412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман» » Текст книги (страница 12)
Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман»
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:23

Текст книги "Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман»"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)

Я не собираюсь их сравнивать, я остаюсь верным своей методе рассматривать произведения искусства; я не измеряю их ценность с помощью некоего абсолютного идеала, а обращаю внимание лишь на неповторимые личные особенности, выражающиеся в правдивости и силе.

Я знаю, что мне ответят. Мне скажут: «Вы принимаете чудачество за оригинальность; значит, вы считаете, что достаточно делать иначе, чем другие, чтобы делать хорошо». Посетите мастерскую г-на Мане, потом вернитесь в свою и попытайтесь писать так, как пишет он; ради развлечения попробуйте подражать художнику, который, по-вашему, стремится всего лишь потешать народ. Тогда вы убедитесь, что смешить людей не так-то легко.

Я постарался вернуть г-ну Мане место, которое он заслуживает, – одно из первых мест. Похвала моя, пожалуй, вызовет смех, как вызывает его и сам художник. Но придет день, когда признают нашу правоту. Есть вечная истина, на которую и опирается моя критика: только яркие индивидуальности живут и властвуют над веками. Не может быть, – слышите, не может быть! – чтобы г-н Мане со временем не восторжествовал и не затмил все робкие посредственности, которые его окружают.

Дрожать надо ремесленникам, всем тем, кто украл видимость оригинальности у мастеров прошлого; они выписывают деревца и фигурки и не отдают себе отчета в том, что представляют собою они сами и те, над кем они смеются. Это завтрашние мертвецы. Есть и такие, которые умерли лет за десять до собственных похорон, но все еще вопят, будто искусству наносится оскорбление, когда в Салоне, этой обширной братской могиле, появляется живая картина.

РЕАЛИСТЫ САЛОНА
© Перевод. В. Шор

Я был бы в отчаянии, если бы мои читатели хоть на минуту подумали, будто я выступаю здесь как знаменосец какой-нибудь школы. Изображать меня реалистом во что бы то ни стало, человеком, завербованным какой-либо партией, – значит слишком плохо понимать меня.

Я принадлежу к своей собственной партии, партии правды и жизни, – вот и все. Я напоминаю Диогена, который днем с огнем искал человека; я в искусстве тоже ищу людей, ищу самобытные, сильные темпераменты.

Я ни в грош не ставлю реализм, то есть я хочу сказать, что слово это само по себе не означает для меня ничего определенного. Если вы понимаете под этим термином необходимость для художников изучать природу и правдиво воспроизводить ее, то нет сомнения, что все художники должны быть реалистами. Ведь изображать свои фантазии – забава для детей и женщин; настоящие мужи обязаны изображать реальные вещи.

Они берут натуру и воспроизводят ее, но воспроизводят увиденной сквозь свой собственный темперамент. Поэтому каждый художник показывает нам свой, особый мир, и я охотно принял бы все эти разные миры, лишь бы каждый из них был живым выражением того или иного темперамента. Я равно восхищаюсь мирами, созданными Делакруа и Курбе. После такой моей декларации, я полагаю, на меня уже не станут навешивать ярлык какой бы то ни было школы.

Однако вот что происходит сейчас, в эпоху широкого интереса к психологическому и физиологическому анализу. Ветер дует в паруса науки; хотим мы того или нет, обстоятельства толкают нас к тщательному изучению фактов и явлений. Всякая вновь заявляющая о себе творческая личность ныне решительно становится на путь правдивого изображения действительности. Несомненно, что дух эпохи – это реализм, или, точнее говоря, позитивизм. Поэтому я не могу не восхищаться людьми, связанными, как мне кажется, между собой некоей общностью – общностью, определяемой временем, в которое они живут.

Но пусть завтра явится иной, ни на кого не похожий гений, который пойдет наперекор всему привычному, могучей рукой распахнет перед нами дали и пригласит нас в совсем новую страну, по праву принадлежащую ему одному, – такого гения я встречу с восторгом. Я никогда не устану повторять: я ищу людей, а не манекенов, людей, состоящих из плоти и крови и открывающих нам свое заветное, а не лжецов, не кукол, набитых опилками.

