355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Кардин » Сколько длятся полвека? » Текст книги (страница 21)
Сколько длятся полвека?
  • Текст добавлен: 24 октября 2017, 14:30

Текст книги "Сколько длятся полвека?"


Автор книги: Эмиль Кардин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

Сверчевский чувствовал за спиной свежевыструганные стропила, слышал звонкий перестук молотков, когда шли заседания Контрольного совета для Германии и он возглавлял польскую делегацию. Корректность дипломатической полемики не делала его уступчивее.

– Польша, как и Советский Союз, пострадала больше, нежели страны, которые вы, господа, представляете. А потому имеет право на максимальное возмещение.

Фельдмаршал Монтгомери, глава английской военной миссии, давая в своей резиденции в Шпандау прием в честь Сверчевского, намеревался прощупать поляка. Вопреки предостережениям советников о непомерном гоноре польского генерала, он увидел перед собой нисколько не чопорного, скорее – хитровато–простодушного человека.

– Господин фельдмаршал, надо надеяться, информирован обо мне как о старом агенте Коминтерна?

– В вашей папке план революционного мятежа в Лондоне?

– Почти угадали.

Сверчевский дернул «молнию». В раскрытой папке лежали полоски линолеума.

– Вы строите виллу? – участливо поинтересовался сухощавый фельдмаршал.

– Мы отстраиваем страну. Уничтожена треть жилого фонда, свыше половины школ.

Генерал больше не улыбался, фельдмаршал – не шутил. По окончании приема в зал ворвалась ватага корреспондентов, и собеседники выразили искреннее удовлетворение встречей.

Британский фельдмаршал, многозначительно улыбаясь, заявил, что по роду своей деятельности издавна интересуется «красными генералами» и обратил внимание на господина Сверчевского еще в те времена, когда тот в Испании именовался Вальтером. Он рад, что встретился с генералом Вальтером–Сверчевским за столом союзнических переговоров, а не как с противником на поле битвы.

Сверчевский, не желая остаться в долгу, сообщил, что следит за доблестным фельдмаршалом с тех далеких лет, когда тот, окончив академию в Сандхерсте и отвоевавшись против кайзеровской Германии, начал свою славную армейскую карьеру. Особенно близко стало полякам имя фельдмаршала со времен Тобрука [96].

Монтгомери ответил светским кивком и заверением, что Лондон не забудет, кому он обязан разгадкой секрета «Фау» [97].

Оба, уместно напомнив о Тобруке и о «Фау», слукавили, несколько преувеличив степень осведомленности друг о друге. Монтгомери получил справку об испанском прошлом Сверчевского из своего штаба за полчаса до встречи. О том, что Монтгомери – выпускник академии в Сандхерсте, Сверчевский узнал, попросив переводчика час назад прочитать ему биографию фельдмаршала по английскому справочнику «Кто есть кто?..».

Завершая пресс–конференцию, сухопарый фельдмаршал высказал смелую точку зрения: мир – настолько шаткое здание, что генералы, сведущие в инженерном деле, возможно, сумеют лучше укрепить его, нежели штатские политики и дипломаты.

Сверчевский ограничился нейтральным поклоном, и, когда в высоком полутемном холле – день был сентябрьский, хмурый – вспыхнули блицы, простецки улыбнулся в объектив. Монтгомери перед фотографированием надел неизменный берет с серебряными эмблемами.

С февраля 1946 года Кароль Сверчевский – заместитель Министра обороны Польской Народной Республики.

Польской армии предстояло не просто перестраиваться – строиться заново. И война для нее еще не кончилась. В лесах прятались вооруженные отряды террористической организации «Вольность и неподлеглость» [98] («ВиН»), на дорогах взрывались автомашины, пулеметные очереди оглашали ночь.

Аграрная реформа сопровождалась накалом классовых страстей. Национализация натолкнулась на сопротивление в стране и за границей. США оспаривали закон о национализации предприятий, некогда принадлежавших американским владельцам, хотя польское правительство выплачивало компенсацию. Примас (глава католической церкви в Польше) Хлонд потребовал отменить реформу и национализацию…

Все это будоражило армию. Учебные тренировки прерывались боевыми операциями, поднятые по тревоге солдаты тушили загоревшиеся казармы…

Помимо того, поиски и разногласия в строительстве Войска Польского. Неизбежные хотя бы потому, что люди, составлявшие войско, пришли из разных военных школ, партий, социальных слоев, принеся каждый свое.

Маршал Роля–Жимерский, возглавлявший Министерство обороны, – польский офицер старой выучки. Первый заместитель Спыхальский – архитектор по специальности, посвятивший себя партийной работе. У второго вице–министра, Сверчевского, позади Советская Армия, Испания, польские формирования. Он полагал, что целесообразнее всего опираться на советский военный опыт, внося необходимые поправки.

Такой взгляд разделяли не все. Применимы ли организационные принципы Красной Армии на польской почве? Сомневались в собственных силах: пусть бы советские товарищи задержались подольше.

Сверчевский выступал с лекциями о фронтовых и межфронтовых операциях Великой Отечественной войны, детально, не жалея себя, анализировал Дрезденское сражение. С готовностью отвечал на любые вопросы. Услышав сетования: нам не хватает квалифицированных польских офицеров, он пересказывал разговор с Прус–Венцковским под Будишином. Маловато офицеров? Капралов – на роты, на батальоны – поручиков. Пусть учатся.

Когда Сверчевского публично спросили: откуда началось обновление Войска Польского? – ответ прозвучал моментально и неожиданно: от Мадрида. Развивая эту мысль, он написал статью «Возрождение Войска Польского началось под Мадридом».

…Жил он, разрываясь между домом в Варшаве и домом в Лодзи, не свободный от дум о московском доме.

Разгранлинии проведены четко. Варшава – огромный кабинет в Министерстве на Аллее Неподлеглости, нежилая квартира на Кленовой с казенной мебелью и изнывавшим от безделья Яном Моляревичем. Лодзь – это Влада. Москва – Шора и дочери.

Но разгранлинии хороши на карте.

Анна Васильевна, наезжая в Варшаву, видела: жизнь на Кленовой не налажена, Моляревич просыпается, чтобы отобедать в молочном баре, на пианино – давно не включавшаяся электрическая плитка. Но видела она и то, что Карл не слишком нуждается в этом доме.

Он сказал:

– Дочери должны жить там, где родились.

Она подтвердила:

– Человек должен жить там, где он родился.

Карл родился в Варшаве, Нюра – в Москве. Разговор оборвался.

Он хотел рассказать о Владе, о ребенке, которого они ждут.

Нюра бросила взгляд, исключающий объяснения. Она знала о лодзинской квартире. Молчала мужественно и гордо. Карл молчал пришибленно, виновато. Молчаливое отчуждение царило в доме на Кленовой.

Анна Васильевна уезжала. Электроплитка по–прежнему украшала пианино.

Когда совершали налет приятели, сослуживцы, Сверчевский будил Моляревича. Тот сонно загибал пальцы.

– Мы имеем полбутылки водки, лук, черный хлеб…

И останавливался в глубокой задумчивости.

– Где–то лежит колбаса. Да, вчера я принес рис из молочного бара. Ты съел?

(В день победы они выпили на брудершафт.)

– Это все? – удивлялся Сверчевский.

– Страна переживает трудности восстановительного этапа…

Под напором Сверчевского Ян посещал общеобразовательные курсы. Изредка.

Отсутствие припасов в доме объяснялось, однако, не нерадивостью Моляревича. По распоряжению Сверчевского вице–министерский паек почти целиком раздавался живущим по соседству инвалидам. Эту свою обязанность Ян исполнял исправно и огласке не предавал. Диалог о черном хлебе и луке исполнялся для публики.

– Ты, как всегда, прав, Янек. Помой, пожалуйста, тарелки и нарежь хлеб…

А в Лодзи, на Бруковой, 29, покой и умиротворение. Тихие, чистые комнаты, стол, на котором будет помидоровый суп – многолетняя мечта, о которой он не заикался Владе. Но Влада знала. Она знала про него почти все – высказанное и обойденное молчанием.

В Лодзь он приезжал в субботу, да еще раз–другой на неделе.

Лодзь – новая его жизнь и продолжение давней дружбы с домбровчаками.

С того дня, как Оверчевский встретил в Сельцах домбровчаков, он уверился: ближе и дороже у него никого нет.

Не слишком жаловавший собрания и слеты, до которых была охоча послевоенная Польша, он не пропускал ни единой встречи ветеранов Испании, будь то торжественное заседание или скромная вечеринка у кого–нибудь на квартире. В 1946 году возглавил польскую делегацию на слете участников испанской войны, созванном в Белграде. Значок домбровчаков носил над орденскими планками.

«Солдата свободы» – газету польских волонтеров в Испании – редактировал львовский коммунист, доктор философии, ученый–химик, полиглот Мечислав Шлеен.

Кругленького, лысоватого, близоруко–очкастого Шлеена в Сельцах Сверчевский учил носить офицерский ремень. Не под хлястиком, не на хлястике, чуть выше.

– Мне повезло, Метек, есть область, в которой я сильнее тебя.

Шлеен, по–девичьи конфузясь, заливался краской и пытался скрыть от генерала прожженный бок шинели.

Близорукий, недотепистый Шлеен и в Испания и на этой войне лез в огонь, сохраняя самообладание и боясь лишь попасться на глаза генералу. Сверчевский строго-настрого наказал ему не соваться под обстрел.

– Ты образованный человек и обязан помнить: Наполеон в африканском походе при малейшей опасности давал команду: ослов и ученых в середину…

Прежде он его ценил, теперь, в Лодзи, где Шлеен, так и не научившийся носить шинель, возглавлял офицерскую политическую школу, проникся любовью. Не переставал восхищаться: мне бы такие знания, такую доброту, такую голову. Армейская неумелость, которую он никому не прощал, на этот раз вызывала умиление. И житейская беспомощность Шлеена, и рассеянность, и бессребреничество, и даже отсутствие чувства юмора (услышав анекдот, Шлеен, без всякой улыбки, недоумевал: это нелогично). Разве что о Максе Сверчевский пекся когда–то так, как сейчас о Метеке («Ты должен носить теплый свитер», «Заказал для тебя новые сапоги», «Записал тебя к профессору–эндокринологу, пора заняться твоей базедовой»).

С Метеком он делился и служебными заботами и семейными. Добряга Шлеен не принадлежал к друзьям поддакивающим. Лгать он не умел, субординационного трепета не ведал и, случалось, осаживал Сверчевского. Мягко, словно извиняясь.

…Это был счастливейший лодзинский вечер. Он с Владой, Метек с Зосей, приехавший из Варшавы Гюбнер.

– Так, – поднялся Сверчевский, – Метек – трезвенник, Владе нельзя, Юлек…

Он с сомнением покосился на Гюбнера.

– Рюмку… Учитывая воинские заслуги… О, прости меня, Зося, но на тебя ляжет главная нагрузка. Творческая. А на меня – эта.

Он щелкнул пальцем по бутылке. Он был в ударе. Оп что–то затевал.

– Мы пьем за Испанию. Полковник Гюбнер, песню. Какую? Чему тебя учили в университетах, в академиях?.. Мне не нужна твоя эрудиция. Мне нужен твой хваленый голос… «Астурия».

Нехитрый мотив Гюбнер помнил верно, но забыл слова.

– Зося, – не унимался Сверчевский, – ты же знаешь испанский. Переведи. Пусть в Польше поют «Астурию».

– Поможешь?

– Буду подпевать.

Астурия – единственная земля на свете.

Астурия – земля моей молодости.

Не свистел он и не подпевал.

А испанская песня, становясь польской, пела о парне, который обещает вернуться, если не погибнет, сорвать влажный от росы цветок и отдать той, что вденет его в свои черные волосы…

Он осторожно гладил белые волосы Влады.

Из письма К. Сверчевского[99]:

«Влада моя!

Сегодняшний день завершает два неразрывных минувших года. По–всякому жилось нам это время. Иногда вместе, чаще – врозь. Долгие месяцы счастья – нередкие сомнения; постоянная жажда встречи и укоры совести, чувство непреходящей благодарности и чувство вины перед Тобой…

Что означает эта годовщина? Свяжет ли наше двухлетие еще прочнее нас с тобой или станет предвестием близящихся ссор, неприязни и охлаждения?..

Сегодня такой торжественный день, мне так хочется провести этот наш праздник вместе. Но только без слов. Слова не в силах передать глубину чувств, передать желания, возникающие в моем сердце, которое уже принадлежит не мне…

Светает, за окном спит чужой, незнакомый город. Безмерное пространство разделяет нас. Но вы настолько во мне, что достаточно прикрыть глаза, чтобы почувствовать вас рядом.

Влада, любимая! До чего же хочется увидеть Тебя, поговорить с сыночком. Он уже, наверное, вырос, сидит, узнает Тебя. Как он меня встретит? Удивится, широко откроет глазенки и… отвернется? А, может, если ты рассказываешь ему об отце, сразу меня узнает и поздоровается? Как мне его не хватает – моей единственной в мире надежды. И тебя нет.

Без Тебя мне плохо все дни, особенно сегодня. Оттого–то и набегают воспоминания, всплывает недавнее прошлое, обостряются тоска и боль. Так что не удивляйся, что я начинаю вспоминать. Ведь сегодня наш, только наш день.

Знакомо ли тебе небывалое ощущение, которое приносит солнечный свет? Представь себе позднюю осень. Нескончаемые серые, нудные, слякотные дни. Они ползут, словно черепахи, ложатся на сердце камнем, и такая печаль в душе, что берет отчаяние.

Вдруг неожиданность – солнечное утро… Ты просыпаешься, протираешь глаза и встаешь другим человеком – свежим, отдохнувшим, жаждущим жизни. Скорей на солнце! Посмотри, как преобразился мир… Стал светлым, теплым, радостным. Ты и сам начинаешь все воспринимать по–другому, забыв про вчерашнюю слякоть… Одного солнечного дня достаточно, чтобы потом пережить осеннее ненастье и зимние вьюги.

Ты – такой вот звонкий, солнечный, весенний день в моей осени. Тобой озарены месяцы, проведенные вместе, Ты озаряешь и дни холодные, дождливые, дни без Тебя. Ты принесла мне жадную радость работы, безмерное желание жить. Кроме Тебя, единственной, мне не нужен никто.

Весенняя Украина… Снежно–белая блузка, непослушные волосы из–под пилотки. Детские глаза, не видящие ничего дурного и темного, манящая девичья гибкость… С того дня Ты уже не могла отторгнуть меня от себя, хоть и была еще ничьей.

Потом – отпуск, недели тоскливого ожидания и радость новой встречи. Потом – не всегда приятные Тебе мои приезды в полк, чтобы хоть издали полюбоваться Тобой…

Вот и годовщина нашей любви. Помнишь ли Ты этот день, Влада?..

Будто и не миновали годы с тех пор. Мне ты все видишься тогдашней… Все это время я сильно и неизменно люблю тебя. За Твою искренность, за нашего малыша, за Тебя самое, дорогая моя. За то, что Ты такая, какай есть…

Никогда ни для кого больше Ты не будешь таким неслыханным счастьем. Может, когда–нибудь, когда меня не станет, Тобой овладеет беспамятство и Ты забудешь, что я был у Тебя. Но это долго не продлится. Умопомрачение пройдет, Ты вернешься душой к своему первому возлюбленному – отцу ребенка… Никто, кроме него, не будет, прощаясь с жизнью, думать о Тебе как о самом дорогом на свете.

Пусть Тебе живется, Влада, хорошо, счастливо. Пусть еще лучше будет малышу. Да станут счастье и тепло сопутствовать Тебе и ему как можно дольше. Лишь этого я желаю в наш праздник.

Выпей, Влада, рюмку вина за нас троих. Только одна выпей. Все до капельки. И за то, что миновало, и за наш завтрашний день.

Пора спать. Тебе надо отдохнуть. Но перед тем убаюкай нашего маленького… Спой ему колыбельную, спой ему о нас… О том, каким счастьем он наполняет нашу любовь. Поцелуй его. Укутай от ночного холода. Пусть спит спокойно. Ему надо много сил, чтобы жить…

Я знаю, что не принесу Тебе облегчения. Но слова сами просятся на язык.

Мне так нужно, чтобы Ты постигла мою тоску по Тебе, любимая, и по малышу. Тогда Ты себя поймешь лучше и меньше станешь сетовать на жизнь и на меня.

Не осуждай за эту исповедь. Пойми ее и ответь. Можешь без слов. Но ответь.

Влада, Ты моя желанная.

13/14 октября 1946 г.»

XII

Это письмо две ночи кряду Сверчевский отстукивал на машинке в номере нью–йоркского отеля «Ленгсингтон»…

…Растянувшись на десятилетия, драма истории развеяла поляков от Австралии до Канады. Теперь страна собирала блудных сыновей. Западные территории подкрепляли этот призыв земельными наделами, льготами. Новая Польша с готовностью протягивала руку помаленьку забывающим родной язык полякам. Однако она и сама нуждалась в помощи и понимании – внутри и вовне. Люди, живущие вдали, должны убедиться: родина – не кабинеты лондонских политиканов–эмигрантов, но народ, возрождающий свои города и деревни.

Миссий, подобной этой, заокеанской, на долю Сверчевского не выпадало. Впервые в послевоенной истории польский генерал в ранге вице–министра посещал США, Канаду, Мексику.

Аплодирующие делегаты III Конгресса американских славян расступились, освобождая проход, по которому шел, приветственно подняв руку, Сверчевский–Вальтер в парадном мундире с боевыми наградами Советского Союза, Испании, Польши. Назавтра, 22 сентября, он выступал на митинге в Медисон–сквер–гарден. Толпа откликалась на каждую фразу, прежде чем репродукторы успевали дать ее по–английски.

Сверчевский встречался с фермерами, банкирами, лесорубами, журналистами… Захлестывал шквал вопросов: на каких условиях дается ссуда, плодородны ли новые земли, почем строительные материалы, разрешено ли говорить по–польски, правда ли, что на улицах Варшавы насилуют женщин, что такое социализм…

Когда иссякало терпение, он отделывался шутками. Насилуют лишь на специально обозначенных улицах, пани вольна выбрать маршрут. Социализм – это когда нет фраков и цилиндров, зато много школ, больниц и спичку не делят на четыре части.

Кто–то сказал, будто возвращаются на родину лишь младшие офицеры. В его делегации полковник и майор из Лондона. Прошу пощупать мундиры. Английская шерсть…

Пресс–конференции – бои местного значения. В Сверчевском пробуждался азарт, он подносил ко рту кружок с четырехугольником микрофона, переводя дыхание, когда раздавались аплодисменты, возвышая голос, чтобы перекричать свист.

После очередного митинга его, измочаленного, везли в ресторан с польской кухней, где пел хор девушек в цветистых гуральских юбках. Хозяин мечтает сфотографироваться с генералом. Портрет выставит в витрине. Неплохая реклама. В ателье – это, правда, на другом конце города – их ждет фотограф–поляк.

Скрюченный подагрой искусник в широких брюках-гольф, путая польский и английский, долго примеривался, менял заслонки в прожекторном фонаре. Фотографировал вместе с хозяином ресторана и отдельно. Не отпустил сразу. В соседней комнате ждет кофе. Тем временем проявлялись негативы, печатались снимки.

С зернистой матовой бумаги исподлобья смотрел Сверчевский; чуть размытые светотени морщин, рельефные складки от носа к уголкам рта, отечная темнота под глазами. Умело нарушенный фокус смягчил линии, затуманил жесткость взгляда…

Как представитель Польши и ее армии, он возложил венок к могиле Неизвестного солдата на воинском кладбище Арлингтон в Вашингтоне. Как посланец поляков, сражавшихся в Испании, вручил значок домбровчаков Полю Робсону. Растроганный Робсон пел песни – те, что когда-то в Испании с Эрнстом Бушем. После них на эстраду выпархивала Изабелла…

Военные круги Америки оказывали польскому вицеминистру надлежащие знаки внимания, давали в его честь приемы. Это не мешало, разумеется, приставить к нему двух задумчивых «ангелов–хранителей» в штатском. «Ангелы» попались из начинающих, и, когда очень уж надоедали, вице–министр исчезал, оставляя их с носом.

Вечерами в гостиницу к Сверчевскому врывались линкольновцы – ветераны Мадрида и Эбро. Он переставал быть вице–министром, дипломатом. Просто – Вальтер. Перед ним не «мистеры», «джентльмены», «сеньоры», «паны». Просто постаревшие ребята, которых – прямо–таки удивительно – помнит по именам. Помнит не только тех, что сегодня пришли, но и тех, что не придут никогда. Имена, имена, могилы…

В подтяжках и шлепанцах он расхаживал по номеру.

– Извини меня, Боб.

– Какие церемонии, Вальтер! Мы не на Уолл–стрите. Как ты с твоей пролетарской гордостью… Зачем якшаться с толстосумами, добродетель которых только в том, что они обладатели фамилий, оканчивающихся на «пшский», «ржский»…

– У твоего «форда», Боб, низко поставлен руль. Не мешает?

Он похлопал линкольновца по круглому животику.

– Когда в освобожденной Варшаве пустили трамвай, это было празднество… Мой фронтовой друг ведает у нас кооперативной торговлей. Перед ним много трудностей. Но меньше всего ему мешает пролетарская гордость… Да, у него невыносимо шипящая фамилия – Пщулковский… Ты не был эмигрантом, Боб?

– Я сражался в Испании.

– От души рад, что ты приобрел недурной «фордик». Чокнемся, Боб, за пролетарскую гордость…

После ухода линкольновца он вызвал офицера для поручений, еще одного обладателя «шипящей» фамилии – Яна Кживицкого.

– Мне почудилось, Ян, ты чем–то раздосадован. Выкладывай.

Кживицкий признался, что расстроился из–за письма жены. Послал в подарок часы, а она, оказывается предпочла бы обручальное кольцо. Беременную женщину оно украшает лучше, чем часики.

– Откуда нам было взять кольца, обывателе генерале? Мы поженились, выйдя из концлагеря, оборванные и босые.

– Янек, вас ждет счастье. Успокой жену…

В час возвращения в Варшаву среди встречающих он заметил женщину на сносях.

– Пани Кживицкая?

Протянул ей синюю коробочку, обтянутую внутри алым бархатом.

По сей день пани Кживицкая носит обручальное кольцо, привезенное из Америки генералом Сверчевским.

Россия пятнадцатого года интриговала его, юнца, своей загадочностью. Испания тридцать шестого увлекла вихревым порывом. Польша сорок четвертого потрясла глубиной трагедии. Америка сорок шестого оставляла безразличным либо раздражала кощунственно сытым благополучием. Раздражала тем сильнее, что сравнивал ее с далекой от благополучия и сытости своей страной.

Здесь, на удалении, он до боли почувствовал: своей. Его маленькому Каролю в ней расти и жить…

14 октября Влада растерянно приняла из рук почтальона международную телеграмму, поздравлявшую с двухлетием. Не сразу вспомнилось: «14 октября южнее Риги наши войска…»

Днем в американских холлах, гостиничных ресторанах, пресс–клубах Сверчевский знакомил людей с Польшей. Ночами тревожно думал о ней. Думал как человек и политик. Без упрощений, неизбежных в речах и спорах. Без национального умиления перед заокеанскими соплеменниками.

Сестре он писал: «Среди них много тупиц». Жаловался на тоску: «Я болен от здешнего пребывания. Тянет на родину – нет сил».

Планировавшаяся на три недели поездка продолжалась три месяца. Как было предположить, что в Соединенных Штатах придется вести, например, переговоры о гобеленах, вывезенных немцами из Вавеля, а американцами – из Западной Германии (он настоял, гобелены вернули)… Не планировалась покупка племенных лошадей.

Но когда представители американской Полонии [100] вручили чек на солидную сумму, Сверчевский отправился по конным заводам. Он знал толк в лошадях и знал, как нуждается в них деревня. Сам отбирал и давал адреса воеводств, ни одно не обделив.

…Кони прибыли, когда его уже не стало.

Не планировалась, конечно, и пневмония. Не долечившись, не выдержав стерильной больничной скуки, он удрал из госпиталя.

На обратном пути Сверчевский остановился в Париже, провел несколько дней с отовсюду съехавшимися бойцами «Марсельезы», с испанскими эмигрантами. Товарищ, выделенный французской компартией, чтобы сопровождать его в Париже, сообщил, что здесь живет бывшая испанская балерина Изабелла. Не хочет ли Вальтер повидаться?

Сверчевский колебался – хочет или нет?

Какое–то время, разъяснил французский товарищ, Изабелла бедствовала, однако от помощи отказывалась.

– Устройте свидание, – неохотно попросил Сверчевский.

В назначенный час товарищ усадил его за столик в бистро и удалился.

Он узнал ее издали по пританцовывающей походке. Вблизи узнать было труднее. Зачем выставлять папоказ располневшие руки?

– Салюд, Иха! Как живешь?

– Ты не забыл?

Ихой Сверчевский называл Изабеллу редко, она сама себя так называла. Это имя вспомнилось почему–то при виде ее обнаженных рук.

– Я слышала, ты министр, что–то вроде?

– Вроде.

– Ты счастлив, Вальтер?

– В нашем возрасте трудно точно ответить.

– Когда не хочешь или не знаешь, что сказать. Возраст пи при чем. Ты совсем плохо говоришь по–французски. Зато я научилась.

Она кивнула. Кельнер принес два стакана с напитком фиолетового цвета, блюдце с жареными орешками. Сверчевский отхлебнул и отодвинул.

Изабелла сжала высокий стакан ладонями. Он улыбнулся. И прежде она так делала.

– У меня счастья нет. Никогда не будет. Представляешь себе одинокую старость женщины в чужой стране?

Сверчевский потянулся за бумажником.

– Платить не надо.

Он узнал этот ее безапелляционный жест рукой.

– Я здесь работаю. Раньше вон на той эстраде. Теперь – на кухне. Нет, нет, мне не нужны деньги, не смей… Мы никогда не увидимся. У меня есть вещи, твои подарки. Я верну. Дай визитную карточку.

Наморщив лоб, она читала.

– Это кошмарно: Сверцзевски. Хорошо, что ты скрывал фамилию.

Уже когда его не стало, на Кленову поступила посылка. Сотрудники, распечатавшие картонную коробку, обескураженно составили акт: платки шерстяные и шелковые, браслеты из серебра и кости, черепаховый гребень, серьги, перстень с аметистом…

В Лодзи он носил по комнате маленького Кароля. Попросил Владу распеленать.

– Хочу почувствовать его вес.

Снова ходил, подрагивал плечом.

В ночь Сильвестра достал фотографию – ту, из Америки, – и подписал Владе.

Влада, прочитав, содрогнулась. Новогодние пожелания звучали предсмертным напутствием. Он желал ей счастья, советовал, как растить сына, призывал полугодовалого Кароля, «когда будет нужно, погибнуть и кровью доказать любовь и преданность нашему народу».

– Какая гибель? Зачем ты это пишешь? Что тебя мучит?

– Раньше я думал: жаль, что моя Влада такая молодая. Теперь я понял: это хорошо. Ты его поставишь на ноги… Не могу избавиться от дурных предчувствий. Вероятно, я суеверен.

У сестры Хени, все на той же Добра, 4, он, опустив голову, шагал из комнаты в комнату – дверь против двери через коридор.

– Как маятник, туда – сюда. Не поспеваю за тобой, ничего не слышу, – взмолилась Хеня.

Круто, все так же не поднимая головы, он замер перед ней.

– Когда я умру, люди поймут, зачем я жил, почему бывал жесток.

С Мечиславом Шлееном велась долгая беседа о его здоровье.

– Достаточно уже моей базедовой, моей стенокардии, – прервал Метек. – Примемся за тебя. Ты пьешь больше, чем принято на приемах. Грубишь чаще, чем дозволено вице–министру.

– Больше, чаще… Меня преследуют мысли о смерти.

– Надо отдохнуть. Ты сейчас в лучшей своей поре…

– Я читал стихотворение, русское или польское: к человеку наконец привалили счастье, любовь, достаток. Следом – смерть…

– Ты спятил. Война кончилась.

– Кончилась? Каждый божий день на мой стол кладут сводку: убитые, раненые; убитые, раненые. Поляки, польскими пулями. Так не может длиться.

– Не будет, – заверил Шлеей. – Кровопролитию положим конец… Когда умирает один человек, это трагедия; когда умирают тысячи, это только статистика.

Шагавший, как всегда, из угла в угол Сверчевский пораженно остановился.

– Статистика? Доля исторической правды…

– Скорее государственного цинизма, – не согласился Шлеен.

– Такое изрекается с политического Олимпа.

– Черчилль не сказал о миллионах.

Шлеена вдруг покинула назидательная невозмутимость.

– Да, да, о миллионах. Когда уничтожаются и Олимпы, и политики, и полководцы, и статистики… Я всего лишь скромный армейский политработник. Но человеческая мудрость, извини меня, – постичь тысячи смертей как тысячи трагедий. Не меньше и не проще….Фанатикам, начетчикам, пусть и честным, не хватает терпения. Знаешь почему? Им не хватает глубокой убежденности.

Метека уносило в высь философских обобщений, Сверчевского же притягивало земное, близкое. Он закурил и виновато загасил папиросу, придавив о дно пепельницы.

– Черт те что себе позволяю. Курю при тебе… – Сверчевский вдруг рассмеялся.

– Про меня с похвалой пишут в газетах. Но никто не говорит, что я – добрый и умный. Журналисты – ненаблюдательный народ.

Шлеен не умел легко перестраиваться на веселый лад.

– Наша идея велика, бессмертна, – наставительно продолжал он. – Но те, о ком мы говорим, способны изрядно напакостить. Стрелять легче, чем убеждать. Крепкий кулак весомее слова…

– Неплохо сказано насчет стрелять и убеждать, про тяжелый кулак. Я воспользуюсь. Хочется выглядеть мудрым и добрым.

– В том есть историческая необходимость, Кароль.

– Для меня в данный момент – служебная. Завтра отправляюсь инспектировать юго–восточные гарнизоны. Горы, леса… Когда там будет мир и порядок, Польша вздохнет облегченно. Может быть, я избавлюсь от своих идиотских предчувствий.

Он порывался уйти, но снова садился или начинал ходить, вертел в руках портсигар.

– Мы к этому вернемся, когда я вернусь. Хороший каламбур?

Шлеен успокоил: это не каламбур.

Прощаясь, он обнял, поцеловал Шлеена.

23 марта 1947 года самолет вице–министра вылетел из Лодзи и в 15.45 приземлился в Кракове.

Вместе с командующим округом генералом Прус–Венцковским Сверчевский обсудил план и маршрут инспекции. Краков, Жешув, Ярослав, Санок, Перемышль, Балигруд. Расписано до минуты.

Однако, вопреки программе, Сверчевский предложил Венцковскому съездить в Вавель. Прус–Венцковский вежливо удивился.

– Ни разу в жизни там не был, – оправдывался вице–министр.

Еще больше удивился Венцковский, когда Сверчевский решил встретиться с ректорами высших учебных заведений Кракова.

Перед вами, заверил он, не генерал и не вице–министр, а гражданин Польши, который много поездил по свету и немало повидал. Которого волнует будущее страны.

Он рассуждал о традициях Краковского университета, о польской культуре и интеллигенции.

В Саноке Сверчевский обрадованно принял приглашение рабочих вагонного завода. Обязательно, обязательно придет. Давно мечтает поговорить с рабочими. По душам, без речей и президиума. Только вернется из Балигруда…

В ходе инспекции вице–министра интересовал быт солдат и офицеров, методы обучения, воспитания, состояние казарм, борьба с Украинской повстанческой армией (УПА), а также с отрядами «ВиН» и «НСЗ».

Сверчевский был возмущен, узнав, что в 26‑м пехотном полку солдат, дважды награжденный «Krzyżem walecznych» («Крестом доблестных»), не имеет звания даже старшего стрелка, а другой, получивший два ранения, не удостоился ни одной награды. В 28‑м полку похвалил стенную газету: отражает жизнь полка, а не перепечатывает, как некоторые, статьи из центральной прессы. В 30‑м выразил недовольство солдатской кухней: селедка да селедка.

ФИНАЛ

По материалам расследования, актам экспертизы, показаниям свидетелей и подсудимых.

21 марта 1947 года сотни [101] «Гриня» (75 человек) и «Стаха» (55 человек), оперировавшие в районе Санок – Леско, после налета на две деревеньки начали готовиться к повой акции. На подготовку (отдых, чистка и проверка оружия, ремонт обмундирования и обуви, разведка) отводилось 7 дней. Руководил подготовкой и дальнейшими действиями сотен «Гринь». «Стах» выполнял обязанности помощника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю