355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Айзенштарк » Диспансер: Страсти и покаяния главного врача » Текст книги (страница 25)
Диспансер: Страсти и покаяния главного врача
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:02

Текст книги "Диспансер: Страсти и покаяния главного врача"


Автор книги: Эмиль Айзенштарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)

Бумажки когда собирать – подписи-завитушки, печати лиловые? А крокодилы наверху заседающие – они только на расправу быстрые, а на дело – тяжелые, неподъемные. А снизу – шофер нажрался или скат пробило, бензина нету, клапана как раз вот застучали. Ах, успеть бы, вот уже на подходе! Она туда, она сюда, и солдаты вдруг пошли, славные ребята, взводом от офицера знакомого. Да ведь и это не зря и не запросто. Машина! Машину теперь немедленно, хоть из-под земли. Овощ капризный, свежесть теряет, и станционных еще ублажить… Глаза стеклянные, а перебрать на базе – потом: бабы тяжелые, рыхлые, матерщинницы – они в дело пойдут. И дело пойдет. Машину бы только, ах… Говорит как дергается, и кашель ее сотрясает от сырости и одышки. Не спит – бессонница, а чуть заснет – телефон острым кошмаром ночным:

– На базе что? Пожар? Хищение? Облава? Ах, вот оно что! Бегу! Лечу!

Мужик приблудный ушел от нее. Два года жизни. Перед уходом тот решил мебель ее захватить да еще деньги и ценности. «А не то, – говорит, – я сообщу на тебя, куда следует». Отказала она ему, и засвистели над ней стрелы огненные. Устояла все-таки, хоть почернела лицом, и глаза стылые, а щека и веко мелко-мелко дергаются. Только овощи все равно везет через костры свои, Жанна д'Арк…

А вы, хори, под наивных воркующие, ничего как бы не ведающие, вы щебечете свою мякиночку-ерундовочку. А Лидку-овощницу вы, конечно, осуждаете, вы же ее несчастную проклинаете, потому как само слово «завбазой» поганым клише в мозги ваши давно затиснуто. Но вы жрете овощи, которые она тоннами на себе волокла и надорвалась… Так будьте же вы сами прокляты, а Лидке-овощнице – слава! Слава! Слава!

Впрочем, это еще не конец, хоть и три уже восклицательных знака. А завершим историю неожиданной пасторальной картинкой, и предложения пойдут уже повествовательные, умиротворенные, и точки на выдохе.

Сначала пейзаж. Это жаркий пыльный день, когда тело липкое, одежда горячая, а горло сухое. И через такую вот пустыню Гоби фрагментом мусульманского рая тенистая аллейка просечена, и сквознячок в ней с прохладцею. А я поперек света и тени – мчусь, обуреваем, как всегда. И что мне жара, и что прохлада… И только вот краем глаза – дама элегантная в аллейке этой, колясочку катит. Женственность… Радиация… Импрессионизм… Да куда уж мне – на ходу, на рысях. Разминулись мы по быстрому, младенец только в пене кружев мелькнул. И тут голос ее спокойный с насмешенкой:

–Старых знакомых не узнаете, не приветствуете.

Оборачиваюсь к ней, смотрю.

– Лидка, это не ты!

Эхом-ответом она:

– Не я, не я…

Фигурка точенная в чем-то модном, и легком и дорогом, прелестное личико с гравюры и носик чуть вздернут, как выяснилось. Француженка беспечная по грешной этой земле – на пуантах.

– Лидка, это не ты.

– Это не я.

Защелкал вдруг соловей, и пустил пузыри младенец. Она улыбнулась:

– Внуком вот обзавелась к сорока-то годам. Приехала понянчить.

– Юная бабушка, – сказал я, воодушевляясь, – кто целовал ваши прелестные губы или руки, которые в зале дворца вальсы Шопена играли…

Она сказала:

– В этом именно все дело, я замуж вышла, не работаю.

– Ты бросила овощи, базу?

– Ну да. Муж обеспечивает, он – академик, пост у него, квартира в Москве и дача. Машина персональная, шофера дежурные, закрытый распределитель особенный, телефон у кровати не только междугородный, а и международный.

– Это зачем?

– Так у него брат дипломатом в одной стране, – она назвала некоторое царство-государство, что далеко-далеко за морем лежит. – По ночам они переговариваются, время у тех другое.