Мне пишут, что я расхваливаю «живопись будущего». Не знаю, что под этим подразумевается. Я считаю, что каждый гений вырастает самостоятельно и не оставляет учеников. А живопись будущего меня мало волнует; она будет такой, какой ее создадут художники и общество завтрашнего дня.

Поверьте мне, сейчас самое страшное пугало – именно темперамент, а не реализм. Каждый человек, непохожий на других, уже вызывает недоверие. А как только толпа перестает понимать что-либо, она начинает смеяться. Для того чтобы люди могли понять гения, их надо долго воспитывать. История литературы и искусства – это длинный мартиролог; в ней рассказывается о множестве случаев, когда великие проявления человеческого духа встречались глумлением и улюлюканьем.

В Салоне есть реалисты, – я уже умалчиваю о темпераментах, – есть художники, которые стремятся показать подлинную действительность, воспроизводя все, что в ней есть грубого и жестокого.

Чтобы убедительнее доказать, что мне наплевать на большую или меньшую точность наблюдений в живописи, если в ней не чувствуется могучая индивидуальность, которая дает картине жизнь, я хочу высказать свое мнение – совершенно откровенное – о картинах гг. Моне, Рибо, Воллона, Бонвена и Руабе.

Творчество гг. Курбе и Милле я пока оставлю в стороне, так как им я хочу посвятить отдельный очерк.

Признаюсь, что больше, чем другие картины, мое внимание привлекла «Камилла» Моне. Вот поистине картина, полная жизни и энергии! Прежде чем она попалась мне на глаза, я долго бродил по пустым и холодным залам, устал от того, что ни в одном из них не натолкнулся ни на что мало-мальски талантливое, и вдруг заметил на одном полотне эту молодую женщину, в длинном, волочащемся по земле платье, уходящую от зрителя куда-то вдаль, словно в стеке перед ней пробита дыра. Если бы вы знали, как приятно восхититься чем-нибудь, когда уже устанешь смеяться и пожимать плечами!

Я не знаком с г-ном Моне; я даже, пожалуй, раньте ни разу не вгляделся внимательно ни в одну из его картин. Тем не менее мне кажется, что я его старый друг. И это потому, что его картина рассказала мне целую историю, сильную и правдивую!

Да, да! Вот – темперамент, вот настоящий муж среди толпы евнухов! Взгляните на соседние полотна и вы увидите, какое жалкое зрелище они собой представляют рядом с этим окном, распахнутым в живую природу! Здесь перед нами уже не просто реалист, по сильный и тонкий интерпретатор, умеющий точно передать каждую деталь изображаемой им натуры, не впадая при этом в сухость.

Присмотритесь к платью на картине. Как передана фактура, плотность ткани! Материя падает мягкими складками, живет, она рассказывает о том, кто эта женщина. Да, это не платье для куклы, не кисея, в которую художники обряжают нынче своих бесплотных героинь, – это настоящий шелк, слишком тяжелый для тела из взбитых сливок, изображенного каким-нибудь г-ном Дюбюфом.

Вы хотите реалистов, вам нужны темпераменты, писали мне, – что ж, вот вам г-н Рибо. Я не считаю, что у г-на Рибо есть свой, присущий ему темперамент, и не считаю, что он правдиво изображает натуру!

Сначала о правдивости. Посмотрите на это большое полотно: Иисус в храме, окруженный книжниками; свет падает большими белесыми пятнами. Что за бескровные фигуры! Где в них жизнь? И это – реальное изображение? Но ведь голова этого ребенка, головы этих мужчин – полые, а в их дряблой и распухшей плоти нет костей! Не потому же все-таки, что персонажи в этой картине низменны, вы выдаете мне ее за реалистическое произведение? Я называю реалистическим произведение искусства, в котором есть жизнь, такое произведение, персонажи которого могли бы задвигаться и заговорить. Здесь же я вижу безжизненные существа, анемичные и бесформенные.

Я уже однажды сказал: бог с ней, с правдивостью, если лжет художник, обладающий сильным и своеобразным темпераментом. Казалось бы, у г-на Рибо есть все, чтобы понравиться мне. Но я вижу, что его скудный свет, его грязноватые тени совершенно предвзяты, – он навязывает природе свою индивидуальность и, надергивая оттуда и отсюда отдельные куски, складывает из них весь этот бесцветный мир. Беда именно в том, что он не создал решительно ничего, – его мир существует давным-давно. Это мир испанской живописи, немножко офранцуженный. Так что произведения его не только неправдивы и безжизненны, но даже не являются сколько-нибудь новым выражением человеческого гения.

