Текст книги "Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман»"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
© Перевод. С.Емельяников
Со всех сторон от меня требуют объяснений, меня просят назвать имена достойных внимания художников, чьи полотна были отвергнуты жюри.
Публика всегда останется публикой. Разумеется, художники, перед которыми захлопнули двери Салона, только будущие знаменитости, и, следовательно, я могу назвать лишь имена, не знакомые моим читателям. Я возмущен странным судилищем, которое обрекает на долгую безвестность серьезных молодых людей, провинившихся только тем, что они мыслят иначе, чем их собратья. Напомним кстати, что многих видных художников, таких, как Делакруа и другие, долгое время скрывали от нас именно под давлением определенных групп. Я не хочу, чтобы все повторилось вновь, и я пишу эти статьи для того, чтобы художники, которые завтра наверняка станут признанными мастерами, не подвергались гонению сегодня.
Я решительно утверждаю, что нынешнее жюри судило пристрастно. Целое направление современного французского искусства было от нас умышленно скрыто. Я назвал имена Мане и Бриго, потому что эти имена уже известны; я мог бы назвать два десятка других художников, принадлежащих к тому же направлению. Все это говорит о том, что жюри не пожелало пропустить смелые и живые полотна, этюды, сделанные в гуще жизни и полные глубокой правды.
Я знаю, что пересмешники не согласятся со мной. У нас во Франции любят посмеяться; и я вас уверяю, что сам буду смеяться еще больше, чем другие. А ведь хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Да, я выступаю в защиту жизненной правды. Я откровенно признаюсь, что восхищен г-ном Мане, что я гроша ломаного не дам за рисовую пудру г-на Кабанеля и что я предпочитаю терпкие и здоровые запахи живой жизни. Впрочем, у меня еще будет случай высказать свои суждения. Здесь же я лишь отмечу, – и никто не осмелится меня опровергнуть, – что движение, известное под названием «реализм», в Салоне не представлено.
Я знаю, там будет Курбе. Но Курбе, кажется, переметнулся в лагерь врагов. К нему, говорят, намерены направить целое посольство: у мэтра из Орнана, как известно, несносный характер, он любит пошуметь, и его боятся обидеть. А потому Курбе посулят чины и звания при том условии, если он даст согласие отречься от своих последователей. Поговаривают о большой медали или даже об ордене. На другой день Курбе отправится к своему ученику г-ну Бриго и без обиняков объявит ему, что в основе его живописи лежит «иная философия». Философия в живописи Курбе! Бедный учитель! Благодаря книге Прудона вы пресытились демократическими идеями. Ради бога, оставайтесь первым художником нашей эпохи, но не становитесь ни моралистом, ни социалистом.
Впрочем, кого интересуют сегодня мои симпатии! Я, любезная публика, жалуюсь на то, что ущемляют мое право на свободу мнения; я, любезная публика, возмущаюсь тем, что мне не показывают современного искусства полностью, я требую, чтобы от меня ничего не скрывали, я справедливо и законно требую суда над художниками, которые из предубеждения не допустили в Салон целую группу своих собратьев.
Любое собрание, любая группа людей, обязанная принимать те или иные решения, – это не простой механизм, вращающийся только в одном направлении и зависящий от действия только какой-нибудь одной пружины. Нужна кропотливая работа, чтобы объяснить каждое движение такого механизма, каждый оборот его шестерен. Профан видит лишь конечный результат; люди же сведущие замечают неисправности, резкие толчки, которые сотрясают машину.
Хотите, мы отремонтируем ее и заставим работать? Сперва займемся шестернями, и большими и маленькими, теми, что вращаются вправо, и теми, что вращаются влево. Наладим их и посмотрим, что получится. Машина поначалу поскрипывает, некоторые детали продолжают вращаться, как им заблагорассудится, но в целом она работает сносно. Если не все ее колеса остановились, то достаточно привести их в движение при помощи одного и того же источника, как между ними произойдет сцепление и они начнут функционировать, выполняя общую работу.
Есть добряки, которые принимают и отклоняют кандидатуры с полнейшим безразличием; есть преуспевающие художники, – они стоят вне всякой борьбы; есть художники, которые сошли со сцены, но держатся своих убеждений и отвергают все новое; есть, наконец, модные художники, чьи малозначительные картины имеют временный успех, но они вцепились в него зубами и рычат, грозя тем из своих собратьев, кто пытается к нему приблизиться.
Результат вам известен: это мрачные и пустые залы, по которым мы с вами будем прохаживаться. Я не могу винить жюри в бедности нашего искусства. Однако я вправе предъявить ему счет за всех тех дерзновенных художников, у которых оно выбивает почву из-под ног.
Посредственности открыта дорога в Салон. Стены его увешаны благопристойными полотнами, великолепными в своем ничтожестве. Оглядев Салон сверху донизу, вдоль и поперек, вы не увидите ни одной картины, которая бы вас поразила, привлекла бы ваше внимание. Искусство здесь тщательно отлакировано и прилизано; оно обрело вид добропорядочного буржуа в домашних туфлях и белой рубашке.
Прибавьте к этим благопристойным полотнам, подписанным неизвестными именами, картины, вовсе не подлежащие обсуждению. Эти картины принадлежат художникам, о которых я и буду говорить.
Таков Салон, да, собственно, он всегда одинаков.
В этом году жюри особенно усердствовало в наведении глянца. Оно сочло, что в прошлом году его метла оставила на паркете несколько соломинок. Для того чтобы порядок был безупречным, вышвырнули за дверь реалистов, – им был брошен упрек, что они не моют руки. Салон же будут посещать великосветские дамы в богатых туалетах, а посему здесь должна царить идеальная чистота, все должно блестеть так, чтобы перед картинами, как перед зеркалом, можно было поправить прическу.
Однако в заключение я рад сообщить членам жюри, что они плохие досмотрщики: враги проникли за кордон, и я предупреждаю об этом. Здесь речь идет не о нескольких хороших картинах, которые были пропущены чисто случайно. Я хочу сказать, что г-н Бриго, по отношению к которому приняты особые меры предосторожности, тем не менее выставит в Салоне два этюда. Поищите их хорошенько, они обозначены буквой «Б», хотя и подписаны другим именем.
Итак, молодые художники, если вы хотите в будущем году попасть в Салон, не берите псевдонимом имя Бриго, а подписывайтесь именем Барбаншю. И тогда вы можете не сомневаться, что вас примут единогласно. По-видимому, все дело в имени.
НАША ЖИВОПИСЬ СЕГОДНЯ© Перевод. В. Шор
Вероятно, прежде чем произносить какие бы то ни было суждения, мне следовало бы отчетливо изъяснить, каков мой подход к искусству, что собой представляет моя эстетика. Я знаю, что кое-какие мои замечания, которых я попутно не мог не сделать, пошли вразрез с общепринятыми взглядами и что за эти резкие высказывания на меня многие сердятся, считая их совершенно необоснованными.
Я не хуже других, и у меня тоже есть своя теория, которую я, подобно всякому другому, считаю единственно верной. И я хочу изложить эту свою теорию, даже рискуя не потрафить публике. Тогда само собой станет ясным, что я люблю и что ненавижу.
Для публики, – я употребляю здесь это слово отнюдь не в бранном смысле, – для публики произведение искусства, картина есть предмет наслаждения, который вызывает приятное и сильное волнение чувств; это может быть сцена экзекуции, когда обреченные мечутся и ползают перед нацеленными на них ружьями, или же портрет обворожительной юной девушки, что стоит, опершись о цоколь колонны, и мечтает, вся белоснежная при свете луны. Я хочу сказать, что зрители видят в картине лишь сюжет, который хватает их за душу или за горло, и требуют от художника только одного: чтобы он вызвал у них слезы или улыбку.
Для меня же, – я хотел бы надеяться, что и для многих, – произведение искусства, напротив, есть выражение творческой индивидуальности, личности художника.
И я требую от артиста не сладостных видений или устрашающих кошмаров, а того, чтобы он выявил всего себя, в единстве своего духовного и физического существа, энергично утвердил свою творческую силу и своеобразие, показал, что он может как бы единым махом отломить большой кусок природы и представить его нам в том виде, в каком он ее сам воспринимает. Короче говоря, я испытываю непреодолимое презрение ко всякому ловкому ремесленничеству, к корыстолюбивому угодничеству, ко всему, чему можно выучиться и чего можно добиться прилежанием, к театральным эффектам исторических сцен г-на Икса и к надушенным грезам г-на Игрека. С другой стороны, я полон глубокого уважения ко всем произведениям искусства, отмеченным печатью индивидуальности, к творениям сильного и самобытного дарования.
Для меня, следовательно, не важно, нравится художник зрителям или нет; важно, чтобы он умел обнажить свое сердце, ярко выразить собственную личность.
Я не являюсь сторонником той или иной школы, потому что я – сторонник человеческой правды, а это исключает принадлежность к какой бы то ни было касте, утверждение какой бы то ни было системы. Мне не нравится само слово «искусство»; это понятие содержит в себе некие обязательные, заранее предопределенные рамки, некий абсолютный идеал. Творить искусство – разве это не значит творить нечто внеположенное и человеку и природе? А я хочу, чтобы творили самую жизнь, чтобы человек оставался живым, чтобы он каждый раз создавал нечто совсем новое, не считаясь ни с чем, кроме собственного темперамента, собственного восприятия вещей. И в каждой картине я ищу прежде всего человека, а не картину.
На мой взгляд, в каждом произведении искусства присутствуют два начала: объективное – то есть натура, и субъективное – то есть человек, художник.
Объективная реальность, натура, – постоянна; она всегда одна и та же, она одна для всех, и я бы сказал, что она может служить некоей общей мерой для всех произведений искусства – если признать, что такая общая мера может существовать.
Субъективное начало, – то есть человек, – напротив, бесконечно разнообразно: каждый художник мыслит и чувствует по-своему; если бы не существовало различных темпераментов, то все картины неизбежно представляли бы собой простые фотографии.
Так что произведение искусства всегда есть не что иное, как комбинация того, что вносится человеком – началом изменчивым, и объективной натурой – началом постоянным. Для меня, который провозглашает необходимость подчинения объективной реальности темпераменту, слово «реалист» ничего не значит. Пусть ваше творчество будет правдивым – и я буду его приветствовать; но если оно будет к тому же оригинальным и близким к жизни – я буду приветствовать его еще более пылко. Если соображение это покажется вам убедительным и вы примите его для себя, вам неизбежно придется оторваться от прошлого и все определения создавать заново, а потом еще и дополнять их ежегодно.
Ведь это же смешно – считать, будто представление о прекрасном в искусстве может быть истиной абсолютной и вечной. Единственная и совершенная истина создана не для нас, – мы каждое утро изготовляем себе какую-нибудь новую истину, чтобы отбросить ее вечером. Как и все на свете, искусство – продукт жизнедеятельности человека, выделение его организма; ведь именно человеческое тело является источником красоты произведений искусства. Наше тело меняется в зависимости от климата и условий существования, и, соответственно, меняется его секреция.
Следовательно, произведения искусства завтрашнего дня будут иными, нежели ныне, и нельзя сформулировать никакого правила, нельзя дать никакого рецепта; нужно смело довериться собственной природе и не обманывать самих себя. Уж не потому ли вы стараетесь хоть с трудом изъясняться на мертвых языках, что боитесь говорить на своем языке?
Я заявляю со всей решительностью: мне не нужны изделия школьников, изготовляемые по моделям, данным учителями. Эти произведения напоминают мне страницы, которые я ребенком переписывал с печатных прописей. Я не желаю возвращения к прошлому, не желаю подделок под него, картин, которые пишутся с оглядкой на некий идеал, собранный по кускам из разных эпох. Я не желаю ничего, что не есть жизнь, темперамент, реальность!
А теперь – прошу вас, посочувствуйте мне! Подумайте, какие страдания должен был испытывать вчера человек моего темперамента, бродя в унылых пространствах Салона, заполненных ничтожными произведениями! Честно говоря, была минута, когда мне расхотелось писать про Салон, ибо я почувствовал, что мне не избежать упреков в чрезмерной суровости.
Но я ведь отнюдь не собираюсь оскорблять художников в их убеждениях; напротив, это они тяжко оскорбили мои чувства и верования. Я не знаю, понимают ли читатели мое положение, говорят ли они себе: «Вот бедняга: ему тошно, а он сдерживает свое отвращение из уважения к публике».
Никогда еще мне не приходилось видеть такого скопища посредственностей! На две тысячи картин едва наберется десяток настоящих творческих личностей! Хорошо, если из этих двух тысяч полотен десятка полтора говорят с вами языком человеческой души; все остальные лепечут какие-то парфюмерные пустяки. Что же, я в самом деле чрезмерно суров? Но ведь я только произношу вслух то, что другие думают про себя.
Я хотя бы не принижаю современную эпоху. Я верю в нее, знаю, что она трудится и ищет. Наше время – это время борьбы и лихорадочных исканий, у нас есть свои таланты и свои гении. Но я не хочу, чтобы посредственности и могучие таланты смешивались в одну кучу. Я считаю, что негоже проявлять равнодушную снисходительность ко всем, не скупясь на похвалы кому попало и тем самым не хваля, в сущности, никого.
Наша эпоха такова. Мы народ цивилизованный, у нас есть будуары и салоны; маляры хороши лишь для простого люда, – в домах богачей стены должны быть увешаны настоящими картинами. Вот и образовался цех ремесленников. Таких же мастеровых, как, например, каменщики, – только те начинают на пустом месте, а эти приходят, когда все прочее уже готово. Нужно, как вы понимаете, много художников, и приходится их разводить во множестве, соответствующим образом их натаскивая, – так, чтобы они умели нравиться и не оскорблять устоявшихся вкусов.
Примите также во внимание дух теперешнего искусства. В обстановке повсеместного распространения науки и промышленности художники, из протеста, ринулись в мечту; им полюбились поддельные небеса, сделанные из мишуры и папье-маше. Подумайте, разве мастера Возрождения баловались всякими очаровательными безделушками вроде тех, перед которыми мы сейчас закатываем глаза? Это были могучие натуры, и они черпали содержание своего искусства из гущи жизни. А вот мы – люди нервные, беспокойные, женоподобные, и мы чувствуем себя подчас такими слабыми, такими истощенными, что полнокровное здоровье нам претит. Не удивительно, что нас тянет на сентиментальность и всякое жеманное кривлянье.
Наши художники – поэты. Это утверждение, конечно, покажется очень обидным людям, которые не утруждают себя размышлениями, но я на нем настаиваю. Оглядите Салон: кругом одни стишки да мадригалы. Один сочиняет оду Польше, другой – оду Клеопатре: тот поет на голос Тибулла, а этот пытается дудеть в большую дуду Лукреция. Я уже не говорю о воинственных гимнах, об элегиях, о гривуазных песенках, о баснях…
Вот уж мешанина так мешанина!
Умоляю вас, рисуйте, ежели вы художники, рисуйте, а не пойте! Вот вам человеческое тело, вот вам струящиеся потоки света. Создайте же Адама, который будет вашим собственным творением! Вы должны быть творцами людей, а не их призрачных подобий! Я, конечно, понимаю, что в будуаре голый мужчина выглядит неприлично. Вот почему на ваших полотнах изображаются эти смехотворные марионетки, которые, конечно, вполне приличны, но на живых людей похожи не больше, чем розоволикие куклы для маленьких девочек.
Талантливые люди, знаете ли, работают иначе. Взгляните на те несколько значительных полотен, которые есть в Салоне. Они так резко выделяются, что похожи на провалы в стене; они почти неприятны; такое впечатление, будто они кричат, тогда как остальные лишь лепечут нечто вполголоса. Художники, осмелившиеся выставить подобные вещи, находятся вне корпорации элегантных маляров, о которых я говорил выше. Они малочисленны и живут сами по себе, вне всяких школ.
Я уже отмечал: жюри не виновато в том, что художники у нас – посредственности. Но поскольку оно само считает своей обязанностью быть строгим, почему оно не избавляет нас от необходимости любоваться всей этой дребеденью? Для тех немногих талантов, какие у нас есть, хватило бы комнатушки в три квадратных метра.
Неужто я и впрямь заявил себя страшным революционером, выразив сожаление о том, что несколько поистине сильных темпераментов совсем не представлены в Салоне? Мы не так уж богаты творческими индивидуальностями, чтобы не дорожить теми, какие у нас есть. Впрочем, я знаю, что настоящие таланты не гибнут от одного отказа. Я защищаю их просто потому, что считаю это справедливым. А в глубине души я за них спокоен. Наши отцы смеялись над Курбе; мы же восторгаемся им. Сейчас мы смеемся над Мане, а наши дети будут приходить в экстаз от его полотен.
ГОСПОДИН МАНЕ [13]13Золя познакомился с Эдуардом Мане через Сезанна. Он первый поддержал Мане как новатора и неоднократно писал о нем. В 1867 году Золя вел переговоры с издателем А. Лакруа о том, чтобы поручить Мане иллюстрации к «Сказкам Нинон». Им же было написано предисловие к каталогу посмертной выставки картин Мане, организованной почитателями художника в Школе изящных искусств (1884).
[Закрыть]
© Перевод. Е. Гунст
Мы, французы, любим посмеяться, но при случае мы проявляем чарующую деликатность и безупречный такт. Мы чтим преследуемых, мы всеми силами отстаиваем людей, вступивших в единоборство с толпой.
Сегодня я хочу протянуть дружескую руку живописцу, изгнанному из Салона группой своих собратьев. Не будь я глубоко восхищен его талантом, я вступился бы за него уже только потому, что его поставили в положение отщепенца, непризнанного и нелепого художника.
Прежде чем говорить о тех, чьи произведения всякий может увидеть, о тех, кто выставляет свое убожество на всеобщее обозрение, я считаю долгом уделить как можно больше места художнику, произведения которого сознательно отвергнуты, тому, кого не удостоили чести фигурировать среди полутора-двух тысяч бездарностей, принятых в Салон с распростертыми объятиями.
И я говорю ему: «Не огорчайтесь. Вас выделили из общей массы, вы и достойны жить обособленно. Вы думаете не так, как все эти люди, вы пишете по велению вашего сердца и темперамента, вы – ярко выраженная индивидуальность. Вашим полотнам не по себе среди пошлых, сентиментальных картинок. Замкнитесь в своей мастерской. Там я разыщу вас и там буду вами восторгаться».
Я постараюсь разъяснить свое отношение к г-ну Мане как можно яснее. Я не хочу, чтобы между мной и читателем возникло недоразумение. Я не согласен и никогда не примирюсь с тем, что жюри дана власть закрыть публике доступ к полотнам одного из самых ярких живописцев нашего времени. Симпатии мои – за пределами Салона, и я пойду в Салон лишь после того, как моя жажда прекрасного будет удовлетворена в другом месте.
Кажется, я первый хвалю г-на Мане безоговорочно. Происходит это по той причине, что я глубоко равнодушен ко всем будуарным полотнам, к раскрашенным картинкам, к жалким поделкам, в которых нет ничего живого. Как я уже сказал, меня интересует только яркая индивидуальность.
Ко мне подходят на улице, говорят: «Вы шутите, не правда ли? Вы еще только вступаете на литературное поприще и потому непременно хотите сказать что-то оригинальное! Но пока вас никто не видит, давайте вместе посмеемся над нелепостью „Завтрака на траве“, „Олимпии“, „Флейтиста“».
Вот до чего мы дошли в вопросах искусства! Мы уже не вольны в своем восхищении! Меня считают человеком, который сознательно лжет самому себе. И преступление мое состоит в том, что я хочу наконец высказать правду о художнике, относительно которого делают вид, будто его не понимают, и которого, как прокаженного, гонят из круга живописцев.
Мнение большинства насчет этого мастера таково: г-н Мане – недоучка; он уединяется в своей мастерской, чтобы пьянствовать и курить в обществе таких же шалопаев, как он сам. И вот, опорожнив не один бочонок пива, мазилка решает написать несколько карикатур и выставить их в расчете на то, что публика станет над ним потешаться и таким образом запомнит его имя. Он принимается за дело, создает какие-то невообразимые вещи, сам чуть не лопается от хохота, любуясь своим произведением, и цель у него вполне определенная: поиздеваться над публикой и создать себе репутацию чудака.
Наивные люди!
Здесь уместно рассказать случай, превосходно поясняющий, чего стоит мнение толпы. Однажды г-н Мане и один очень известный литератор сидели в кафе на бульваре. Подходит журналист, и литератор знакомит его с молодым художником. «Господин Мане», – говорит он. Журналист вытягивает шею, оглядывается по сторонам, и наконец замечает человека, который скромно сидит перед ним, ничем не выделяясь среди окружающих. «Простите! – восклицает журналист. – А я-то представлял себе вас каким-то великаном с перекошенным зверским лицом».
Такова публика.
Даже сами художники, его собратья, те, которые, казалось бы, должны разбираться в искусстве, не смеют высказать твердого мнения. Одни, – я имею в виду глупцов, – смеются, не глядя на картины, открыто издеваются над мощными, убедительными полотнами. Другие толкуют о неполноценности таланта, о нарочитой грубости, о сознательном искажении натуры. Словом, они предоставляют публике забавляться, им и в голову не приходит сказать: «Не смейтесь так громко, если не хотите прослыть дураками. Здесь нет решительно ничего смешного. Перед вами – искренний живописец, послушно следующий своей природе; он лихорадочно ищет правду, целиком отдается искусству, и ему совершенно чужда низость, свойственная вам».
Но никто им этого не говорит, поэтому скажу я, и скажу во весь голос. Я настолько уверен, что г-на Мане вскоре признают одним из величайших живописцев нашего времени, что, будь у меня средства, я сегодня же скупил бы все его произведения. Лет через пятьдесят их станут продавать в десять – двадцать раз дороже, в то время как за вещи, ценимые теперь в сорок тысяч, не дадут и сорока франков.
И не требуется особого ума, чтобы предсказать это.
С одной стороны, перед нами успех, созданный модой, успех, раздуваемый салонами и определенными группировками; есть художники, избравшие своей специальностью какой-нибудь узкий жанр, художники, применяющиеся к преходящим вкусам публики; есть мечтательные, щеголеватые господа, снисходительно набрасывающие кисточкой тусклые картинки, которые превращаются в хлам от нескольких капель дождя.
С другой же стороны, мы видим человека, который смело обращается к самой природе, заново ставит вопрос об искусстве в целом, ищет путей к самостоятельному творчеству, к полному раскрытию своей индивидуальности. Неужели вы думаете, что картины, написанные могучей, уверенной рукой, не долговечнее дешевых лубочных картинок?
Если хотите позабавиться, давайте вместе посмеемся над ремесленниками, которые не уважают ни самих себя, ни публику, беззастенчиво выставляя полотна, где сам материал утратил свою первоначальную ценность, после того как его вымазали красной и желтой краской. Если бы публика получила основательное художественное воспитание, если бы она умела ценить самобытные, свежие таланты, уверяю вас – Салон стал бы местом общественного увеселения и люди просто надрывались бы от хохота. На выставке действительно есть над чем посмеяться – тут преобладают пошлые, непристойные картины, бесстыдно демонстрирующие убожество и глупость своих авторов.
Непредвзятому наблюдателю тяжело было смотреть на нелепые скопища у полотен г-на Мане. Я наслушался здесь чудовищных пошлостей. Я думал: «Неужели мы навсегда останемся столь наивны и всегда будем считать себя самыми умными? Вот какие-то люди бессмысленно хохочут, – просто потому, что видят нечто противоречащее их привычкам и верованиям. Им это кажется смешным, и они хохочут. Хохочут, как мог бы хохотать горбун над человеком, у которого нет горба».
Я всего лишь один раз побывал в мастерской г-на Мане. Это блондин, среднего роста, скорее даже невысокий, с легким румянцем; на вид ему лет тридцать; у него живой, умный взгляд, подвижной рот, порою чуть насмешливый; в чертах лица, неправильных, но весьма выразительных, есть нечто утонченное и энергичное. Впрочем, в движениях и голосе этого человека сказывается удивительная скромность и удивительная мягкость.
Тот, кого публика считает художником-озорником, живет очень уединенно, в кругу семьи. Он женат и ведет размеренный образ жизни, свойственный буржуа. Зато работает он неистово, постоянно что-то ищет, изучает природу, размышляет и неуклонно движется вперед по намеченному пути.
Мы с ним говорили об отношении к нему публики. Оно не радует его, но в то же время и не обескураживает. Он верит в себя: пусть раздаются вокруг него взрывы хохота, – он не сомневается, что за ними последуют рукоплескания.
Словом, передо мной был убежденный борец, человек непризнанный, однако не заискивающий перед публикой, не старающийся приручить зверя, а скорее желающий укротить его, подчинить своей воле.
Именно здесь, в мастерской, я вполне понял г-на Мане. Я любил его инстинктивно, теперь же я проник в сущность его таланта, таланта, который я и попытаюсь проанализировать. В ярком свете Салона произведения его резко выделялись среди грошовых картинок, которыми они были окружены. Теперь я видел каждую вещь отдельно, – как и следует рассматривать картины, – в том самом месте, где она была создана.
Таланту г-на Мане присущи простота и точность. Вероятно, при виде необычной натуры, изображенной некоторыми моими собратьями-писателями, он тоже решил обратиться к реальной действительности, изучать ее с глазу на глаз; он отверг все уже добытые познания, весь накопленный опыт и задумал вернуться к первоисточнику искусства, другими словами – к точному наблюдению природы.
И он отважно становится лицом к лицу к тому или иному явлению, наблюдает его в его основных частях, в мощных противопоставлениях и пишет каждую вещь так, как он ее видит. Кто же осмелится толковать здесь о мелочном расчете, кто осмелится обвинять добросовестного художника в том, что он не уважает искусство и самого себя? Следовало бы примерно наказать хулителей, ибо они оскорбляют человека, которым мы будем впоследствии гордиться; они подло оскорбляют его, издеваясь над ним, в то время как сам он не удостаивает их даже иронии. Уверяю вас, ваши ужимки и зубоскальство ничуть его не трогают.
Я вновь посмотрел «Завтрак на траве» – шедевр, выставленный в Салоне Отверженных, и бросаю вызов нашим модным художникам: пусть кто-нибудь из них даст нам горизонт более широкий и более насыщенный воздухом и светом! Да, вы всё еще смеетесь, потому что лиловые небеса г-на Назона испортили ваш вкус. Здесь – крепко скомпонованная натура, и это не может вам понравиться. Кроме того, здесь перед зрителем не гипсовая Клеопатра г-на Жерома и не розовато-белые красотки г-на Дюбюфа. Мы видим тут, как это ни прискорбно, самых обыкновенных людей, вина которых состоит в том, что у них, как у каждого человека, есть мускулы и кости. Мне понятны разочарование и веселость, которые охватывают вас при виде этого полотна; художнику, вероятно, следовало усладить ваши взоры картинкой вроде тех, что красуются на бонбоньерках.
Я увидел и «Олимпию», главный недостаток которой заключается в том, что она похожа на многих знакомых вам девиц. Однако же, что за странное желание писать не так, как все! Пусть бы г-н Мане хоть воспользовался пуховкой г-на Кабанеля и немного подрумянил щеки и грудь Олимпии, – тогда девушка обрела бы более пристойный вид. На картине есть еще и кошка, которая тоже немало позабавила публику. Не правда ли, до чего это смешная кошка? И нужно уж окончательно потерять рассудок, чтобы поместить здесь кошку. Кошка! Представляете вы себе это? Да еще черная! Вот умора!.. О бедные мои сограждане, признайтесь, что позабавить вас совсем нетрудно, Легендарная кошка Олимпии – это именно то, чего вы ожидаете, входя в Салон. Признайтесь же, вы ищете здесь кошек и, увидав черную кошку, которая позабавила вас, считаете, что не зря потратили время.
Но из всех картин г-на Мане я предпочитаю, конечно, «Флейтиста» – полотно, отвергнутое в нынешнем году. На сером светящемся фоне выступает фигура юного музыканта в будничной форме – красные брюки и пилотка; он играет, стоя лицом к зрителю. Выше я сказал, что таланту г-на Мане присущи простота и точность, и сказал я это именно по впечатлению, которое осталось у меня от этого полотна. Не думаю, чтобы кому-нибудь удалось достигнуть большего эффекта при помощи столь несложных средств.
Темперамент г-на Мане отличается прямолинейностью; живописец сразу схватывает предмет. Его фигуры запечатлены в движении, он не отступает перед резкостью натуры, он передает вещи во всей их сочности, в смелом сопоставлении. Ему свойственно воспринимать их как яркие пятна, как нечто простое и могучее. О нем можно сказать, что он ограничивается отысканием верных тонов и последующим размещением их на полотне. В результате полотно покрывается крепкой, мощной живописью. В его произведениях я вижу человека, которого привлекает все истинное и который из истинного создает живой мир, мир, полный своеобразия и силы.
Вы знаете, какое впечатление производят картины г-на Мане в Салоне. Они как бы врезаются в стены. Вокруг них – множество слащавых изделий модных живописцев-кондитеров: леденцовые деревья и домики-пирожные, пряничные человечки и дородные женщины из ванильного крема. Среди этих молочных рек произведения г-на Мане приобретают привкус горечи, а кондитерские изделия в соседстве с ними кажутся еще более приторными и приукрашенными. И надо видеть, какие гримасы корчат взрослые дети, проходя по залу! Вам ни за что не заставить их проглотить хоть кусочек мяса, выхваченного из живой действительности; зато они, как изголодавшиеся, набрасываются на тошнотворные сласти, которыми их тут пичкают.
Не смотрите на развешанные здесь картины. Смотрите на живых людей, находящихся в зале. Понаблюдайте, как вырисовываются их фигуры на паркете, на стенах. Потом взгляните на полотна г-на Мане, и вы увидите в них правду и мощь. Взгляните теперь на прочие полотна, глупо улыбающиеся вокруг вас, и вам станет смешно, не правда ли?
Господин Мане, так же как и Курбе, как всякий самобытный и сильный талант, должен занять место в Лувре. Кстати, между Курбе и г-ном Мане нет ни малейшего сходства, и, если они логичны, они должны отрицать друг друга. Но именно потому, что между ними нет сходства, они и могут жить каждый своею обособленной жизнью.