Она замолчала. Снова щелкнул соловей, улыбнулся ребенок, и сверкнула нитка жемчуга в ее декольте.

Минуточку, минуточку, дайте сообразить, понять… Это как? Пленительная, изящная, светская красавица, бывшая Лидка-овощница, каково ж тебе в новой роли теперь да в роскоши?

– Не думайте, – сказала она, – богатство – не главное. То есть приятно, уютно, замечательно, а не главное.

Я молчу, не перебиваю, чувствую, что она может сказать, но интересно, как выразит. Она говорит:

– Я, знаете, как привыкала к этому? По улице иду, вижу – скверик за углом, и вдруг мысль сумасшедшая, понимаете, невероятная – так ведь я могу за угол свернуть и в скверике посидеть сколько хочу, просто так. Иду, сажусь, дети играют, цветы кругом, птицы… еще… ну, да вы это знаете.

– Я знаю.

– В общем, привыкаю потихоньку, хоть и не привыкла еще. Ночью телефон как зазвенит – я в ужасе бросаюсь: на базе что? Пожар?! Хищение?! А муж обнимает, смеется:

«Это мой брат на проводе. Там неофашисты в некотором царстве безобразничают – ерунда, спи спокойно, Лидочка, не волнуйся».

– Да-а-а, ну и ну, – сказал я, немного помялся и все же спросил:

–А как же тебе удалось… в общем… ну, судьбу свою так устроить? Из того подвала, из плесени, из той шубы?

Она сказала:

– Мы все должны уметь, за нас никто ничего не сделает.

Ну что ж, пора расставаться. Прощай, Лидка-овощница, береги свое счастье, и белку, и свисток. А нам – назад, в диспансер, здесь уже крик истерический, вопль пронзительный – дочка-инвалидка Воиченко опять свою мать привезла, новое действие сейчас разворачиваться будет. Все по местам!

Но я не успел. Санитарка наша Надька Братухина – женщина от земли, простая, и говорит, что в голову зайдет, по деревенскому, сказала дочке-инвалидке: «Ты зачем мать свою необмытую привезла, хоть бы ты говно с нее отмыла, бессовестная!». От того и крик душераздирающий, и лица багровые, и глаза навыкате. И угроза еще: одну на тот свет я спровадила, так и этого отправлю! Меня, значит. Ну да ладно. Тазепам в глотку им, срочно – вырубить их, успокоить. Смолкли они, развеялось это, можно идти оперировать.

Маски, халат, перчатки, больной уже на столе, и легче мне за грудиной, и тише под ложечкой, теплый душ изнутри меня моет приятно и нежно до клеточек, до ядрышек. Мембраны, вакуоли светлеют прозрачно, идет очищение. Что бы я отдал за это? За работу в чистом виде и ничего более? Пенсию отдам, до гробовой доски.

– А сил не останется?

– Постараюсь уйти до того.

– А не получится?

– Ну, так сам накоплю на старость – про запас.

– А не хватит?

– Где-то нужно терять. Так уж лучше – тогда…

– А теперь?

– Теперь жизнь себе сохраню и продлю.

В общем, пенсию отдаю, что еще? Воскресенья и праздники. Каждый день на работу. И отпуска возьмите, щедро я… Но ведь и хорошо возьму за все. Ни комиссии единой, ни проверки, ни финансовой дисциплины, ни инструкций – внутри бюджета сам я хозяин. Ни горздрава мне, ни облздрава, ни документов, ни соблюдений. А что, овес нынче дорог. Ни металлолома, ни трав лекарственных, ни отходов пищевых, ни серебросодержащих не сдавать, ни телефонограммы единой – тишина!

А территории благоустраиваем не мы сами, а дворники – лихие ребята с бляхами, фартуки новые, их теперь и нанять можно.

А жалобы на меня писать некуда. Это место исчезло, куда жалобы пишут. Но, но, овес дорогой, я же говорил.

А недовольных куда? Пускай не ходят ко мне недовольные, других пускай ищут. И хамить мне нельзя, от этих я и сам откажусь. Я им скажу: «Идите к другим! Пойдите вы…».

«И куда ни пойдешь, всюду счастье найдешь!» Есть такая песенка детская, веселая. Мне и впрямь весело, и мысли зигзагами. И санэпидемстанция не контролером грядет, а исполнителем, они санитарию знают, они же ее и делают, и я им деньги плачу за это. И противопожарники не проверяют меня с высоты своей, а делают свое противопожарное дело, и котлонадзорщики, и гражданские оборонцы – все делают свои дела, они творят, а не лезут. Не я для них, а они для меня. А я для кого? Для больных!

