Текст книги "Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман»"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
«Жизнь Юлия Цезаря»– исторический труд, два первых тома которого вышли соответственно в 1865 и 1866 годах за подписью императора Наполеона III. Книга представляла собою откровенный панегирик политическому режиму личной власти. Главная задача автора состояла в том, чтобы оправдать уничтожение Цезарем республики и воспеть «божественную» миссию выдающейся личности. Сочинение пестрело софизмами и демагогическими фразами, создававшими прямую аналогию с современностью («Чтобы спасти римский мир, надо было сокрушить республику; чтобы дело народа восторжествовало, надо было уничтожить свободу»; «Когда свобода препятствует прогрессу, она должна исчезнуть» и т. п.). Золя проявил большую проницательность и гражданское мужество, разоблачив суть этой книги, которую од справедливо оценивает не как историческое исследование, а как практический акт в защиту режима.
[Закрыть]
© Перевод. В. Шор
ПРЕДИСЛОВИЕ
Книга, о которой мне предстоит высказать свое суждение, оставляет меня спокойным, и перо мое готово строчить без помарок. Критик парит в высокой сфере чистой мысли: здесь он царь и господин. Для него любое разбираемое им произведение есть плод человеческого интеллекта – не более, и он преклоняется лишь перед царственным величием гения и аристократизмом таланта. Мне необходимо сразу сделать эти оговорки, поскольку я нахожусь в затруднительном положении, не имея возможности ни хвалить, ни порицать без того, чтобы похвалы мои не были приняты за лесть низкопоклонника, а упреки – за выпады недовольного. Я прошу читателей отчетливо уяснить себе, что собрат по перу, о котором я буду толковать в этой статье, так сказать, сам пришел ко мне, а не я к нему, и что час-другой я намерен беседовать с ним как равный с равным. Я забываю о человеке и вижу только писателя; если при этом я должен обойтись без лукавых сопоставлений, тонких намеков, более или менее болезненных уколов или приятно щекочущих самолюбие комплиментов, то взамен я приобретаю, по крайней мере, право одобрять одно и осуждать другое, нимало не поступаясь своим достоинством.
Я бы еще предпочел быть обвиненным в низкопоклонстве, нежели заподозренным в том, что я исполняю роль, которую в древности играл сопровождавший колесницу триумфатора оскорбитель. Действительно, в подобных обстоятельствах нехитрое дело – соорудить себе пьедестал из брани, и я больше всего боюсь, как бы меня не приняли за одного из тех критиков, которые рассчитывают привлечь нападками внимание читателей. Благожелательность – проявление хорошего вкуса в тех случаях, когда суровость может быть приписана расчету.
Впрочем, как я уже сказал, меня отнюдь не заботят все эти соображения. Я хочу быть свободен от всякой предвзятости, и не запасаюсь заранее ни фимиамом, ни крапивой.
Возможно, читатели желали бы, чтобы я перешел от самого произведения к автору и обнаружил в его книге некую политическую программу, истолкование определенного царствования. Право, я не отваживаюсь взять на себя подобную задачу; голова у меня пошла бы кругом, если б я пустился в такие чуждые мне сферы. Впрочем, я заранее признаю, что мои оценки могут оказаться неполными; я понимаю, что у произведения, о котором я собираюсь говорить, есть некая другая сторона, но я сознательно буду ее обходить, затыкая всякий раз уши, когда историк будет вспоминать, что он – государь, и более или менее прозрачно намекать, что речь идет о нем самом. Да, книга, по-видимому, призвана служить определенным практическим целям, но – повторяю еще раз – я этого решительно не желаю замечать. Я намерен сосредоточить внимание исключительно на теоретических вопросах, судить историка, а не государя, изучать темперамент философа, а не политика.
Если угодно, я пишу эту статью в 1815 году. Я ничего не знаю о настоящем и думаю только о прошлом. Я с головой ушел в теорию и сужу лишь об исторических воззрениях моего коллеги. Убедительно прошу читателя занять такую же позицию, не искать в моих словах скрытого смысла, подняться вместе со мной выше самого историка – в безбурную область идей, в ту чистую сферу, где философские размышления утрачивают всякую личную окраску.
Лишь при этих условиях я смогу достаточно свободно говорить о произведении, которое в настоящее время так волнует публику. Я начинаю с разбора предисловия.
Есть два подхода к истории. Историки выбирают тот или другой – в зависимости от своих склонностей.
Одни пренебрегают подробностями и интересуются лишь общей панорамой; единым взглядом охватывают они целую эпоху, стремятся упростить линии картины. Они отвлекаются от человеческого начала, судят о людях прошлого только по их историческому обличью, не учитывая всей многосторонности их существа, и в конце концов формулируют некую возвышенную и торжественную истину, которая не может быть полной истиной. Любой исторический персонаж становится в их руках законом и аргументом; они лишают его страстей, крови и нервов, делают из него идею, простую силу, которую Провидение прилагает к общественному механизму, чтобы поддержать его на ходу. Они показывают нам бестелесные души вместо людей во плоти. Любое событие, по их мнению, нарочито и предумышленно вызывается одной из таких бестелесных душ. Они сообщают всему механизму правильное движение, подчиняющееся строгим законам. Легко понять, насколько эта метода лишает историю жизненности. Мы, по сути, находимся уже не на земле, а в каком-то вымышленном мире, холодном и угрюмом; поселенные в нем люди движутся с геометрической прямолинейностью, они чище и значительнее нас, ибо освобождены от телесной оболочки и демонстрируют нам лишь свое духовное существо. А ведь когда-то они жили именно в телесной оболочке, и с нею, осмелюсь утверждать, должно считаться в истории; как ни твержу я себе, что гений, в отличие от посредственности, не подчиняется низменным побуждениям, мне все-таки не верится, что нельзя хотя бы некоторые события прошлого объяснить грубыми вожделениями мировых властителей. Есть нечто возвышенное и утешительное в утверждении, что великие события вызываются великими причинами, но я отрицаю справедливость этого утверждения в его всеобщем виде; оно не принимает в расчет живого человека и потому не может всегда соответствовать истине. Монтень говорит где-то, что короли едят и пьют, как мы, и что мы странным образом обманываемся, усматривая за их деяниями более высокие побудительные причины, нежели те, коими руководствуется глава семьи, распределяющий между домочадцами семейное добро. Мне нравится такая бесхитростная прямота. Великие исторические деятели могут лишь выиграть в наших глазах, если их покажут нам целиком – в единстве души и тела; чем менее возведен персонаж к отвлеченному типу, тем более живой личностью представляется он нам; возможно, при этом история несколько утрачивает величавость, но зато становится несравненно более правдивой и увлекательной.
Другая историографическая школа во всем противоположна первой; она живет подробностями, психологическим и физиологическим исследованием, она старается расцвечивать повествование о людях и событиях прошлого живыми красками действительности, воскрешать самый дух времени, воспроизводить его костюмы и нравы. Когда она рассказывает нам о каком-либо герое, ее заботят страсти этого героя в такой же мере, как и его мысли; она объясняет совершенные им поступки побуждениями сердца и ума, и в итоге герой предстает перед нами в своем истинном виде – как человек, а не как божество. Это, так сказать, реализм в применении к истории, то есть внимательное изучение индивидуума, точное воспроизведение всего, что составляет его личность, и не отягченное никакими пристрастиями истолкование его роли в делах нашего мира. Герой легенды утрачивает сверхъестественную возвышенность, и оказывается, что он состоит из мяса и костей, устроен так же, как и мы, простые смертные, подвержен точно таким же безотчетным побуждениям и лишь более приспособлен к тому, чтобы выявить свою личность на арене истории. Для философа император интереснее какого-нибудь заурядного субъекта лишь по одной причине: чем могущественнее человек, тем сильнее развивается в нем волевое начало и тем более явственно выказывает он человеческую натуру в ее величии и ничтожестве. Историческое повествование, в котором перед читателем чередою проходят различные человеческие образы, устанавливает доверительные отношения между нами и прошлым, воскрешает его для нас; перед нашим взором возникают минувшие века, мы переносимся в давние времена, видим я как бы даже осязаем великих людей прошлого; и если простота и близость в общении с ними несколько уменьшают наше к ним почтение, то взамен, благодаря этой самой интимности, мы глубже познаем их сердца, для нас становится ощутимей то, что мы с ними – существа одной породы; мы радуемся, открывая в герое человека, и история человечества становится нам небезразличной, ибо мы ощущаем в ней биение нашего собственного сердца, зрим в ней жизнь, ничем не отличающуюся от нашей. Я знаю, что эта историографическая метода лишена респектабельной степенности другой методы; она избегает торных дорог и не претендует на обнаружение законов, согласно которым совершаются те или иные события. Ей не свойственна парадная торжественность, она отказывается от построения систем, удовлетворяясь изучением отдельных людей и фактов из интереса к ним самим. Она является аналитической, а не синтетической методой. Но я люблю ее за новизну, за независимость в выборе путей; она представляется мне детищем нашего века, рожденным среди нас, людей, страстно влюбленных в правду и откровенность.
Автор «Жизни Юлия Цезаря» принадлежит к первой из названных школ. «Необходимо, – говорит он, – подвергать философскому анализу политические и социальные изменения, не допуская того, чтобы пикантные подробности частной жизни общественных деятелей затмевали их политическую роль и заставляли забывать об их провиденциальной миссии». Это – целая программа; я понимаю все величие истории, рассматриваемой с такой точки зрения, по само это величие меня почти пугает; я боюсь, как бы историк вдруг не утратил твердую почву под ногами и не стал исступленно священнодействовать. Если он начисто лишен таланта, он неминуемо впадет в смехотворно напыщенный тон и явится нам Прюдомом от истории; [10]10
Намек на образ самодовольного пошляка, буржуа Жозефа Прюдома, созданный писателем и карикатуристом Анри Монье в 50-х годах XIX века.
[Закрыть]если в нем есть какая-то закваска мыслителя и писателя, следует опасаться того, что он устремится в идеальные выси, в сферу чистого умозрения и станет нам показывать лишь отвлеченные типы, забывая, что он призван показать прежде всего живых людей.
Конечно, над анналами человечества можно пофилософствовать; они дают материал для анализа и умозаключений, но события всегда творятся людскими массами, а массы состоят из отдельных индивидуумов. Мы неизменно приходим к человеку, – не к богочеловеку, а к обыкновенному смертному, такому как все мы, божьи создания, как вы и я – монарх и подданный. По правде говоря, меня мало занимают «пикантные подробности частной жизни общественных деятелей», но чего я действительно желаю, так это того, чтобы мне не представляли общественных деятелей в виде сухих абстракций; я настаиваю на том, что поведение каждого из них должно объясняться всей совокупностью его человеческих свойств; я не хочу прекрасной лжи, мне не нужны фигуры, разодетые в условные, скроенные по чьему-то личному вкусу театральные костюмы; я хочу видеть живых людей, которым ничто человеческое не чуждо. Книги по истории для меня не что иное, как мемуары человечества, и я ищу в них отражение земной жизни со всеми ее движущими импульсами. Будем прежде всего верны действительности, а философия приложится. Мое отношение к суровой музе Клио, о которой наши скульпторы дали мне столь слабое представление, кое-кому наверняка покажется недостаточно почтительным, и меня обвинят в низости души и умственной ограниченности. Но я не могу перестать быть самим собой. Я помешан на реальности и требую от всякого сочинения, – а значит, и от исторического, – человеческой правды, правды страстей и мыслей.
Весь смысл предисловия к «Жизни Юлия Цезаря» заключен в нескольких строках одного абзаца, и ради них-то оно и написано. Вот эти строки: «Из вышесказанного должно быть ясно, какую цель я ставил перед собой, сочиняя этот исторический трактат. Моя задача – доказать, что Провидение затем призывает таких людей, как Цезарь, Карл Великий, Наполеон, чтобы они предначертали народам пути, по которым им должно следовать, отметили печатью своего гения новую эру и совершили за несколько лет труд нескольких веков. Счастливы народы, которые понимают этих вождей и идут за ними! Горе тем народам, которые их отвергают и восстают против них! Такие народы поступают подобно иудеям: они распинают своего мессию; они одновременно и слепы и преступны: слепы – ибо не видят тщетности своих попыток помешать конечному торжеству добра; преступны – ибо, препятствуя быстрому и успешному распространению его повсюду, задерживают прогресс». Что и говорить, высказывание категорическое, не допускающее различных толкований; оно одно способно вызвать бурю возмущения, и я уверен, что на него критика обрушится больше, чем на любое другое место в этой книге; впрочем, к нему ведь и сводится вся ее идея. Мне же оно нравится своей смелостью. Тут автор рубит сплеча, без обиняков приравнивая Цезаря к Христу, жестокого солдата – к кроткому завоевателю душ. Я не верю в посланцев неба, приходящих на нашу грешную землю с такой миссией, которая требует кровопролития; если бы господь временами ниспосылал нам своих сыновей, то – хочется думать – все эти богоизбранники походили бы на Христа и свершали бы дело мира и правды; они являлись бы в назначенный час, для того чтобы обновлять надежды, давать нам новое толкование сущего, прояснять миру и укреплять в нем нравственные начала. Завоеватели же, напротив, всегда несут с собою смерть подточенному болезнями обществу; прибегая к грубой ампутации, они наносят ему тяжкое увечье, от которого оно неизбежно умирает. Не может посланец небес держать в руке меч. Цезарь, Карл Великий, Наполеон – все они принадлежат к роду человеческому; в них нет ничего божественного, ибо господь не стал бы являть нам себя понапрасну, а ведь если бы эти деятели вовсе не родились на свет, человечество не было бы ныне ни счастливей, ни несчастней. Людей этих возвысила их воля и одержимость одной идеей; они выделяются над всеми своими современниками потому, что сумели воспользоваться теми силами, которые благодаря сцеплению событий оказались у них в руках. Значение их определяется куда меньше тем, что они представляли собой сами, нежели часом их рождения. Перенесите их, со всеми присущими им личными особенностями, в какую-нибудь другую эпоху, и вы увидите, чем бы они были. Провидению следует принять здесь имя Рока.
Я не понял восклицания: «Счастливы народы, которые понимают этих вождей и идут за ними! Горе тем народам, которые их отвергают и восстают против них!» Здесь имеет место очевидное заблуждение. На протяжении всей истории народы никогда не понимали завоевателей и шли за ними лишь до поры до времени; в конце концов они их отвергали и восставали против них. Более того, правление этих солдат всегда приводило к общественным бедствиям и смутам: Цезарю наследует империя, Карлу Великому – анархия, сопровождающаяся разделом французской земли, Наполеону – Реставрация и две республики. Сами эти великие вожди препятствовали «быстрому и успешному распространению повсюду добра». Если бы им позволили осуществить все, что они замышляли, они бы пожалуй, добились мира на земле, истребив населяющие ее народы; по их самих заставили исчезнуть, и всякий раз общество с трудом переводило дух, понемногу оправляясь от ужасного потрясения. Эти гении появляются обычно в переходные эпохи и задерживают исторические развязки; они тормозят развитие общественной мысли, дают народам несколько лет относительно мирной жизни, а затем, умирая, оставляют их перед лицом тяжкой необходимости вновь взяться за разрешение социальной проблемы, причем нации приходится начинать с попыток преодолеть тот же камень преткновения, в размышлениях над которым она пребывала до того, как великий человек повел ее по пути сражений и завоевании. Подобные деятели нарушают на время поступательное движение человечества – вследствие своих деспотических наклонностей, которые не позволяют им оставаться обыкновенными правителями, по заставляют домогаться положения всесильных диктаторов.
Может быть, автор хотел дать народам урок на будущее, внушить им почтение к божьим посланцам, которые, возможно, еще объявятся, и убедить их терпеливо ждать, пока эти избранники целиком выполнят свою миссию? Ох, горе… Нет уж, пожелаем себе, чтобы нас миновало этакое испытание. Постараемся жить мирно и, но возможности, среди таких же смертных, как мы сами. Не нужно нам иметь здесь, на земле, бога, который подавлял бы нас своей сверхчеловеческой волей. Будем надеяться, что человечество сумеет твердой поступью двигаться к свободе и что небу не понадобится ниспосылать нам какого-нибудь из своих грозных архангелов, которые мечом перекраивают общества, дабы привести их в соответствие с формами социального бытия, предустановленными господом богом.
Да будет мне позволено теперь высказать сожаление еще по одному поводу. Я предпочел бы, чтобы автор избрал для своего труда другую эпоху всемирной истории. Он предоставил бы мне большую свободу, если бы сам занимал более беспристрастную позицию. А так он одновременно как бы и судья, и заинтересованная сторона, и хотя никто не позволит себе усомниться в его добросовестности как историка, он норой оказывается в ложном положении человека, произносящего похвальную речь самому себе.
ПЕРВЫЙ ТОМ
Первый том «Жизни Юлия Цезаря» делится на две части. Первая из них повествует о временах до Цезаря: Рим при царях, установление республики, завоевание Италии; характеристика процветания стран Средиземноморья, пунические, македонские и азиатские войны, Гракхи, Марий и Сулла. Вторая часть посвящена Юлию Цезарю: она охватывает отрезок времени от детства Цезаря до его назначения правителем Галлии; в ней обрисован его облик, рассказано о первых его деяниях, подробно рассмотрены многочисленные должностные функции, которые он отправлял при республике, причем особое внимание уделено его поведению во время заговора Катилины; кратко изложен Испанский поход; на протяжении всего тома Цезарь безудержно восхваляется, и читателям демонстрируется, как он постепенно выявляет себя и утверждает свою провиденциальную миссию.
Из самого построения книги можно заключить, что автор хочет сделать Юлия Цезаря конечной целью, к которой была устремлена вся предшествующая история Рима. Этот великий человек и есть мессия, предвозвещенный пророками, он есть бог, ради пришествия которого совершались все предыдущие события. Первая часть тома только для того и нужна, чтобы изъяснить появление на свет героя. Вся история Рима на протяжении более четырехсот лет – это вынашивание Цезаря; небо готовит землю к рождению сверхчеловеческого существа; и в назначенный час, когда народам становится необходимым искупить свои вины, божественное дитя приходит в сей мир.
Основы Римского государства закладываются при царях, во время республики Рим возвышается и завоевывает Италию. Затем следует краткий период, на протяжении которого Рим вкушает отдохновение в гордом сознании своего могущества и славы. Но если господь создал римскую нацию для того, чтобы привести ее к поре всеобщего мира и справедливости, то, разумеется, уже самый первый римлянин был им сотворен в предвидении этой уникальной поры в истории, когда только один народ обладал достаточным могуществом, чтобы оставаться свободным. Если бы я был историком и мне пришла бы в голову причуда облюбовать в римской истории какую-нибудь одну эпоху, я бы остановился только на этой чудесной эпохе и использовал предшествующие ей события для того, чтобы ее объяснить и представить в наилучшем свете; я бы забыл обо всех последующих событиях; словом, я постарался бы именно в ней найти осуществление господних предначертаний и не стал бы идти дальше, к Цезарю, с которым мы вновь вступаем во времена беспокойные и кровавые.
Можно сказать все же, что историческая истина плохо бы мирилась и с такого рода причудой историка. Помимо воли я давал бы тенденциозное толкование событий и в угоду своей системе преувеличивал бы или преуменьшал значение тех или иных фактов. Я бы не просто рассказывал, а отстаивал бы некие положения. Я предпочитаю рассматривать историю как серию эпизодов, связанных друг с другом и взаимно друг друга объясняющих; считать же, что эти эпизоды группируются вокруг одного из них, центрального, я отказываюсь. Всякое событие, происходящее сегодня, конечно, вытекает из другого события, происходившего вчера, – этого никто и не думает отрицать. Однако факты четырехсотлетней истории не могут быть все устремлены к какому-то одному факту. Цезарь не возник как непосредственное и финальное следствие правления первых царей и Римской республики. Он сам есть лишь звено в цепи – и отнюдь не последнее в ней. Если республика несла в себе Цезаря, чье вызревание в ее недрах было симптомом ее распада, то сам он несет в себе империю, Нерона и Калигулу; в нем коренится тот ужасный недуг, которым позднее будет изъедено все римское общество. Не следует поэтому завершать историю этим выдающимся деятелем и навязывать ему роль исполнителя божьих предначертаний. Я бы совершил ошибку, если бы не видел в римской истории ничего, кроме республики; точно так же ошибочно видеть в ней только основание империи.
Впрочем, первая книга рассматриваемого труда, на мой взгляд, лучшая в нем. Автор здесь вроде бы более свободен от предвзятости и с большей осмотрительностью применяет свою историческую систему. Мне, например, по душе страницы, где он говорит о величии общественных учреждений Рима. Здесь будущее вырастает из прошлого, а настоящее заполнено трудом, цель которого – сохранить и по возможности приумножить богатое наследство, оставленное предками. Уже первыми законами Рим закладывает основу своего будущего могущества. Установление республики является естественным следствием власти царей, завоевание Италии и других земель – следствием республиканского правления. Никогда до того ни один народ не умел совершать такие завоевания и так сохранять завоеванное. Законодатели, администраторы сделали для этого больше, чем воины. Римский мир потому так величествен, что в определенный период своей истории он представляет собой единую семью. Конечно, каждое явление несет в себе свою смерть; в совершенно здоровом человеке таятся начатки болезни, которая сведет его в могилу. Со времени Второй пунической войны римский дух уже отчасти утрачивает республиканскую чистоту и спокойствие уверенного в себе могущества. Появляются и растут признаки распада, нарушается нормальная деятельность всего государственного организма. Общественные учреждения функционируют уже не так действенно, как прежде, и безумная жажда завоеваний охватывает римлян, которые рискуют своей собственной свободой, угрожая свободе других народов. Гракхи, пытаясь спасти положение, лишь усиливают беспорядок. Марий и Сулла, затеяв между собой соперничество, наносят этим государству последний удар, и вот тогда-то, говоря словами нашего автора, «Италии потребовался повелитель».
Не лишним будет поговорить о том, какой именно повелитель требовался Италии. Именно тут зарыта собака. Я могу еще согласиться, что римлянам той эпохи нужен был вождь, человек твердой руки, который в тогдашней сложной обстановке уверенно повел бы их за собой. Задача такого деятеля была велика: он должен был вернуть республике всю ее силу. Я не вижу, в чем ином могла состоять миссия этого благодетеля. Ясно, что создавать империю никак не значит спасать республику, но это, безусловно, значит сменить одну форму правления другой.
Разве обстоятельства непременно требовали диктатора с пожизненными полномочиями, императора? Разве гениальный человек, понявший свою эпоху, не должен был удовлетвориться восстановлением чистоты общественных учреждений и употребить свою власть лишь на то, чтобы возвратить республике ее молодость? Сколь был бы он велик в тот день, когда, вернув народу способность самоуправляться, он передал бы в его руки свои огромные полномочия! Повелитель, который требовался Италии, если вообще ей требовался таковой, должен был быть другом, советчиком, но отнюдь не императором.
Впрочем, наш автор касательно истории придерживается, как видно, одного убеждения, которого я никак не могу принять. Для него всякий народ – что-то вроде стада, которое порой мирно бредет по дороге, указанной Провидением, порой отклоняется в сторону – в последнем случае его нужно загонять обратно кольями. Человечество, на его взгляд, – это толпа, в иные моменты впадающая в безумие, так что богу приходится надевать на нее смирительную рубашку. Бог с той целью и создает единовластных повелителей, чтобы они укрощали взбунтовавшегося зверя и пригоняли его снова на стезю господню – покорным и неспособным к какому-либо сопротивлению. Согласно этой системе, над людьми тяготеет загадочный рок: приступы безумия находят на человечество в неопределенное время, без всякой регулярности; совершенно беспорядочно одни власти сменяются другими; подряд рушатся любые общественные учреждения – хорошие и дурные; словом, народы в своей истории не восходят по ступеням совершенствования, а идут наобум – то пользуясь свободой, то в наморднике, смотря по тому, как обернутся не зависящие от их воли события.
Иногда автор все же говорит о поступательном ходе истории; он замечает, например, что Цезарь понимал новые потребности Рима и что именно благодаря своей проницательности он и добился всемогущества. Таким образом, наш историк допускает, что человечество движется сквозь века к некоей цели. Но он не дает нам ни малейшего понятия о том, какова эта цель. Что до меня, то мне любо представлять себе, что цель эта – обретение свободы, справедливости, мира и истины. А коли так, то я уже вовсе перестаю понимать, как мог Цезарь явиться в этот мир по соизволению господню, – он ведь пришел лишь для того, чтобы отбросить человечество назад, нанести последний удар Римской республике, которая была воплощением одного из самых совершенных общественных устройств. Сменившая ее империя не имела ни ее добродетелей, ни ее спокойного величия. Таким образом, если мы, вслед за автором, допустим, что Цезарь был божьим посланцем, получится, что сам господь бог навязывает малым сим попятное движение, задерживает их на том пути, по которому они шествуют, карает их за неведомую вину, подчиняя всех воле одного. Дано выбирать из двух возможностей: либо автор не верит в прогресс, в поступательное движение народов, – и тогда он объясняет себе историю внезапными происшествиями, подобными грому среди ясного неба, видит в ней лишь скопление роковых событий, каждое из которых зависит только от данного момента; либо он все же верит, что прогресс, подъем человечества по ступеням совершенствования не выдумка, – и тогда он не может считать Цезаря небесным посланцем. В первом случае все объяснимо: герой есть продукт своего времени, одно из многих проявлений человеческого гения, весьма, впрочем, величественное и прекрасное, не большая и не меньшая случайность, чем тысяча других фактов. Во втором случае я решительно не могу взять в толк пылкой приверженности автора к облюбованному им персонажу, – ведь перейти от Римской республики к Римской империи отнюдь не значило сделать шаг по пути прогресса, и, право же, надо очень мало любить человечество, чтобы вот так, за здорово живешь, повести его от добра к злу, да еще ссылаясь на божий промысл. Я спрашиваю автора: что сталось со свободой Рима, после того как она побывала в руках у Цезаря? Не требует ли простая логика прежде всего того, чтобы свободный народ оставался свободным, какие бы ни изыскивать для него пути прогресса? Всякому непредвзятому уму Цезарь может представляться только честолюбцем, действовавшим куда в большей мере ради своих собственных интересов, нежели ради интересов господа бога.
Я предпочитаю разговаривать с нашим автором, как с практическим политиком, а не как с толкователем истории. Давайте же оставим в стороне Провидение и прогресс, развитие человечества и божью волю. Будем стоять обеими ногами на земле и рассмотрим в историческом аспекте искусство управлять народами. Я признаю, что Цезарь был ловок и хитер. Он, как никто, понял дух своего времени и употребил всю свою гениальность на извлечение пользы для себя из глупости других. Я понимаю и разделяю ваше восхищение им. Освобожденный от миссии, которую вы ему приписали, Цезарь становится более естествен, более похож на обычных смертных. Он остается тем, чем был в действительности, – гениальным человеком, великим полководцем, великим администратором. Но все мои убеждения восстают против того, чтобы видеть в нем мессию, призванного возродить Рим, пли считать, что дело свободы и всеобщего мира не могло обойтись без этого диктатора.
Вторая книга, как я уже сказал, повествует о жизни Юлия Цезаря от детских лет до его назначения правителем Галлии. Образ, набрасываемый здесь автором, явно приукрашен, – привлекательные черты личности Цезаря выпячены, некрасящие старательно обойдены. Этот Юлий Цезарь напоминает изображение на медали: тонкая, благородная физиономия, редкой чистоты профиль. Я бы предпочел увидеть облик, менее совершенный, но более живой. По-моему, знакомиться с человеком не менее интересно, чем с героем. Впрочем, книге явственно задан ее автором нарочито восторженный тон. История, понятая таким образом, становится средством для защиты и прославления одного лица. Историк исходит из той предпосылки, что Цезарь мог руководствоваться только возвышенными побуждениями, что он вдохновлялся лишь истинным патриотизмом. При помощи таких аксиом можно доказать все, что угодно. Если уж вы создаете героя, представляющего собой совершенство с головы до пят, то, конечно, вам нетрудно истолковать в благоприятном для него смысле любой из его поступков. Вы возвеличиваете этого деятеля и принижаете окружавших его людей. Вам становится все легче и легче выполнять свою задачу.
Я не могу вдаваться в подробности рассказа о первых годах деятельности Цезаря. Мы видим его подвижным, ловко применяющимся к обстановке, держащим нос по ветру, ожидающим своего часа. Автор, несомненно, прав, защищая своего героя от тех толкований, которые большинство историков давало его поведению; я хочу верить, что Цезарем руководили не только честолюбие, любовь к почестям, всякого рода мелкие и личные мотивы. Но столь же неверно объяснять все его деяния возвышенными идеями долга и патриотизма, не видеть за ними никаких корыстных побуждений. Я предпочитаю держаться середины, будучи уверен, что на таком пути можно ближе всего подойти к истине.
Например, во время заговора Катилины Цезарь выступил с защитой заговорщиков. Так неужто же он сделал это исключительно из чувства справедливости и человеколюбия? Нет, конечно. Прежде всего в его речи ощущается известная осторожность и та практическая сметка, о которой я только что говорил. Затем в ней сквозит некая симпатия, некий скрытый интерес к этим людям, взбунтовавшимся против сената, с которым впоследствии он сам затеет распрю. Я не знаю, как наш историк объяснит поведение Цезаря в Галлии, но тут ему будет чрезвычайно трудно подкрепить фактами свое утверждение о гуманности этого героя. Но лучше ли было бы, не впадая ни в ту, ни в другую крайность, оставив Цезаря таким, каков он был, добросовестно исследовать, когда им руководили корыстные и когда бескорыстные побуждения? Не слишком справедливо также принижать его политических противников – Цицерона, Помпея, Катона, Красса; эти люди, думается мне, были на голову выше многих своих современников, и приписывать им мелочность мотивов, корыстную расчетливость, одновременно не допуская и тени подобных предположений в отношении Цезаря, – значит писать историю весьма своеобразным способом. Все это – не будем закрывать глаза на факты – вытекает из провиденциальной системы, принятой нашим историком. Сделав из героя некоего бога, он вынужден предоставлять ему все привилегии, полагающиеся божествам, а вокруг него видеть одних только заурядных людишек.