Господин Рибо ничего не внес в искусство, не сказал нового слова, не выявил своей души, не раскрыл нам себя. Это темперамент бесплодный, встреча с ним ничего не дает ни уму, ни сердцу. Конечно, уж лучше такая имитация силы, такая, хоть краденая, индивидуальность, нежели те приводящие в отчаяние слащавые прелести, о которых пойдет речь дальше. Но какой-то внутренний голос говорит мне: «Берегись! этот художник коварен: он лишь кажется правдивым и исполненным силы, а копни поглубже – и найдешь только ложь и пустоту».

Реализм для очень многих – в том числе, например, для г-на Воллона – состоит в выборе грубого сюжета. В этом году г-н Воллон явил себя в качестве «реалиста», предложив нам для обозрения «Служанку на кухне». Молодая толстуха вернулась с рынка и сложила на землю принесенную ею провизию. Она выряжена в красную юбку и стоит, опершись о стену, обратив к зрителю свою широкую физиономию, выставляя напоказ обнаженные до локтей загорелые руки.

Я во всем этом никакого реализма не вижу, поскольку служанка эта совершенно деревянная и так хорошо приклеена к стене, что ее ничем не отдерешь. Все изображенные предметы в натуре, при ярком освещении, имеют другой вид. В кухнях обычно много воздуха, и каждый предмет не приобретает такого румяного, поджаристого оттенка. Кроме того, хотя во внутренних помещениях контрасты светотени бывают несколько смягчены, все же на самом деле они отчетливее, чем у г-на Воллона, и поэтому в его картине предметы словно лишены объема. Нет, действительность грубее, резче, чем это ее изображение.

Рисуйте хоть розы, господа, но если вы хотите называться реалистами – умейте сделать их живыми!

Столь же платоническим возлюбленным реальности кажется мне и г-н Бонвен. Сюжеты его взяты из реальной жизни, но его трактовка реальных предметов вполне годится для изображения тех же бесплотных фигур, каких рисуют многие модные нынче художники. В его манере есть какая-то сухость и поверхностность, которая лишает персонажи всякой живости.

«Бабушка», которую выставил г-н Бонвен, – добрая старушка, с Библией на коленях и чашкой кофе в руках. Лицо ее кажется мне напряженным и даже гримасничающим: оно слишком детально выписано; взгляд зрителя увязает в слишком уж любовно вырисованных морщинах; хотелось бы, чтобы черты не были такими дробными, чтобы они складывались в некое единство. А так внимание рассеивается, лицо, недостаточно отделенное от фона, сливается с ним.

Перед вернисажем изрядный шум был поднят вокруг полотна г-на Руабе «Шут Генриха III». Говорили о яркой индивидуальности, о смелом реализме. Я видел это полотно и не разделил восторгов, выраженных его автору заранее. Да, это честная работа, более крепкая, конечно, чем у г-на Амона, но весьма умеренной силы.

Я не разглядел здесь индивидуальности, о которой возвестили так громогласно.

Шут во всем красном держит на поводке двух догов, имеющих весьма благонравный вид; он смеется, показывая зубы, и напоминает одетого сатира.

Впрочем, дело не в сюжете; хуже то, что и собаки, и, особенно, человеческая фигура трактуются мелко. Здесь тоже детали мешают восприятию целого, тканям не хватает эластичности, руки шута похожи на палки, а лицо просто вылизано кистью.

Во всем этом я не ощущаю живого тела, и если кто и внушает мне симпатию, так это собаки: они выглядят на картине куда натуральнее, чем их хозяин.

Итак – вот вам несколько реалистов в Салоне этого года. Может быть, кое-кого я и упустил из виду, но, во всяком случае, я назвал и охарактеризовал главных из них. Я хотел – повторяю еще раз – убедить читателей, что не числю себя ни в какой школе и не требую от художника ничего, кроме таланта и ярко выраженной индивидуальности.

Я был в своих суждениях тем более суров, что опасался быть неправильно понятым. Я не испытываю никакой симпатии к подделкам темперамента, – простите мне резкое выражение, – я приемлю лишь индивидуальности по-настоящему своеобразные и отчетливо выраженные. Мне не нравятся школы вообще, ибо любая школа есть покушение на творческую свободу человека. В каждой школе имеется только одна самостоятельная личность – учитель; ученики силой обстоятельств оказываются всего лишь подражателями.

Таким образом, реализм нужен ничуть не более, чем прочие школы. [14]14
  Во времена Золя под «реализмом» разумели творчество группы французских писателей, объединившихся вокруг Шанфлери и Дюранти, весьма ограниченно понимавших термин «реализм» как «искреннее», «непосредственное» изображение жизни без больших социальных обобщений.


[Закрыть]
Нужна, если хотите, правда, жизнь, но всего нужнее – люди различного склада, разные сердца, способные по-своему воспринимать и толковать натуру. Определить произведение искусства можно только так: это кусок действительности, увиденный сквозь темперамент. [15]15
  Тут публика начинает протестовать, подписчики сердятся. Все это результаты панегирика г-ну Мане – нельзя терпеть критика, восхищающегося подобным художником. Недовольные категорически требуют моего увольнения. Г-н де Вильмессан, к которому я испытываю – готов это повторить хоть тысячу раз – живейшую признательность, вынужден уступить читателям. Мы с ним согласились на том, что он, ввиду имеющихся возражений, придаст мне в пару одного из моих многоуважаемых коллег, г-на Теодора Пеллоке, и предоставит каждому из нас возможность опубликовать по три статьи. «Эвенман», таким образом, будет содержать суждения, рассчитанные на все вкусы; публике больше не на что будет жаловаться – разве только на чрезмерное разнообразие блюд. – Прим. автора.


[Закрыть]

УПАДОК
© Перевод. В. Шор

Мы являемся свидетелями великолепной комедии, которая разыгрывается в Салоне у картин Курбе. Меня, критика изобразительного искусства, порою больше, чем творчество самих художников, занимает поведение посетителей выставок, ибо они, сами того не замечая, часто одним словечком, одним жестом выдают, какие художественные вкусы являются господствующими. Иногда небесполезно поинтересоваться мнением толпы.

В этом году принято считать, что полотна Курбе прелестны. Пейзаж его находят изысканно тонким, а женские портреты очень приличными. Я видел, как закатывали от восторга глаза те самые люди, которые еще недавно были крайне суровы к орнанскому живописцу. И это заставило меня насторожиться. Я стремлюсь понять все происходящее, а этот внезапный и резкий поворот общественного мнения сначала был для меня загадочным.

Но когда я пригляделся к этим полотнам поближе, все разъяснилось. Я ведь уже говорил, что наибольшую враждебность у публики вызывает проявление творческой индивидуальности в искусстве, необычность впечатления, производимого самобытным дарованием. Обычно картина нравится тем больше, чем менее она оригинальна. В этом году Курбе решил сгладить самые острые углы своего таланта, он спрятал когти и показал бархатные лапки, – и толпа очарована: она удовлетворенно рукоплещет, радуясь тому, что и этот стал похож на всех остальных, что и он наконец-то склонился к ее ногам.

Я открыто признаюсь в том, что испытываю величайшее наслаждение, когда мне удается обнаружить тайные пружины какого-либо сложного механизма. Жизнь меня интересует больше, чем искусство. Мое любимое занятие – изучать большие общественные движения, которые будоражат толпу, стряхивая людей с их постелей. И вот, в связи с этим, мне показался чрезвычайно любопытным тот факт, что могучим гением стали восхищаться как раз в то время, когда мощь его начала ослабевать.

Я восхищаюсь Курбе и сейчас докажу это. Но прежде, читатель, перенеситесь мысленно в ту пору, когда этот художник писал свою «Купальщицу» и «Похороны в Орнане», и скажите мне – разве эти две знаменитейшие его картины не сильнее, не значительнее, чем прелестные вещи этого года? А тем не менее во времена «Купальщицы» и «Похорон в Орнане» над Курбе издевались, скандализованная публика забрасывала его камнями. Сегодня никто не смеется, никто не швыряет камней. Курбе спрятал львиные когти, заговорил вполголоса, и все хлопают в ладоши, все присуждают ему лавровые венки.

Как ни печально, я вынужден формулировать правило, которое вытекает из фактов: восхищение публики тем или иным художником обратно пропорционально его творческому своеобразию. Чем вы зауряднее, тем лучше вас понимают, тем вы больше нравитесь.

Вот в чем убедила меня толпа посетителей выставки. Я преисполнен уважения к публике, но, раз уж я не претендую на то, чтобы руководить ею, за мной хотя бы остается право ее изучать.

Поскольку я вижу, что она тянется к вялым темпераментам и угождающим ее вкусу художественным манерам, я подвергаю сомнению верность ее суждений и полагаю, вопреки многим голосам, что ошибался не так уж сильно, восхищаясь художниками-париями, художниками, которых сторонятся, как прокаженных.

И так как я хочу с полной ясностью подтвердить свое искреннее восхищение творчеством Курбе, я повторяю здесь то же самое, что уже сказал в другом месте год тому назад, когда появилась книга Прудона.

Мой Курбе – это ярко выраженная индивидуальность, и только. Художник начал с подражания фламандцам и некоторым мастерам Возрождения, но ему стало тесно в этих рамках, и он всем своим существом – понимаете, всем своим существом! – потянулся к окружающему его материальному миру – к дебелым женщинам и кряжистым мужчинам, к густо колосящимся плодородным полям. Сам крепыш и силач, он воспылал страстным желанием заключить в свои могучие объятия действительную материальную природу; ему захотелось показать на полотне настоящую плоть, настоящий чернозем.

Новое поколение, – я говорю о молодых людях, которым сейчас двадцать – двадцать пять лет, – почти не знает Курбе. Как-то раз, в отсутствие художника, мне посчастливилось увидеть в его мастерской на улице Отфей некоторые из его ранних картин. Я был поражен; я не нашел ни малейшего повода для смеха в этих сильных и строгих полотнах, о которых мне говорили раньше как о чем-то чудовищном. Я ожидал увидеть какие-то карикатуры, гротески, плоды безумной фантазии, а передо мной оказались картины, написанные твердой и уверенной рукой, поражающие совершенством исполнения и необычайной смелостью.

Люди изображены правдиво, но без вульгарности; в их гибких и крепких телах бьется жизнь; фон полон воздуха, и это придает фигурам необычайную выразительность. Краски, чуть приглушенные, образуют мягкую гамму оттенков, а верность в выборе тонов и мастерство рисунка создают глубину перспективы, отчего каждая деталь становится предельно рельефной и четкой. И сейчас, стоит мне закрыть глаза, я снова вижу эти полные энергии изображения, монолитные, как здания, построенные из смеси извести с песком, до того реальные, что начинает казаться – это сама жизнь. Курбе принадлежит к семье художников, умеющих делать человеческую плоть живой.

Поистине, меня трудно упрекнуть в том, что я поскупился на похвалы этому мастеру. Мне дороги и его неповторимость, и его сила.

Поэтому я считаю себя вправе показать ему публику, толпящуюся вокруг его полотен, и сказать ему:

– Берегитесь, сейчас вы – предмет восхищения. Я прекрасно знаю, что день вашего торжества придет. По на вашем месте я бы огорчился, если б увидел, что мое творчество получает признание именно тогда, когда моя рука начала слабеть, когда я уже перестал выражать в своих работах всего себя – без уступок и смягчений.

Я отнюдь не отрицаю, что «Женщина с попугаем» хорошая картина, точная и тщательно проработанная; я не отрицаю, что в «Убежище ланей» много очарования и жизни; но этим полотнам не хватает той силы, того напора, в которых весь Курбе. В них есть мягкость и улыбка. Курбе сотворил на этот раз – вот словцо, которое должно убить его! – нечто изящное.

Поговаривают, что он получит большую медаль. Если бы я был Курбе, я не хотел бы получить за «Женщину с попугаем» высшую награду, в которой было отказано «Дробильщикам камня» и «Добыче». Я бы потребовал прямого заявления, что одобряется мой талант, а не мои любезные расшаркивания. Меня наводило бы на грустные мысли признание именно тех моих произведений, которые я не считаю самыми крепкими и сильными из рожденных моим дарованием.

Есть еще два живописца в Салоне, которых я оплакиваю, – это г-н Милле и г-н Теодор Руссо. Оба они были и – хочу в это верить – еще останутся художниками ярко выраженного своеобразия, перед которыми я испытываю живейшее восхищение. Но сейчас я вижу, что они утратили твердость руки и верность глаза.

Мне вспоминаются первые виденные мною картины г-на Милле. Широкие, свободно раскинувшиеся просторы полей; земля как будто дышит. Кое-где одна-дне человеческие фигуры, не более, уходящая вдаль равнина – и вот перед вами открывается сельская местность в своей истинной поэтичности, источник которой правда, и только правда.

Но я сужу, как поэт, а живописцы, я знаю, этого не любят.

Если уж надо говорить о технике, то добавлю, что живопись г-на Милле была прежде сочной и материальной, что цветовые пятна подбирались им верно и отличались большой выразительностью. Он четко членил изображение на цельные массивы, как все настоящие художники.

А вот в этом году передо мной оказались картины расплывчатые и неопределенные. Создается впечатление, будто художник писал на промокательной бумаге и масло на ней расплылось. Предметы на заднем плане как бы сливаются друг с другом. Картина кажется сделанной из раскрашенного воска, который подогрели, вследствие чего краски растаяли и перемешались.

Я никак не ощущаю реальной действительности в следующем, к примеру, пейзаже. Мы видим окраину какой-то деревушки, но благодаря одной детали горизонт сразу расширяется: на фоне неба высится одинокое дерево. За ним можно угадать бесконечные пространства. Так вот, я повторяю, живописцу недостает простоты и силы, тона в картине стерты и смешаны, и потому небо начинает казаться каким-то низеньким, а дерево – приклеенным к облакам.

Увы, с г-ном Теодором Руссо происходит та же самая история, только, может быть, еще более печальная.

Когда я вышел из Салона, мне захотелось еще раз взглянуть на пейзаж этого художника, находящийся в Люксембургском музее. Помните дерево, которое мощно раскинулось черной тенью на темно-красном фоне заката? И рядом – коровы на траве. Это – произведение глубокое и исполненное живого чувства. Может быть, натура здесь воспроизведена даже не вполне достоверно, но зато и дерево, и коровы, и небо увидены по-своему художником сильным и самобытным, который передает нам, пусть несколько необычным языком, те острые ощущения, которые вызывает в нем сельская природа.

Глядя на этот пейзаж, я спросил себя, как мог г-н Теодор Руссо от него прийти к тому терпеливому рукоделию, которым он довольствуется теперь? Взгляните на его пейзажи, представленные в Салоне! Все листики на дереве, все камешки словно пересчитаны и выписаны отдельно; кажется, что художник работал не кистью, а штифтиком и накладывал краску на полотно крохотными штришочками. В интерпретации природы нет никакой широты. Все становится мелким и дробным. Темперамент художника тонет в этой мелочной скрупулезности; глаз его уже не охватывает всего горизонта целиком, а рука не может выразить целостного, преломленного сквозь темперамент восприятия натуры. Вот почему в этой живописи я не чувствую ничего живого; я жду от г-на Теодора Руссо, что он, как и в прежние времена, отломит от натуры и даст мне цельный кусок сельской местности, а он забавы ради дробит этот кусок на мелкие кусочки и предлагает мне горсть крошек.

Все прошлое г-на Руссо кричит ему: «Работайте размашисто, работайте энергично, работайте живо!»

Я испытываю неловкость. Заглавие этой статьи звучит резко. Я вынужден сегодня произнести свой суд, быть может, слишком суровый, о мастерах, которых люблю и глубоко уважаю. Но некое частное обстоятельство, надеюсь, послужит мне извинением.

После опубликования моей статьи о г-не Мане я встретил одного из моих друзей и чистосердечно рассказал ему, какое впечатление произвели на меня работы, о которых я сейчас говорил.

– Что вы, разве можно! воскликнул он. – Ведь вы же бьете по своим! Нужно объединиться, сколотить группу и защищать своих единоверцев во что бы то ни стало! Вы подняли знамя самобытности, – ну и хвалите теперь поголовно всех, кто обладает этой самобытностью, хотя бы вам и пришлось порою кривить душой!

Вот почему я так поторопился написать эти строки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю