Текст книги "Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман»"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)
© Перевод. Н. Аверьянова
Я знаю романистов, которые прилично пишут и которые с течением времени снискали себе хорошую литературную репутацию. Они очень прилежны и с одинаковой легкостью подвизаются в любом жанре. Фразы без всякого усилия текут с их пера, они взяли себе за правило каждое утро, до завтрака, набросать пятьсот – шестьсот строк. И, повторяю, это неплохая работа: грамматика у них непогрешима, движение мысли отличается живостью, попадаются даже яркие страницы, которые заставляют публику с почтением сказать: «До чего же мило написано!» Короче говоря, у этих писателей есть все внешние признаки таланта.
Беда только в том, что они лишены своей собственной манеры письма, и этого достаточно, чтобы они навсегда оставались посредственными. Тщетно будут они нагромождать тома, злоупотребляя своей невероятной плодовитостью: от их книг неизменно будет отдавать тошнотворным запахом мертворожденных созданий. И даже чем больше произведений будут они плодить, тем сильнее будет нести от всей этой груды плесенью. Грамматическая безупречность их языка, чистота их прозы, внешний блеск стиля смогут в течение более или менее долгого времени обманывать широкую публику; однако все это окажется недостаточным, чтобы продлить жизнь их сочинений, и никак не повлияет на то мнение, какое в конечном счете вынесут о них читатели. Они лишены своей собственной манеры, и они обречены, обречены тем более, что редкий из них обладает чувством реального, а это только осложняет положение.
Такие писатели заимствуют стиль извне. Они подхватывают готовые фразы, которые носятся в воздухе. Эти фразы лишены печати их индивидуальности, они их записывают, словно под диктовку; быть может, поэтому им достаточно отвернуть кран, чтобы строчки потекли струей. Я не хочу сказать, что они занимаются плагиатом, что они крадут у своих собратьев готовые страницы. Напротив, эти писатели настолько легковесны, настолько поверхностны, что у них не найти и следа чьего-либо могучего влияния, даже влияния крупного мастера. Они не копируют, нет, но только вместо творческого мозга у них огромный запас избитых слов, ходячих выражений, безликий, затасканный стиль. Запас этот неиссякаем, они могут черпать из него лопатами, чтобы заполнить бумагу. Возьму это и еще вот это! И они вываливают и вываливают груды все того же холодного серого месива, которое наводняет газетные столбцы и книжные страницы.
И наоборот, возьмите романиста, обладающего собственной манерой, например, Альфонса Доде. Я называю его потому, что он один из тех писателей, которые вносят больше всего жизни в свои произведения. Допустим, что Альфонс Доде присутствовал при каком-нибудь зрелище, при какой-нибудь сцене. В силу присущего ему чувства реального он надолго остается под впечатлением этой сцены, надолго сохраняет ее образ. Могут пройти годы, а этот образ продолжает жить в его памяти; со временем он зачастую становится еще ярче. В конце концов он завладевает писателем, и тот уже не может не выразить, не передать того, что однажды увидал и запомнил. И тогда-то совершается подлинное чудо: рождается оригинальное произведение.
Вначале – это вызывание образов. Альфонс Доде вспоминает то, что видел, он воскрешает в своем воображении людей и их жесты, горизонты и их линии. Ему нужно все это воссоздать. И вот он перевоплощается в своих персонажей, живет в их среде, он воодушевляется, сливаясь с индивидуальностью живых существ и даже вещей, которые ему хочется изобразить. В конце концов он становится неотделим от своего произведения в том смысле, что он полностью растворяется в нем и в то же время вдыхает в него жизнь. В этом тесном единстве реальность жизни и фантазия писателя уже неотличимы друг от друга. Что здесь взято из действительности, а что является вымыслом? Трудно сказать. Одно несомненно, что именно действительность послужила отправной точкой, тон побудительной силой, которая дала толчок творческому воображению писателя; затем он уже как бы продолжил действительность, расширил картину в том же направлении, сообщив ей особую жизнь, свойственную только ему, Альфонсу Доде.
Именно тут, в этой индивидуальной манере изображения окружающего нас реального мира, кроется весь секрет своеобразия писателя. Очарование Альфонса Доде, то неотразимое очарование, благодаря которому он занял столь высокое место в нашей современной литературе, проистекает из своеобразной прелести, которую он вкладывает в каждую свою фразу. Он не может рассказать о каком-либо событии, обрисовать какой-либо персонаж, не вложив в это событие или в этот персонаж всего себя, всю живость своей иронии и свойственную ему нежность и теплоту. Написанную им страницу можно узнать среди сотни других страниц, потому что его страницы дышат особой жизнью. Он – чародей, он один из тех рассказчиков-южан, которые играют то, о чем рассказывают, играют с помощью жестов, создающих образ, с помощью голоса, волнующего воображение. Все оживает под их искусным пером, все приобретает красочность, аромат, звучность. Они плачут и смеются вместе со своими героями, они с ними на «ты», они делают их настолько реальными, что мы видим их воочию, слышим их живой голос.
Могут ли подобные книги не волновать читателя? Книги эти живут. Раскройте их, и вы почувствуете, как они трепещут в ваших руках. В них заключен реальный мир, больше того, – реальный мир, претворенный писателем, который отмечен тонким и в то же время ярко выраженным своеобразием. Избранная им тема может быть более или менее удачна, он может раскрыть ее с большей или меньшей полнотой, – произведение его в любом случае сохранит свою ценность, ибо оно будет единственным в своем роде, ибо только он может придать ему именно такой характер, такое звучание, такую жизнь. Это его книга, и все тут. Со временем она устареет, но все равно она останется книгой своеобразной, подлинно творческой. Книгой этой можно увлекаться, ее можно любить пли не любить, но она никого не оставляет безразличным. Дело уже не в грамматике, не в риторике, перед нами уже не пачка печатной бумаги: перед нами человек, и мы слышим, как в каждом его слове пульсирует мысль, бьется живое сердце. Ему отдаешься всем своим существом, ибо он завладевает чувствами читателя, он покоряет силой подлинной жизни и неповторимостью собственной манеры письма.
Теперь становится понятной полная беспомощность писателей, о которых я говорил выше. Никогда им не удастся надолго захватить читателя, потому что они лишены своеобразия в восприятии действительности и в ее отображении. Тщетно было бы искать в их книгах свежего впечатления, выраженного неповторимым оборотом речи. Когда они пытаются создать свой стиль, где попало заимствуя удачные фразы, фразы эти, столь живые у другого, у них звучат пусто: за ними нет человека, который действительно что-то прочувствовал и выразил посредством творческого усилия; перед нами всего лишь писари, извергающие целые фонтаны своего красноречия. И сколько бы они ни усердствовали, как бы ни старались хорошо писать, думая, что при известном тщании приличную книгу можно смастерить так же, как мастерят приличную пару башмаков, им все равно никогда не разрешиться живым творением. Чувство реального и собственную манеру письма ничем нельзя возместить. Тому, кто этого лишен, лучше торговать свечами, нежели приниматься писать романы.
Я сослался на Альфонса Доде, потому что он может служить ярким примером. Но я мог бы назвать и других романистов, которые не обладают его талантом. Собственная манера письма не означает еще совершенства формы. Можно писать скверно, неправильно, кое-как, обладая при этом своей собственной манерой. Страшнее всего, на мой взгляд, как раз тот чистенький стиль, гладкий и безликий, тот поток общих мест, затасканных образов, который склоняет широкую публику к пресловутой оценке: «Как хорошо написано!» Нет уж! Если произведение не живет своей особой жизнью, если оно лишено неповторимой прелести, пусть даже за счет безукоризненной правильности языка, – значит, написано оно плохо.
Замечательнейшим образцом индивидуальной манеры в нашей литературе служат произведения Сен-Симона. Вот писатель, который писал своей кровью и желчью, который оставил после себя незабываемые по силе и жизненности страницы. Неправильно даже называть его писателем; он был больше чем писатель, ибо кажется, будто он вовсе и не заботился о том, как писать, а сразу достиг высот стиля, создал свой язык, живой и выразительный. У самых знаменитых наших писателей и то чувствуется риторика, вычурность: их книги пахнут чернилами. Ничего подобного нет у Сен-Симона: в его фразе – подлинный трепет жизни, страсть высушила чернила, его творение – это крик души, длинный монолог человека, который мыслит вслух. Как далеко это от нашего романтического взгляда на литературное произведение, от всякого рода словесных вывертов, в которых мы истощаем себя!
То же относится и к Стендалю. Стендаль уверял, будто для того, чтобы взять нужный тон, он каждое утро, прежде чем приступить к работе, прочитывает несколько страниц «Гражданского кодекса». Это был всего лишь вызов, брошенный им романтической школе. Стендаль хотел этим сказать, что стиль для него не что иное, как предельно ясное и точное выражение мысли. Тем не менее ему в высшей степени свойственна своя собственная манера. Сухая короткая фраза, резкая и пронзительная, становится в его руках чудесным орудием анализа. Стендаля невозможно себе представить пишущим грациозно. Он обладал стилем, который соответствовал его таланту, стилем настолько оригинальным в своих отступлениях от правил и в своей кажущейся небрежности, что стиль этот стал типичным. Это уже не широкий и мощный поток Сен-Симона, вместе с жемчужинами несущий отбросы; это как бы покрытое льдом озеро, быть может, кипящее в своих глубинах и с беспощадной ясностью отражающее все, что находится на его берегах.
Бальзака, как и Стендаля, обвиняли в том, что он плохо пишет. Однако в «Озорных рассказах» он создал совершенно ювелирные по своей отделанности страницы; я не знаю ничего более прекрасного по замыслу, ничего более тонкого по исполнению. Тем не менее ему ставят в упрек громоздкое начало его романов, тяжеловесные описания, в особенности же безвкусицу некоторых преувеличений в обрисовке персонажей. Несомненно, у Бальзака могучая хватка, и временами он способен раздавить. Поэтому о нем надо судить, имея в виду все его гигантское творчество. Тогда перед нами встанет героический борец, который всю жизнь вел борьбу, боролся даже со стилем и сотни раз выходил победителем из этих сражений. Впрочем, какие бы шероховатости во фразах ни позволял себе Бальзак, стиль его всегда остается его собственным стилем. Он лепит его, переделывает, полностью меняет в каждом своем романе. Он неустанно ищет форму. Этого творца-исполина узнаешь в каждой строке. Вот он: в его кузнице стоит грохот, мощным ударом молота он кует свою фразу, пока не оставит на ней отпечатка своей личности. Этот отпечаток она сохранит навсегда. И несмотря на все изъяны – это подлинный стиль.
Я задался скромным намерением на нескольких примерах объяснить, что я понимаю под собственной манерой письма. Настоящий писатель в наше время – это писатель, который обладает чувством реального и отображает действительность с присущим ему одному своеобразием, под пером которого она живет его собственной жизнью.
КРИТИЧЕСКАЯ ФОРМУЛА В ПРИМЕНЕНИИ К РОМАНУ© Перевод. Я. Лесюк
Недавно я прочел статью некоего библиографа, где один романист довольно пренебрежительно именовался критиком. Его романами пренебрегали, литературные же этюды признавали, причем автор статьи, видимо, до сих пор не заметил, что в наши дни отличительные черты критика все больше совпадают с отличительными чертами романиста. Мне представляется интересным рассмотреть эту закономерность.
Все знают, чем стала критика в настоящее время. Я не собираюсь подробно излагать историю тех изменении, какие она претерпела на протяжении нашего века, историю весьма поучительную и отражающую движение, характерное для всех областей умственной жизни, – достаточно назвать имена Сент-Бева и Тэна, чтобы установить, как далеко мы ушли от суждений Лагарпа и даже от комментариев Вольтера.
Сент-Бев одним из первых понял, что произведение следует объяснять личностью его создателя. Он как бы переносил писателя в окружавшую его среду, изучал его семью, его жизнь, его вкусы, – словом, рассматривал написанную автором страницу как продукт множества элементов, которые следует знать, если критик хочет вынести правильное, полное и всестороннее суждение. Вот как возникали глубокие критические этюды Сент-Бева, которые отличаются удивительно гибким и точным анализом, когда критик необычайно тонко подмечает множество нюансов и сложных противоречий, присущих писателю как человеку. Сколь далека эта манера от манеры былых критиков, – они судили писателя, точно менторы, судили по канонам школы, совершенно не принимая в расчет, что писатель – живой человек, и прилагали ко всем произведениям одну общую мерку, разбирали их с точки зрения требований грамматики и риторики.
Затем, в свою очередь, явился Тэн и превратил критику в науку. Он возвел в закон тот метод, который Сент-Бев применял скорее как артист. Это придало некоторую жесткость новому орудию критики, но зато оно обрело несомненную силу. Мне незачем напоминать о превосходных трудах Тэна. Широко известна его теория среды и исторических обстоятельств, которую он применял, изучая развитие литературы у разных народов. Именно Тэн сделался ныне главою нашей критики, и можно только пожалеть, что он замыкается в истории и философии, вместо того чтобы окунуться в нашу бурную жизнь и направлять общественное мнение, как это делал Сент-Бев, высказывая свое суждение о малых и великих в нашей литературе.
Все сказанное потребовалось мне для того, чтобы показать, какими приемами пользуется современная критика. Вот, например, Тэн приступает к превосходному этюду, который он посвятил Бальзаку. Критик прежде всего собирает все документы, какие только в силах найти, книги и статьи, посвященные романисту; он расспрашивает людей, которые знали писателя, всех тех, кто может сообщить правдивые сведения о нем; по этого мало: критика интересуют и места, где жил Бальзак, он посещает город, где писатель родился, дома, где тот обитал, знакомится с природой, окружавшей романиста. Словом, критик исследует все, не обходит своим вниманием ни родных, ни друзей писателя, пока наконец досконально не изучит Бальзака, вплоть до самых потаенных изгибов его души, – так анатом тщательно изучает человеческое тело, которое он только что вскрыл. Теперь критик может приступить к чтению произведений писателя. Личность творца раскрывает и объясняет его творения.
Прочтите этюд Тэна. Вы увидите, как применяется на деле его метод. Ключ к своему творчеству дает сам автор: Бальзак, преследуемый кредиторами, нагромождающий один необычайный проект на другой, пишущий ночи напролет, чтобы уплатить по векселям, человек, чей мозг постоянно пылает, прямо подводит критика к «Человеческой комедии». Я не даю здесь оценку системе, я только излагаю ее и утверждаю, что к ней сводится вся нынешняя критика, даже независимо от того, сознает это сам критик или нет. Отныне автора уже не будут отделять от его произведений, станут изучать писателя, чтобы понять его творчество.
Так вот наши романисты-натуралисты придерживаются такого же метода. Когда Тэн изучает Бальзака, он поступает точно так, как поступал сам Бальзак, изучая, например, старика Гранде. Критик исследует писателя для того, чтобы понять его произведения, точно так же и романист исследует персонаж, чтобы понять его поступки. И критик и писатель, каждый со своей стороны, уделяют внимание среде и обстоятельствам. Вспомните, с какой точностью описывает Бальзак улицу и дом, где живет Гранде, какому тщательному анализу подвергает он людей, окружающих старика, какое множество мелких фактов, рисующих характер и привычки скупца, он устанавливает. Разве это не подлинное применение теории среды и исторических обстоятельств? Я снова повторяю: у критика и у писателя тождественные задачи.
Мне скажут, что Тэн придерживается только истины, что он принимает во внимание только проверенные факты, факты, происходившие в действительности, а вот Бальзак волен выдумывать и, без сомнения, пользуется своим правом на выдумку. Но со мною, конечно, согласятся в том, что Бальзак основывает свой роман прежде всего на истине. Среду он описывает очень тщательно, и его персонажи прочно стоят на реальной почве. Ну, а то, что он делает затем, уже не имеет такого значения, ибо метод создания персонажей, к которому прибегает романист, тождествен методу критика. Романист тоже отталкивается от реальной среды и от подлинных человеческих документов; и если затем он в какой-то степени дает волю своей творческой фантазии, то это уже не чистая игра воображения, как, например, у прежних сочинителей повестей, – он прибегает к методу дедукции, как и ученые. Впрочем, я не утверждаю, что при изучении писателя критиком и при изучении персонажа писателем результаты получаются совершенно сходные; исследуя персонаж, писатель, разумеется, как можно ближе придерживается реальности, оставляя при этом простор для своей интуиции. Однако, повторяю, метод у критика и у романиста один и тот же.
Больше того, в этом сказывается общий результат развития натурализма в наш век. В сущности, если как следует разобраться, то мы придем к одной и той же философской первооснове – к позитивному методу исследования. В самом деле, ныне и критик и романист не делают никаких конечных выводов. Они довольствуются тем, что излагают факты, – вот что они видели, вот как тот или иной автор создавал то или иное произведение, вот как тот или иной персонаж пришел к такому-то своему поступку. И критик и писатель, каждый со своей стороны, показывают человеческий механизм в действии, и только. Правда, сопоставляя факты, они в конце концов формулируют законы. Однако чем менее торопится человек формулировать законы, тем он мудрее; так, сам Тэн иногда несколько спешил, и поэтому его упрекали в том, что он все подчиняет своей системе. Мы в настоящее время собираем и классифицируем документы, особенно в романе. Ведь обнаруживать то, что происходит в жизни, и говорить о своих открытиях – это уже немалый труд. Надо предоставить чистой науке право формулировать законы, ибо мы, романисты и критики, только еще составляем протокол происходящего.
Итак, подводя итог сказанному, повторю: романист и критик отталкиваются ныне от одного и того же – от точно воспроизведенной среды и человеческих документов, взятых из жизни, так сказать, в натуре; они и дальше пользуются одинаковым методом, чтобы понять и объяснить – либо произведение, созданное писателем, либо поступки персонажа: и в произведении писателя, и в поступках персонажа проявляются побуждения человека, действующего под влиянием определенных обстоятельств. Отсюда с полной очевидностью следует, что всякий писатель-натуралист – превосходный критик. Изучая творчество какого-либо писателя, он должен применять тот же метод наблюдения и анализа, который применяет, исследуя персонажи, взятые им из жизни. И ошибочно думать, что его унижают как романиста, если снисходительно говорят о нем: «Он всего только критик».
Все заблуждения такого рода проистекают из того ложного представления, какое у нас все еще существует о романе. Прежде всего досадно, что нам не удалось заменить само слово «роман»: ведь в применении к книгам писателей-натуралистов оно ровно ничего не выражает. С этим словом связано представление о сказке, о вымысле, о фантазии, что никак не вяжется с теми точными протоколами, которые мы ведем. Уже лет пятнадцать – двадцать тому назад все почувствовали возрастающую непригодность этого термина, и одно время на обложках книг начали ставить слово «этюд». Но новый термин был слишком расплывчат, слово «роман» все же удержалось, и для того, чтобы заменить его, нужно какое-нибудь уж очень удачное обозначение. Впрочем, такого рода замены термина должны происходить и утверждаться сами собой.
Что до меня, то слово «роман» меня бы не коробило, если бы, сохраняя его, помнили, что произведения, к которым оно теперь применяется, совершенно изменились. Можно привести сотни примеров, когда существующие поныне термины в прошлом выражали понятия, диаметрально противоположные тем, какие они выражают сейчас. На смену рыцарскому роману, роману приключений, романтическому и идеалистическому роману у нас пришел совсем новый роман – подлинная критика нравов, страстей, поступков героев, которых выводят на сцену и изучают в неразрывной связи с их истинной сущностью и теми влияниями, какие оказывают на них среда и обстоятельства. Как я уже писал, к великому возмущению моих собратьев, воображение больше не играет в романе определяющей роли; оно уступило теперь место методу дедукции и писательской догадке, ибо автор имеет дело с возможными фактами, которые сам он непосредственно не наблюдал, а также с возможными последствиями этих фактов, – их-то он и стремится логически воссоздать, опираясь на свой метод. Такой роман и есть образец подлинной критики, романист, изучая страсть какого-либо персонажа, действующего в строго определенных обстоятельствах, находится в том же положении, в каком находится критик, исследуя характер творчества писателя.
Надо ли подчеркивать конечный вывод? Родство между критиком и романистом зиждется единственно на том, что оба они, как я уже говорил, применяют натуралистический метод, характерный для нашего века. Если мы обратимся к деятельности историка, то увидим, что и он в своей области делает то же самое и пользуется тем же орудием. Это же справедливо и по отношению к экономисту, и к политическому деятелю. Утверждения мои легко доказать, и они свидетельствуют, что ныне во главе движения, ведущего вперед человеческий разум, стоит ученый. Наши книги представляют большую или меньшую ценность в зависимости от того, насколько глубоко нас коснулась наука. Я оставляю в стороне личность художника, я указываю здесь только на великое течение, овладевшее умами, на могучее веяние, которое уносит нас вперед, к XX веку, невзирая на то, каковы наши индивидуальные творческие особенности.








