что это сущая бессмыслица!.. Вы умеете читать и писать, я надеялся, что хоть немного расшевелил ваш ум, научил вас отличать правду от лжи… Послушайте, вы так-таки ничего и не усвоили из того, чему учились у меня в школе?
Фернан равнодушно пожал плечами:
– Ну, господин Фроман, все усваивать – только мозги засорять… Я повторяю то, что говорят люди. И поумнее меня клянутся, что все правда… Да я сам прочитал позавчера что-то в этом роде в «Пти Бомонтэ»! А уж раз напечатали, значит, все так оно и есть.
Марк был в отчаянии. Он затратил столько усилий в борьбе с невежеством, а результаты ничтожны. Этому малому можно было наплести что угодно, он принимал на веру самые нелепые выдумки, у него не хватало сообразительности и здравого смысла, чтоб опровергнуть газетные враки. Даже его жена, белокурая Люсиль, более развитая, чем муж, не выдержала.
– Пять миллионов, – сказала она, отрываясь на минуту от работы, – что-то многовато.