И вот больные приходят ко мне либо не приходят. Они голосуют ногами. Я им нужен или не нужен. И если не нужен – меня не будет. Мне скажут: графа Монте-Кристо из вас не получилось, пора…

…Пальцы играют в ране, потрескивают зажимы, узлы вяжутся легко, автоматически. Я делаю то, что нужно, ни глупости единой, ни бессмыслицы. Все это там, за пределами, за дверью этого ковчега.

Впрочем, дверь открывается. Оттуда, из того мира, врывается старшая сестра. Тревожные вести. Она сообщает:

– Родственники умершего труп не берут, у них все еще гроба нет, могилу не выкопали.

– Мне, что ли, могилу копать?

– Они требуют положить труп в холодильник. Жарко…

– Найдите машину, отправьте в морг, как обычно.

– В морг нельзя, там холодильник испортился, на хранение не принимают, а этим хранить надо, пока управятся. Они кричат: «Доктора давай!».

– А ты им что?

– А я им говорю: «К больному вы ни разу не пришли, не навестили. Умирающего к нам привезли, досмотреть не захотели, мы вас от хлопот освободили, так теперь хоть сами похлопочите. Доктор же оперирует, – я говорю, – что он вам сделает?».

– А что они?

– Они возникают, – сказала старшая, – книжки какие-то персональные мне под нос тычут, угрожают, жалобу будут писать в министерство.

Утихли, погасли мои веселые пальцы. Хрупок наш мир, и ковчег ненадежен. Самообман это все!

Я накрываю операционное поле большой стерильной салфеткой и выхожу в предоперационную: «Хорей сюда, быстро!». Авось напугаю… Они и впрямь отшатнулись от меня окровавленного, но мораль их не сломлена, они быстро приходят в себя и свою правду с меня требуют. Их дело – маленькое. И жаловаться они будут, это ясно. А мне налог мой исконный, мою дань на хоря платить надо.

– Ладно, – говорю, – дайте дооперировать, человек же на столе.

– Пожалуйста, – они говорят, – это пожалуйста.

Операцию я заканчиваю, а следующие отменяю. Мы садимся в машину и едем в морг – выяснять отношения. Но холодильник там действительно поломан. Только эти не верят, за горло берут, грозят. Лаборантки кричат: «Можете проверить, сходите сами!».

Идея! Эй, вы, хори, пошли проверять, это вы любите – «проверять»! Дорога туда, правда, через секционный зал, но это вы еще узнаете – по пути. А пока – проверяйте, хори, проверяйте! Ах, дело прелестное, хориное дело! Ну, и ринулись они, бедовые, за правду свою. Эх, с налету да с повороту и забежали с размаху туда. А там – трупы навалом, глаза стеклянные, губы синие, и запах сладкий тошнотворный. Ба-бах! Зашатались они тут, и сломались их души, и рванули они отсюда на свет божий. «Куда же вы, куда!» – кричу я им. Не слышат, забалдели совсем, зрачки у них расширены, и лицо мелкой каплей обрызгано. Дрожат.

– А Балда и говорит с укоризною: не гонялся бы ты, поп, за дешевизною.

А те языком еле ворочают, но все же давят свое, хотя и ослабленно: «Еще морг в Доме престарелых, туда бы нам…». Я им просто: «Дом престарелых – министерство социального обеспечения, а я – министерство здравоохранения. Впрочем, и там холодильник давно не работает». Да что говорить! Хори молчат – потупились усмиренные. Но что же все-таки делать? Снова в машине сидим. Шофер Нарцисс спрашивает: «Куда ехать?». И в самом деле: куда? Решение бы теперь какое-нибудь нестандартное, какое-то боковое. Нечто эдакое. Нарцисс уже стартер включил, смотрит вопросительно. «Ну, ладно, – говорю, – поехали на молзавод».

Директор – старый администратор, голова – ЭВМ (масло сливочное, сыры, сметана – это понимать надо!), с полуслова все понял: «Вам лед нужен, сейчас, конечно».

Он ватник служебный на меня напялил, и зашли мы с ним в холодильник, где торосы и айсберга, и масло глыбами, и пар изо рта. Приятно. Господи, приятно! Такое мгновение вдруг просочилось. А зевать некогда. Лед наколупали, собрали, я кинулся нести на себе, но остановили они, усмехнулись: есть же лифт грузовой! И добытый нами холод вниз пошел в полдень жаркий, прямо во двор. А там шофер Нарцисс, еще хори в ожидании, они забили в багажник доверху и поехали домой – в диспансер. Здесь наши больные толпами во дворе, и хори прошли мимо них, как сквозь строй, и услышали разное о себе.

А я назад – в операционную. И снова перчатки, халат, больной уже на столе, и теплый душ изнутри вымывает и нежит меня опять. Легче за грудиной и тише под ложечкой, и домой я иду нормальный почти. Только и осталось, что телевизор выключить и тихонечко на тахте полежать. А на следующее утро эти хори снова у меня в кабинете. Их женщина идет на меня решительно, истово. Я напрягаюсь. А у нее слезы на глазах и руки крестом на груди. Она наклонилась ко мне, плачет: «Батюшка, прости меня, дуру непутевую, ах же, я дура проклятая!» И вдруг она упала на колени и поцеловала мой ботинок прежде, чем я опомнился. Такой, значит, маятник: туда-сюда. Или туда, или сюда. А третьего им не дано.

Я задумываюсь над истоками. Вчерашний холуй – грядущий хам. Впрочем, не следует обобщать. Кажется, любое обобщение ничего не обобщает, оно само только единичный корешок в громадном каком-то корневище. Тут я вспоминаю комиссию, которая недавно обрушилась на одну службу. Неистовые парашютисты-десантники, свирепые егеря из дивизии «Эдельвейс»… Мастера… Все разом завизжало и рухнуло. Один проверяемый умер. Его гроб установили здесь же для прощания. А эти даже не заметили. Бегут мимо в экстазе и в поте лица с утра до ночи. А с ночи до утра они в гостинице заседают. Именно ночью после рабочего дня, чтобы время не терять. Прокуренные, в клубах дыма, бумаги пишут самоотверженно. В текстах и мать родную не пощадят. Самосожженцы. А чуть свет – опять на ногах. Кофе черный пьют, чтоб не свалиться с ног, а свое дело делают – людей душат.

А ежели они эдакие, то и поручите им то самое дело, которое они проверяют. Авось… Однако что-то не видел я таких сантехников, которые бегут, задыхаясь: «Ах, быстрее трубу дайте, хочу заварить! Аи, течет, ой, немедленно!». И портные не срываются с мест костюмы вам шить, чтобы сидели прекрасно и не морщили ни чуточки. Они ночью спокойно спят, об этом не думают. И продавцы не изогнутся в последнем дыхании, чтобы обслужить вас на славу – проникновенно-изысканно. И сами эти комиссионеры – люди из комиссий, когда возвращаются назад, на свои стулья и в кресла свои, разом угасают, застывают, как мумии. Попробуйте вы обратиться к ним, чтобы они сделали что-нибудь, так ведь и пальцем не шелохнут. И с вами говорят междометиями, темно и обрывисто. У них служебная спячка – до следующего раза, пока письмо не позовет их в дорогу. Тогда они проснутся, встрепенутся, и – айда на бешеных тачанках!

Грива пыли!

Грива дыма!

Грива стали и огня!

Так что они за люди? И почему? И корешок откуда у них растет?

Однажды мне показалось, что я получил универсальный ответ на эти вопросы – и как всегда на изломе, и, разумеется, не прямо, а косвенно, к тому же при обстоятельствах экзотических – в деревянном деревенском сортире темной ночью, в грозу, на побережье Черного моря. Поздней осенью я отдыхал в курортном местечке с поэтическим именем Лоо, бродил по горам, окунался в уже ледяное море, ел фрукты, устранялся от прошлого, ежился перед будущим. Угол я снимал у одного лоотянина, который содержал крепкое подворье со скотиной, огородом и садом. У этого хозяина был батрак – человек неопределенного возраста, горький пьяница, опустившийся и забитый. Он плотничал, резал свиней, чинил, копал, строгал и разное что еще по хозяйству. Имущества и крыши у него не было. Разговаривать с ним, тем более пускать его в дом, считалось низким. Он спал в огородах, чуждался людей, работал за харчи. Свое бесправие и ничтожество принимал как должное, и даже сам его подчеркивал. Разговаривая с вами, садился на корточки, смотрел снизу вверх по-собачьи, искательно, был очень пуглив, от ваших быстрых движений вздрагивал. Я старался его подкормить, говорил с ним спокойно, на равных, как бы не ведая, что здесь происходит, ибо человек я новый, приезжий, несведущий. И тогда он мне рассказал, какой он был молодец, и что сам он шофер, и новенький «РАФ» у него был, и жена… И все-то на корточках, в рост не становился; к земле пришибло его основательно.

А в ту ночь была страшная гроза, и град бил в доски сортира, как если бы шел обстрел. Сверкали молнии, гром гремел, и тогда волновались и хрюкали свиньи. Я это хорошо слышал, потому что сортир и свинарня были смонтированы как единое целое и разделялись только деревянной перегородкой. И тут рядом со мной в кромешной тьме раздался вдруг голос человеческий. Я вздрогнул. Человек говорил: «Ну, чего толкаешься, чего толкаешься, загородилась, подумаешь. Много ты о себе понимаешь. А ведь я тебя завтра зарежу. Ха-ха-ха», – залился он коротким счастливым смехом. Свинья молчала, человек продолжал: «Ты у меня в руках, ясно? А ну, подвинься. Не хочешь? Нехорошая ты, нехорошая… А ведь завтра я тебя ножиком по шее. А? Ножичек остренький. Кровь потечет… Больно тебе будет, кричать будешь, плакать, а я тебя ножичком резать буду, шеечку тебе… Ха-ха-ха», – смеялся этот несостоявшийся, этот счастливый человек, и молнии чертили небо, зловеще грохотал гром, бушевала гроза. И глухая черная ночь без просвета. Я бежал из этого сортира, как из преисподней, и тени несостоявшихся гнались за мной. И по сей день они все гонятся. Впрочем, не надо обобщать, не стоит. Другое дело – частные проявления, каждое в отдельности. Тут ухо держи востро!

Один случай носил характер, пожалуй, клинический. Мать – слабоумная пьяница, отец, говорят, тоже алкоголик, а дочь работает у меня медицинской сестрой. На обходах она отрешена, погружена в думы свои. От прямых обязанностей внутренне как бы отмахивается – вроде от назойливой мухи. У нее все через пень-колоду, к чему ни притронется – всюду прах. Назначения путает, документацию не ведет. Пробовали ее в перевязочную, там сразу гной потек, осложнения. В манипуляционной, где была временно, совсем опозорилась, вновь все перепутала и загрязнила, да еще и глупостей наговорила проверяющим, и ее сделали знаменем нашего позора. Анестезиолог от ее помощи бежит, врачи на обходах стонут, больные проклинают. Всеобщая мечта – избавиться от нее. Она это знает и говорит: «От меня отделаться хотите, так нате же вам», – и дулю показывает. В свое время я оперировал ее матушку, которая говорила мне, лежа на койке: «Дай спирту, а то под себя помочусь!» – и показывала язык с возгласом: – ы-ы-ы! Дочка – мамина плоть. Какие же тут претензии? Один старый еврей о своей собственной жене говорил сокрушенно:

– Моя Нехамочка невиноватая – вся в маму… – и разводил руками – в смысле: а что делать?

Это я внушаю всем окружающим, которые негодуют и вздрагивают. И все-таки что-то делать надо. Я обращаюсь к модели борьбы с интоксикацией: если яд из организма удалить невозможно, мы его разводим всяческими вливаниями, снижаем концентрацию. И эту дочечку надо бы разбавить. Так я говорю себе и присоединяю к этому «яду» противоядие: прикрепляю к ней нормальную медсестру. И на обход мы идем уже втроем. Под видом усовершенствования они обе записывают мои назначения, далее организуют их выполнение. Нынче психопатка уже не страшна. Ее надежно перекрывает и страхует вторая сестра – нормальная. Так мне кажется. Но не все я знаю. Учиться мне и учиться. Всю жизнь. А пока ущемленная принимает свои меры. И ведь тонко формируется, даже изящно. А ущемленцы в таких делах – отпетые, всю жизнь на дерьме крутятся. Они изощренные. Мне бы это учесть, да вот ума не хватило. Я думал: ход сделал – так и партию выиграл, но враг не дремлет, враг не спит. На мои полумеры она ответила тоже половинчато – удар не наносит, а только что флаг показывает. Есть такой приемчик – флаг показать, когда к берегам земли необетованной мощная вдруг эскадра подходит. И начинаются маневры, и артикулы они там выделывают – да так, что весь домишко вздрагивает. Стреляют пока холостыми зарядами, а дальше? Черт его знает. Броней же клацают у самого горла, и флаг на мачте. Они его показывают, чтобы не рыпались там на берегу и не сомневались.

Моя сестричка для демонстрации флага использовала одну больную, приезжую, с которой она дружила в порядке исключения. Эта больная когда-то получала у нас эндолим-фатическую химиотерапию. Опыта внутрилимфатических введений у нас тогда еще не было, процесс у женщины был распространенный, тяжелый, и нам казалось, что вытащить ее не удастся. Так и сказали родственникам, разумеется, в тайне от больной. Но женщина не умерла. Теперь, через несколько лет, вдруг пишет она сестричке нашей малахольной откровенное письмо. И как бы доверительно раскрывает ей свои внутренние замыслы. За то, что вытащили ее, она отнюдь не благодарна, акцент на другом: почему в заблуждение ввели? Она-то ведь жива! Посему она уже написала на меня жалобу директору онкологического института Юрию Сергеевичу Сидоренко, но будет писать выше – министру здравоохранения, и уж кузькину мать она мне покажет, а я, ежели не хочу неприятностей, так чтоб вел себя тихо и не рыпался впредь.

Эдакое послание показала мне моя оппонентка и вздохнула с печалью, и руками развела сочувственно. Я понял сигнал, оставил ее в покое, больная тоже ограничилась жалобой лишь Юрию Сергеевичу – для меня без последствий. И" получился у нас результат ничейный, личный счет ноль-ноль. Проиграли больные… А что делать?

Впрочем, многие знают, что делать. Им, праведным, кажется, что они это знают, и в запальчивости они скажут свое: та-та-та и те-те-те. Но я им еще отвечу, еще расскажу, чем это кончается на самом деле. Подождите. Ведь у нас пока другой разговор, а именно – демонстрация флага. Так вот: опять эскадра у берегов. Это дочка-инвалидка Войченко. Я заперся в кабинете, она рядом, знает, что я здесь. Она мне будет сейчас флаг показывать! Но это ошибка, недоразумение. Я совсем не собираюсь ее бабку выписывать. Я знаю – нельзя. Хотя санитарки бушуют – бабка ходит часто под себя. Еще одна старуха бездомная в этой палате умирает, скверно дыша. Там дым коромыслом, и запахи наповал, и разговоры всяческие. (Ах, не для ваших это ушей и не для вашего носа – посторонитесь, любезные!) Прими влево, тебе говорят!

Хорошо кто понимает. А дочка-инвалидка не поняла. Она почему-то решила, что ее мать скоро обязательно выпишут, хотя прямо никто ничего такого ей не сказал.

Возражать дочке как будто бы некому, спорить вроде бы не с кем, а вот опасность имеется – так она чувствует. Самое время мне флаг показать. Она берет у секретаря телефонную трубку, звонит в исполком. Через тонкие двери мне хорошо слышен ее монолог.

– Але, моя фамилия Войченко, только что в магазине номер два я приобрела колбасу. Каким образом? Я инвалид труда, это мой паек. Почему звоню? А потому, что колбаса никуда не годится на разрезе и по вкусу – фальсификация! Позорище! Причем здесь вы? Ах, вы не знаете причем? Так я вас научу, вы узнаете. Я эту колбасу в Москву отправлю, в формалине, не волнуйтесь, дойдет, разберутся… И ваша беспринципная позиция тоже получит оценку, не сомневайтесь. Кстати, фамилию свою назовите, имя, отчество. Я не туда попала? Обратиться в торговый отдел? Хорошо, так и сделаю, скажите-ка номер.

Она опять набирает. Все повторяется. Теперь ей дают телефон мясокомбината. Мясники на том конце поначалу сопротивляются. Только она ломает их уверенно и привычно: «Я требую немедленно проверить эту колбасу. Нет, нет. Я к вам не пойду, глупости, это вы ко мне придете. Придете как миленькие». Она грозные слова говорит: Государство… Общество… Хищение… Москва… Тюрьма… Голос – леденящий, с нажимом, грамотно излагает, а под конец вроде даже нотка человеческая, сокрушенная: «Ох, и боком же вам эта колбаса выйдет», – и уже, чувствуя превосходство, директивно, тоном приказа: «Немедленно выезжайте ко мне сюда. Куда? В онкологический диспансер».

Те опять засомневались, заупрямились. И снова запустила она свои торосы, льды и айсберги. И приехала машина колбасная к нам во двор, и пошел кто-то – в белом тоже халате – туда, где обе старухи лежали, и вымерял он колбасу там, средь шумного бала, и выдержал ведь и запахи, и агонию, и дочку-инвалидку, потому как человек он привычный, с бойни, а там, видать, и не такое случается… А я – зритель, и театр сей – для меня. Однако же форма, приличие как бы соблюдены – урок мне преподан иносказательно. А бывает и прямо в лоб, без обиняков – по-нашему. Тут по соседству у нас к директору одному является как-то инженер и честно ему говорит: «Прибавьте мне восемьдесят рублей зарплаты, а то ведь плохо вам будет». Директор возмутился, отказался. Тот к нему еще приходил несколько раз. А директор опять капризничал. Потом, когда этого директора убрали, мне их сослуживец так рассказывает: «Вы понимаете, он же его честно предупреждал, не исподтишка, нет, открыто, он от души, а тот, видите, уперся, упрямый такой был…».

Не стоит и мне упрямиться, я уступаю – негласно, без потери лица. И все мы уступаем с очаровательной улыбкой, ибо выхода нет. Тогда возникает новая проблема – другая сторона медали: Хамство Победителя. Дочка-инвалидка из нашей жизни, положим, уходит в конце концов per vias naturalis – Естественным путем (лат.), а малахольная сестричка ведь остается. И она торжествует. Торжествующий храм в хирургическом отделении. И обозначился ущерб для больных. Так сокращается мой плацдарм, моя шагреневая кожа, и маневрировать уже негде, нету пространства. Приходится действовать. Я пресекаю малахольную, окорачиваю психопатку. Ах, как это не нужно, некстати, но ведь приходится.

Направо пойдешь – шею свернешь. Налево пойдешь – тоже шею свернешь.

Бедная моя шея, она уже предвкушает, предчувствует… У психопатки – змеи в глазах, нутро гноится, клокочет, раздувает ее утробу. Сейчас лопнет и хлынет оттуда дрянь газированная. И действительно…

Впрочем, хватит, я устал уже, не могу, передышку мне! Кстати, и путевка вот профсоюзная – три дня в город Гагру. Сорокапроцентная!

А так и было на самом деле. Сначала коллективно и весело в Гагру махнули, а потом уже и все остальное случилось, когда вернулись мы в родные свои пенаты.

Но это еще впереди. А нынче в путь с песней веселой – она скучать не дает никогда! Пора! Пора в путь-дорогу, дорогу дальнюю, дальнюю, траля-ля-ля-ля! Впереди море, солнце и свобода! Ах, свобода… Позади мир, в котором я вечно всем должен и всегда виноват.

– Вы должны, – внушает мне мое начальство, – бумаги шуршат: должны, должны.

Звонят, жужжат телефоны:

– Должны, долж-ж-ж-жны… немедленно… срочно…

– Кругом виноват! Виновен я!

И хори на разные голоса и чирикают, и рычат:

– Должны, ДОЛЖНЫ, вы МНЕ должны, немедленно вы должны, А НЕ ТО – так я вам…

виноват, виноват

Должен, я им должен

Ах!

Должен! ой!

ВИНОВАТ!

виноват! должен!!!

Должен, должен! должен!

ДОЛЖЕН, Виновен, должен

виноват

ВИНОВЕН!!! должен, виновен

должен, виновен

Должен!

Но загудел славным басом электровоз, плавно пошел, замелькало в окне, и разом сгинула нечистая сила. И прелестное, пленительное чувство охватило нас. Уже свобода, уже! Расстилается газета, выставляется еда. Это свиные ребра с мясом, запеченные в русской печи с корочкой, и к ним хрен, горчица и зелень, соленья и маринады, свежие овощи, пирожки домашние с рыбой, паштеты и тертый сыр с чесноком, яйцом и травами. Ароматы… Ароматы… И живою водою обрызганы мы, окроплены… Аи да местком – признать работу удовлетворительной! Сегодня наши девочки по-дорожному скромно, в спортивных костюмчиках. Но завтра роскошными ночными бабочками соберутся они на ужин во дворе дома-пристанища в горах; почти без вина их опьянит морская волна и еще горы, воздух и черные усы аборигенов. Их глаза будут мерцать, щеки у них загорятся, они будут покачивать бедрами и петь свои, неизвестные мне песни: «Ночью глазки горят. Ночью ласки дарят. Ночью все о любви говорят…»

Им будут вторить цикады и мигать светлячки, их слушателями станут хозяева, дворовая собака и кот. А над ними раскинутся купол небесный и зеленые звезды юга. В моей маленькой комнате я открою на ночь окно, и тогда разогнется и ворвется ко мне мандариновая ветка и ляжет с ветром на подоконник.

А утром на пляже я возьму, как обычно, два лежака сразу, чтобы раскинуться вольготно на обе стороны. И тогда кроме воздуха и солнца придет еще и блаженство ног. Там, дома, в испугах и подташниваниях напряжение держит тебя все время. Мышцы лица сокращены в игровую маску или же от боли. А когда расслабишь лицо, напряжение уходит куда-то глубже, в подложечку, что ли? И оттуда сигналами-ответами, обратными связями, зуммером – туда-сюда, туда-сюда. Будь готов – всегда готов! Будьте готовы – всегда готовы! В общем, ноги не отдыхают, они зуммерят поганой морзянкой, удобно их не уложишь, зачем-то, куда-то они готовы. Всегда! А здесь зуммер умолкает. Покой. И никаких морзянок, только птицы поют. И как ни положи ноги, руки – они отдыхают, и – блаженство, другим неведомое. Блаженство ног. Блаженство рук. Души блаженство. Такие вещи сугубо собственные, мои только, попробуй вырази их словами.

Другое дело – живопись. Я видел новогоднюю стенгазету в тюрьме, рисованную зэками, у которых только черный цвет одежды и черная камера. Но что за бешеные краски у Деда-Мороза, горящие до взрыва самоцветы – подарки из торбы его. Живой кровью и радугой играют-сверкают слова традиционного тюремного приветствия: «В наступающем Новом Году желаем всем условно-досрочного освобождения!». Или огромный фанерный щит тоже в местном исполнении: «На свободу с чистой совестью». Зэк, только что выпущенный, с короткой стрижкой (успел отрастить перед освобождением), заносит ногу на ступеньку классного пассажирского вагона, в руке у него чемоданчик, сейчас он войдет в купе, поезд тронется, и поедет зэк вольно, уже без конвоя, уже и не зэк.

Это мечта, тысячи раз воображенная, обогретая своими и чужими дыханьями. И краски ложатся сюда такие, что дрогнешь и станешь. Кусочек неба над вагоном – ультрамарин, озон свободы, вакханалия счастья, а сам вагон хоть и реален, но ведь глазами зэка: он закатил сюда, в эту темницу, из той жизни, он залит светом, солнце припекает его горячий зеркальный борт и человека, который занес ногу на ступеньку. Ах, эта ступенька – рубикон, она выписана с трепетом и нежностью, как лицо любимой женщины. Да, здесь другие совсем акценты, нам, слава богу, неведомые. А человек, схватившись за поручни, стоит к нам спиной, и этой спине хорошо в мягком элегантном костюме. Вот оно – блаженство спины, и фибровый чемоданчик в руке – венец творенья, апофеоз вольности, лихости и красоты.

Я подтягиваю свои лежаки к самой воде, чтобы жадно все сразу: воздух, солнце, брызги, а потом иду в море, как пьяный, через прибрежую волну к флажкам и дальше – за флажки, за флажки! Там пусто, чисто, прозрачно. Впереди горизонт, позади горы и врезанный в них миниатюрный готический замок. Теперь можно лечь на спину, слушать море, размышлять о принце Ольденбургском, который построил этот дворец своей массажистке, поискать греческое кладбище в горах, нырнуть с открытыми глазами, вынырнуть и знать, что на берегу тебя ждет ледяная пепси-кола и чашечка кофе по-турецки. А можно еще полежать, не торопясь, хоть лодки местного ОСВОДа совсем рядом. Но спасатели не хамят. Они видят профессионально, что этот человек не утонет, и мысленно разрешают ему то, чего не позволят другим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю