355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Айзенштарк » Диспансер: Страсти и покаяния главного врача » Текст книги (страница 23)
Диспансер: Страсти и покаяния главного врача
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:02

Текст книги "Диспансер: Страсти и покаяния главного врача"


Автор книги: Эмиль Айзенштарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

– Отелло, Дездемона, царица Тамара, ах, страсти-мордасти! – Еще Арбенин на маскараде.

– И все, заметь, остается людям.

– И людям. А что же нам остается?

– А нам с тобою остается еще сегодня написать блистательный доклад для первого международного учредительного съезда по медицинской метрологии в городе Таллинне. Это – измерения в медицине. Проблема не новая, но уровень современный: метрология.

– А какое мы отношение?

– Имеем прямое: у нас авторское свидетельство на установку для измерения подвижности тазового дна у женщин.

– Положим, не у нас, изобретение твое, я так первый раз даже слышу. Но не в этом дело…

– А в чем?

– А в том, что блистательного доклада не получится, мы не блестим, не блещем.

– В самом деле?

– Конечно. Ну, представь: международная конференция, приходят японцы со своими микро-черти какими процессорами, генную инженерию кто-то уже настраивает, иные ДНК измеряют, электроны щупают, обмеривают, обвешивают, на дисплеях играют, разминаются. Датчики, кристаллы у них, микросхемы, и мы туда же в калашный ряд со своими дощечками и пружинками из восемнадцатого столетия – здрасьте!

– И вам здрасьте, – говорит директор, – и все же доклад нужен блистательный, и мы его обязательно сделаем.

Тут уж ничего не поделаешь: Сидоренко не уступит и не отступится. Он в слабости и себе самому не признается – интуитивно, чтобы из формы не выйти.

Уверенность заразительна, и я проникаюсь. С ним, конечно, работать интересно – сам другим человеком становишься.

– Ладно, – я говорю, – начнем с другого бока, поищем.

Он соглашается. А я задумываюсь, в голове мелькают какие-то обрывки, кадры, беспорядок, но что-то вяжется, формируется уже, и, как всегда, из хаоса и дряни.

Я говорю:

– Понимаешь, до войны был на базаре у нас один ларек, там сидел гражданин по фамилии Городецкий. Он был не грамотный, но деньги умел считать… И еще он умел их делать, не прямо, а косвенно, через ларек на базаре. И все это было несколько чуждо эпохе, и у Городецкого были конфликты с милицией, его периодически сажали в КПЗ, и он оттуда как-то выскальзывал, не задерживаясь, и снова в ларек, и всегда у него было хорошее настроение. И гешефты, что особенно интересно, он продолжал творить во все периоды своей разнообразной жизни, и даже когда его хватали и уводили, то и оттуда он свои дела не сворачивал. Он же не мог остановиться, у него не было свободного времени – слишком часто его уводили. Но изо всех капканов он уходил, крутил без остановки и выныривал молодцом оттуда.

Короче, его полировали до блеска, он ртутью переливался, шкурой дышал и нюхал воздух, как легавая.

– Ну, – сказал Сидоренко.

– Ну, значит, грянула война. Городецкого тут же призвали, и он уже на фронте предложил себя в качестве специалиста по строительству ложных аэродромов. Проверять было некогда, ему дали в помощь настоящих инженеров и рабочих, он их возглавил и начал строить свою липу. Он же всегда этим занимался. У него талант и практика. Получилось прекрасно. Он отвлекал на себя бомбовые удары. Какую пользу принес, сколько народу спас – кто посчитает? Потом он строил ложные укрепления, и никогда у него не было двух одинаковых решений. Его оппоненты по ту сторону: лощеные, с моноклями, фаршированные северной своей хитростью, книжной своей мудростью, академическими приемами, Мольтке и Шлиффеном, – все они были дети против нашего базара! И тогда они просто решили Городецкого убрать или выкрасть. Но ведь и здесь не дураки сидели, и хорошо его перекрыли. Он начал войну рядовым, закончил полковником, ордена – иконостасом.

–Да-да, – сказал Сидоренко, – это не технология, не академия, это психологический фактор, и он специфически заострен сюда – на базар. Значит, в эту плоскость ты клонишь? Сюда переносим?

– Разумеется, – ответил я, – здесь мы будем посильнее, это наша карта, мы полированные.

– А, может, нам сие только кажется, – сказал Юрий Сергеевич, не то сомневаясь, не то подзадоривая меня.

Я засмеялся или едва усмехнулся, но в любом случае что-то уже вспыхнуло, какой-то алкоголь мозга, чуть розоватый, с приятцей, и завязались узелки и аргументы, мысли, воспоминания пошли вулканчиком, наперебой и весело. Что мы напишем в докладе – пока неизвестно, но дело сладится! Вот-вот отложится там что-то и форму возьмет.

А пока я говорю:

– Представь себе благополучного западного профессора в пенсне или японца из фирмы. Что они будут делать, если их вызовет прокурор и предложит им разобраться с жалобой Молчанова на Молчанову о лечении Молчановой? К тому же автор, заметь, не в ладах с русским языком, он бывший зэк, картежник и шулер; и прокурор запутался с Молчановыми.

– А ты распутал?

– Разумеется. Я прежде всего письмо прочитал. Действительно, понять ничего нельзя. Ясно только, что все они однофамильцы, то есть: супруги Молчановы условно истцы, а врач Молчанова как бы ответчик. А далее жалобщик Молчанов метет без точек и запятых – сплошняком, без падежей и согласований и еще безо всякого смысла – горючей слезой приблатненной, угрожающе и взахлеб. Кто на кого жалуется, кто кого лечит, установить формально нельзя. Я-то понимаю, картежник на врача жалуется, но задача моя – не это понять, а коллегу выручить, не буду же я на нее материал собирать, мне еще внукам в глаза смотреть…

– И что же ты сделал?

– К Молчанову на квартиру пошел.

– И что там?

– А там, понимаешь, на стене громадный, от пола до потолка, бывший парадный портрет в тяжелом багете и бумажные розы любовно на нем, хоть и пылью присыпаны. И под этим великолепием, прямо на полу, на ковре и на подушках живописные картежники в ярости и в азарте в очко режутся. Они меня даже не заметили. Хозяин все же оторвался, глянул через губу. Но кто я для него – мужик, фраер, скобарь. А он – в законе. И за него люди вот скажут. А мне идти к прокурору завтра. С чем?

– Ладно, как вывернулся, что сделал?

– Я к Руфику обратился. Это сосед мой по диспансеру, холодный сапожник, его будка напротив операционной, я ему оттуда знаки подаю, и он колодку поднимает – меня приветствует. Я у него в авторитете.

– И что Руфик?

– Он просто дело решил: он этого Молчанова по фене припозорил, устыдил его (блатному ли до кума ходить?), и тот взял назад свое заявление, и прокурор был доволен, что эту головную боль у него забрали. А с доктором Молчановой я отдельно поговорил, выяснили мы все обстоятельства и коррекцию навели – pro domo sua *.

– Да-да, – согласился директор, – профессор в пенсне на этой фене вряд ли выкрутит. Пожалуй, мы тут сильнее.

* В доме своем, не выходя за его пределы (лат.)

Он улыбнулся, осведомился как бы невзначай:

– Так что же нам – выдать съезду международному в духе этого базара, и персонально, чтоб из нашего ларька?

Так. Разминка закончена. Усталости и маски сброшены. Наконец-то мы добрались до самих себя. Пора начать. И я думаю уже конкретно – в цель. Что-то словами наружу, где-то образами внутри себя, но Сидоренко слышит и то и другое. Идею бы нащупать и воплотить в лучших традициях покойного Городецкого, но из собственного опыта, что опирается на иссеченные наши ягодицы и спины.

О чем же они болят? По застарелым рубцам свеженабитые, они сами по себе летописи-скрижали. И вот что написано, точнее, высечено на них: сначала была Цифра, затем Слово, потом было Дело… такого рода…

К чиновнику со свитою на отчет и контроль вызывают мыслителя высоколобого, ученого, врачевателя. А тот и доктор наук, и профессор, иной раз и академик. Только низовые писцы и писцы писцов на сверке-поверке заранее пощипают его с вывертом и укусом. Бумаги проверят по графам и клеточкам, по приказу и по инструкции, а чуть что не так – в шею его, к порогу не пустят, и карательное письмо еще вдогонку, чтоб на месте с ним разобрались, и ор-р-ргвыво-дом ему по башке! Так он счастлив, что хоть порог переступил в кабинет сей заветный. А там – очи грозные и страх божий – до подложечки. Они насупленные сидят, тренированные: коллегия. И про Дело с ними говорить никак нельзя, для них это – оскорбление неслыханное, ибо сути они не понимают. Да и как им понять? Сегодня с утра слушают известного ученого-ортопеда, а после обеда – знаменитого кардиолога, назавтра детский хирург у них на зубах, еще онколог со своими премудростями. Да что же, они все знать обязаны, когда вообще ничего не знают! Но зубы у них, зубами они! И глазами-дыроколами навылет, мастера…

Ах, деточка высоколобая, красная твоя шапочка! Сейчас, вот сейчас тебя… Так и есть. Вот и кинулись они, подсекли.

– Ахинею несете! – кричат, вопросами рвут, повалили уже, насмехаются… А низовые писцы заливаются и писцы писцов…

И не столь тошно сие, сколь удивительно. Ведь ничего не смыслят они, халата белого в жизни не надели, не операционный стол у них, а письменный, и легкие не слушали, животы не щупали. Так что же им силу дает, из чего исходят они, окромя инстинктов своих? Ведь на боксера классного не кинутся они в перчатках, честно, и с гроссмейстером в шахматы им не играть. Или дайте им холст и краски – картину нарисуют ли, больному человеку диагноз поставят? Но в заколдованном кабинете своем и боксеров, и шахтеров, и врачей, и шахматистов, и художников, и сапожников, и скрипачей, даже виртуозов, запросто они перетрут. Есть у них волшебная палочка, их выручалочка – уравнитель силы, нивелятор знаний – это Цифра Конторская. Сначала Цифра была, затем Слово, а Дело – потом… («Потом, потом – не до него нам сейчас. Какое нам Дело!») И дрожит Высоколобый, кается (он обесмысленный), обещает исправиться, поддакивает искательно. А ведь ему, ученому и хирургу, как с чиновником с этим разговаривать? Да ежели по Делу действительно, то не «Пошел вон!» ему сказать, а через губу: «Пшел!». И тот скукожиться должен от конфуза и благоговения, и задом и бочком семеня, за линию горизонта ему исчезать надо. Ах, еще подуют свежие ветры, и выдадут «Известия» статью «Бумажная лихорадка», и обратят внимание на статистику, которая из подчиненной стала главенствующей силой. «Известия» скажут прямо: «Каких только показателей отчетности не напридумывали люди, которые сами не занимаются лечебной практикой! Цифра поставлена во главу всего…». Поистине – во главу.

– Как ты думаешь, – спросил я директора, – они сначала не состоятся, а потом считают, или, наоборот, сначала считают и лишь потом в результате не состоятся?

– Сначала не состоятся, – сказал он, – это у них от несостоятельности. Впрочем, не только об этих идет речь.

Цифра изрядно уже и в клинику укоренилась, словно гнида в корень волоса. Расписанные заранее схемы химиотерапии, как будто в одну речку можно дважды, а ведь от Гиппократа еще идет: и ты уже не тот, и речка не та. Схемы во врачевании, формализация мысли и нагромождение анализов, и цифровые отчеты, дурацкие коэффициенты, показатели «охвата» и посещений, предварительные (но обязательные!) планы вскрытия покойников по прозектурам, кой-ко-дни, которые подгоняются к отчету или массовой выпиской (от перебора) или массовой загрузкой (от недобора). И то и другое опасно. У нас тут свои интересы, вернее, страхи, свои рубцы – гляньте-ка на них! Уже повелось, что из Цифры любой, как из личинки поганой, вызревают инструкции-розги, батоги-нормативы, а спины, души и ягодицы у нас сжимаются рефлекторно. Это наш ответ, вегетативный, первичный: явилась Цифра – они сжимаются. Но пусть не заслонят нам простые рефлексы весь божий свет, да не ослепят они нас. Кое-где Цифра поистине нужна, например: на фасадах домов, особенно на окраинах, в различных Черемушках, где дома стоят как попало, и где желанную Цифру забыли вывесить или осветить, еще в трамваях она нужна – тоже подсвеченная, и деньги счет любят, и салфетки после операции, и мало ли еще? А теперь на стыке наших рассуждений появляются метрологи в медицине. И мерить они пойдут и записывать. И будет новая Цифра. Но Слово они еще не сказали – съезд первый, учредительный – начало только. Так давай же сами скажем эти слова, чтобы дел потом они не натворили и Дров не наломали. Чтобы оставили гармонию в покое для Моцарта, чтоб не поверили алгеброй ее, как Сальери. Ибо трупом она станет от поверки-проверки, и Александр Сергеевич Пушкин – тому порукой…

Это верхний этаж нашего здания – сама идея, в таком вот ключе пойдет доклад. А в основании фундаментально и конкретно покажем опасность формализации мысли с последующим ее параличом и окостенением. И, с другой стороны, как избежать этого, как использовать Цифру не во вред, а во благо, дабы она не заменила мысль, а украсила бы и подкрепила ее, чтобы она стала ее слугою, а не наоборот. Развернем принцип и проиллюстрируем его установкой для измерения подвижности тазового дна. И это уже не пружинки механические, а целостная модель, техническое воплощение идеи.

А мы дальше конкретизируем. Например, на домах номера действительно нужны, но значат они только то, что обозначают. Они помогут войти в нужную дверь, но ничего не скажут нам о жильцах, об их взаимоотношениях, о положении на коммунальной кухне и в коридорах, об интимах, дураках и о привидениях, о тоске, торжестве и раскаянии, о бесчисленных переливах полутонов, запахов, воспарений и склок. Такие вещи показателями не оценить. И любовь нельзя в баллах, и ненависть, и ревность, и болезнь, конечно, и врачевание… Их отмерить нельзя, их измерить нельзя, потому что они бесконечны, перевернутая восьмерка, вот так: ∞ А меры и весы конечны, и потому они здесь бессмысленны, если измерять и – оценивать в целом. Но внутри категории можно выслоить элементы, которые сами конечны или даже однозначны. Вот эти поддаются измерению. Однозначные – одной меркой, двухмерные – двумя, десятимерные – десятью, а бесконечное мерить нельзя – оно безмерно. Здесь важно не соскользнуть, границу себе уяснить и усвоить, а ведь иные специально соскальзывают, на это еще А. К. Толстой внимание обратил:

Что не можно ни взвесить, ни смерети,

То, кричат они, надо похерити.

И манеры у них дубоватые,

И ученье-то их грязноватое.

И на этих людей,

Государь Пантелей,

Палки ты не жалей суковатые.

Подвижность тазового дна у женщин выявляется за счет таких «божественных» факторов, как субъективные ощущения гинеколога, помноженные на его тонкое мышечное чувство, индивидуальный опыт, квалификацию. Но мы это разом и спокойно формализуем, ибо тазовое дно колеблется не бесконечно, а в пределах, в сантиметрах – однозначно: измеряй на здоровье.

Текст хорошо ложится на бумагу, доклад получился. Директор доволен. Уже поздно. Едем к нему. Наш бредо-день заканчивается. Садимся в машину, шофер включает музыку. Проникновенный баритон сладкой патокой нам:

А любовь, а любовь

Золотая лестница:

Золотая лестница

Без перил!

Сидоренко, поворачивая свое уже завяленное лицо:

– Где-то есть еще золотая лестница… ты слышишь?

Потом чай на кухне, и сами моем стаканы – жены у него нет. Мы обсуждаем предстоящую коллегию, кое-какие наметки, планы. Ложимся спать, опять переговариваемся, проваливаемся, просыпаемся, снова говорим и засыпаем уже окончательно. Я просыпаюсь от шороха. Время к утру, но за окном еще темень. Директор уже одет, стилизованной метелкой элегантно и быстро он загоняет мусор в широкий пластмассовый совок. Надо бы встать, принять участие, но тело укрепилось в теплом коконе одеяла и, ах, не хочет и не может вылезти наружу. «Очень рано, очень рано, – бормочет внутренний голос, – тепло – это благо… спать и спать…»

Железная дорога недалеко, слышен трубный глас одинокого электровоза.

Кудрявая, что ж ты не рада

Веселому пенью гудка?

Вставай, вставай, кудрявая!

Но я потягиваюсь, закрываю глаза. Сон уже вполовину, теперь это полусон, дремота, все равно скоро вставать. В 7.15 директор будет у себя в кабинете. В 7.00 за ним придет машина. Сейчас 6.15. У него сорок пять свободных минут. Он сидит на жестком деревянном кресле за письменным столом под металлическим абажуром. Резким сектором света он отсечен от окружающей тьмы. В руках у него томик Гете. Он читает. Новый день впереди, новые маски…

Впрочем, не только по минутам надо эти маски менять: иной маскарад – на годы. И тогда это уже не маска, а поза или даже позиция, которую определяет, к примеру, личность твоего начальника.

Моя первая заведующая здравотделом Елена Сергеевна Корнеева была женщина милая, любила парикмахерские и торжественные приемы. Тогда это было модно. В суть дела она откровенно и по-доброму не влезала. Вреда никому не причиняла, а главное – не мешала. При ней работать было удобно, и, кстати, сделано было очень много. По правилам ее игры я был удачлив, остроумен, беспечен, все у меня шло как бы само собой, скорее не от усердия, а от большой хватки и таланта. В страданиях и муках возводился мой диспансер, но я рапортовал бодро, шутейно, и всем становилось ясно, как это легко и весело, даже забавно. Еще я был себе на уме, иной раз мог и тру-ля-ля сделать, тир-лим-бом-бом, но мне прощалось, и было за что, и только пальчиком, ха-ха погрозить… Маска-игра была совсем нетрудная, даже отрадная, как отдых-переключение. А ведь еще умела она и защиту сделать, и прикрывала в минуту трудную, и порядочный, без примесей была человек. С почтением и любовью я вспоминаю о ней. Такую бы маску – всем и каждому в добрый час!

… Еще один заведующий – Михаил Тихонович Корабельников, в миру – Михтих. И был он эрудит, легочный хирург, остроумец и анекдотчик, однако же и сам поначалу реформами грезил. Думал, что ему суждено, что у него именно и получится, что на месте сем, за письменным-то столом, как с мостика капитанского, развернет он корабль наш из мелководных речушек местных в широкое окиян-море: людей посмотреть и себя показать. (Ах, ничего из этого не выйдет, и уйдет он, как и остальные все, и тоже будут считать, что развалил он дело.)

Ну ладно, это судьба, и все еще впереди. А нам – к новому начальству пока привыкать и прилаживаться. И нету времени для разбега: вот он – в кресле уже сидит. В его биографии есть страшный корень: на войне он был узником лагеря смерти – мимо газовых печей, по краешку, и потом еще разное. Но это прошлое. А сейчас он – оратор-Цицерон, и с трибуны, и в компании. Он разный, у него намешано. Он лидер: и фигурой, и лицом, и голосом, и жестом. Осторожен, безрассуден, устремлен и капризен. Читал Горация и Эпикура, цитирует Книгу Вед, русскую классику – наизусть, историю Европы – глубоко, каждую страну в отдельности, в курсе международных событий, помнит сотни имен и фактов, и вообще все, что понадобится. В его мозгах громадные залежи знаний, но свалены они без учета и контроля. А свое превосходство над другими людьми чувствует, понимает, любит задирать в разговоре. Он говорит мне:

– Вы мизантроп, может быть, не столь ярый и яркий, как NN но все же…

Иронизирует:

– И печаль ваша не от мировой скорби, а от неправильного обмена, несварения желудка, в общем – местного значения.

И уже наставительно, с оттенком сожаления:

– Главный врач – это орел, крыло мощное, осанка! А вы…

– А я?

– А вы Достоевского любите…

– И вам бы не мешало…

– Увольте, увольте. Больной старик. У него эпилепсия, вы же знаете. А что с эпилептика? Рефлектирует, вязнет…

– Эпилепсия – мелочь, у Мусоргского куда хуже – шизофрения, Чайковский – гомосексуалист, Есенин – алкоголик. Да разве об этом речь? Вот и Достоевский – не истории его болезни и не эпикризы его нам читать, а «Братьев Карамазовых», «Идиота» и «Бесов» – там главное.

– Что главное?

– Совесть!

– Совесть?

– Да, конечно, совесть, разумеется.

С этого слова, надо сказать, заварились наши с ним отношения, поначалу далеко не безоблачные. А было это давно, много лет назад, задолго до его нынешней инаугурации в Должность. Тогда он собирался разгромить меня на одном важном форуме. В те годы я не обладал ни связями, ни авторитетом, а у него они были, и еще он – великий оратор, а те, кто слушали, опять не ведали, смысла не различали и полагались исключительно на слух. Конкретно – он хотел ликвидировать диспансер, присоединить его отделением в городскую больницу, поскольку нет у нас кухни собственной и пищу получаем из диетической столовой. И значит, если кормим неправедно, то и лечим неправильно. У него, я представляю, как это железно состыковано было, как образно и ярко подано, с каким перчиком, и что за подлива там была! Ах, сроки еще исполнятся. Это потом, спустя пять лет, признают, что наш метод кормления и есть самый передовой, и даже постановление специальное выйдет, но только это еще лет через пять будет, а сегодня он готовит мой разгром.

– Вы зачем это делаете? – я спросил.

– А мне такая-то и такая-то моя совесть подсказывает.

– К совести не надо прилагательных, – сказал я, – совесть есть совесть, лишь бы она была…

– Откуда вы это взяли?

– Из Достоевского.

– Ах, Достоевский, так это же больной старик, эпилептик, вы же знаете. Самоанализ психопата, проза туманная – рефлектирует, и тоска, тоска, стиль тяжелый, язык…

И все же он тогда на том форуме не выступил против меня: его шеф Лев Семенович Резник сделал ему предварительно руководящее внушение, и он отвязался от меня. Я отделался выговором. С тех пор мы встречались натянуто, сталкивались, говорили якобы о литературе, но сами знали о чем. Мне его приход на должность ничего хорошо не сулил. Между тем Михаил Тихонович взялся рьяно. Он уже произвел кое-какие кадровые изменения, и я ждал своего часа. Меня, однако, не тронул. Инкогнито приехал в диспансер, Гарун-аль-Рашидом прошелся по всем закоулкам, потом вызвал меня, дал указания. Говорил насмешливо и вежливо.

Между тем он ушел из прекрасного и цветущего легочно-хирургического санатория, который возглавил после смерти Льва Семеновича Резника. Покинул сверкающие бесподобные операционные, ухоженные палаты, работу любимую, родную, налаженную до винтика, и еще зеленую рощу и речку, ели и сосны во дворе, цветы и цветы…

На светские цепи,

На блеск утомительный бала

Цветущие степи

Украины она променяла.

На бал его, пожалуй, никто не приглашает пока. А что касается цепей… Впрочем, на первых порах он еще не чувствует ничего, не замечает. У него идея, чтобы участковый несчастный врач вдруг бы стал семейным доктором – family doctor на западный манер, чтобы в своих семьях он был и вправду свой доверенный-поверенный-любимый, и все тайны и все интимы у него, и все извивы. А ему – знающему, свойскому, еще обязательно ученому и квалифицированному – предупредить болезнь и вылечить куда проще. Стационары он мечтал дотянуть до уровня своего санатория, чтобы сюда со всех концов сбирались страждущие, ибо здесь только им исцеление. И с утра чтоб сложные операции мудро, четко, уверенно, а потом хирурги за чашечкой кофе рассуждают о санскрите, перемежая анекдоты и сигареты. А почему бы и нет? Силы-то богатырские! И кинулся он и туда, и сюда. Но и там и сям – другое совсем. Сумасшедшая участковая Рукосухова бредо-бредом-бредет, своей действительно сухонькой ручкой на рак указывает, успокаивает: «Это у Вас возрастное, само пройдет, не бойтеся, не волнуйтеся».

Педиатр Содурина знает, что младенец термометр под мышкой сам не удержит, и термометр ему в попку. Но что в попке температура на градус выше, она уже не ведает! Температура тридцать семь и шесть! Это с утра. А вечером что будет? И тридцать девять, и сорок?!! Заболел ребенок! Спасайте! Спасите!!! Мать балдеет, бабушка в шоке, лапти кверху. Лекарства!! Срочно!! Спасайте! Ай-ай-ай!

А выше на ступень – уголовное дело на врачей: ребенок умер после аппендицита. Еще одно дело – на хирурга, его хотят фельдшером перевести, да работать некому: кто на дежурство выйдет? Еще одно – на гинеколога, какие-то цыганки ее запутали.

А еще крыши текут, отопление становится, ревизоры кусают, макулатура не сдается, лекарственные травы не собираются, благоустройство не проводится, финансы не соблюдаются, отчеты не представляются, санитарная пропаганда не ведется, показатели не улучшаются, техника безопасности не… дисциплина не… работа с кадрами, наставничество, подвижничество, гражданская оборона… э… э… э? Протоколы, накачки, звонки, вызовы, планерки… А если пробьешься даже и станешь в рост на ноги вдруг, то бумажный водопад сверху обвалом тебя, а с боков сильные потоки переписок, и самому еще один поток, чтобы вниз его сначала изготовить, потом излить… И в этих общих потоках с канцелярской лишь пыльцою невинною вдруг запахом острым, мочевиной и гнусом жалоба возникает и анонимка, глянь, провонялась. Еще одна! Еще и еще! А вот обратным потоком – встречные пошли «в ответ на…». Переплелись они, склещились, не разорвешь, не раздерешь, хоть и богатырь ты, Микула Селянинович, бедный Михтих! Но все же бьется он сильно, и так и сяк, и выше пояса и ниже – не сверяться же ему с Федором Михайловичем Достоевским. Государственный человек не может под князя Мышкина, под Алешу Карамазова.

– И с другой стороны, – вопрошает он саркастически, – инок чистый, блаженный, душою прекрасный сумеет ли здравотдел возглавить? Непротивление в этой суматохе?.. Ну, что вы скажете, интеллигент рефлектирующий? Ваше мнение?

– А вы неправильно вопрос поставили.

– Сами поставьте, увяжите ваше мечтательное небо с нашими грешными низинами. Извольте. Впрочем, заранее вам скажу, это невозможно. Вершины не зря абстрактны…

– Разберемся, – говорю я, – шаг за шагом. Вот вы привычно связали Алешу Карамазова с непротивлением злу насилием. Понятно, евангельский отрок. Но ведь за этим образом идея другая – авторская. Так что не путайте… Я, пожалуй, вам один эпизод напомню.

– Напоминайте.

– Надеюсь, вы не забыли тот случай, когда маленький мальчик лет пяти из крепостных бросил камень-голыш, попал в тонкую косточку породистой легавой и сломал ей ногу, дорогую собаку испортил.

– И далее?

– Дальше генерал-хозяин всю дворню выстроил, мальчика велел раздеть догола и затравил его псами насмерть. Холуи держали мать, и на ее глазах собаки ребенка гнали и рвали… Иван Карамазов, если помните, спросил младшего брата Алешу, которому эту историю рассказал: «Что будем с генералом делать?». Отрок ответил сразу: «Расстрелять!».

И слово же совсем не евангельское, а современное. Вы-то чувствуете?

– Я-то конечно… Впрочем, и вы… Ну, вот и все?..

– Далеко не все. Убить палача – лестно, согласен, тоже форма очищения, но сие лишь одна строка, одна только грань, да и не самая главная, есть вещи и поважнее.

– Давайте сюда эти вещи!

– Извольте. Грядущее счастье человечества не стоит одной слезинки невинного ребенка. Тоже Федор Михайлович, его кредо.

– Так. Приехали.

Он иронически посмотрел на меня, как бы ощущая мою недоношенность. Под его взглядом я сказал:

– Имеется и другая формула: цель оправдывает средства. Так что же мы выбираем?

– Ничего, – ответил он, – здесь выбора нет, это крайности, а мы с вами не талмудисты и не начетчики. Да Бог с ними, с этими формулами, они заковыченные, в цитатах, а жизнь отдельно у них.

– А у нас?

– У нас – другое дело, нам выбирать, есть такая грань: или-или…

– По этому поводу, между прочим, высказался Наполеон: «Бог на стороне сильных батальонов».

– Да. В зените славы он такое говаривал, но вам бы с ним на острове Святой Елены переговорить. А, впрочем, так далеко ходить необязательно. Кое-какие батальоны через наши жизни прошли, припоминаете? И еще они нахально на пряжках писали: «Gott mit uns» – с нами Бог, – и где же они?

– Ну, эти выродки, положим, просчитались, мы оказались сильнее, заметьте – сильнее. А вот, если бы мы были слабее…

– Потому и просчитались, что выродки, а мы – хоть и разные, а люди.

– Вы полагаете, что хороший человек может остановить танк голыми руками?

– Человек, если он Человек, обязан сделать десять танков против одного бандитского, а ежели нет у него по местности, значит, будет бутылками рвать, как панфиловцы под Дубосеково.

– Сила в Правде или Правда в Силе? – сказал он. – Сюда вы клоните беспроигрышно, но и без оттенков, ортодоксально. Сами-то как в личной жизни и вообще – белоснежны?

– Я? Белоснежный ортодокс? Или отрок?

– Вот видите…

– Я вижу.

– Что именно?

– Я вижу грань.

– Какую грань?

– За которую уже нельзя.

– Например…

– Донос, например, анонимка, товарища продать… за что, помните, в детстве морду били обязательно, а выросли – и перестали.

– Почему перестали?

– Такой выбор сделали, выбирать приходится – на самой же грани, и наш спор не академический и не последний, и вам еще выбирать, Михаил Тихонович… Вот увидите…

Наш спор не церковный

О возрасте книг,

Наш спор не духовный

О пользе вериг.

Наш спор о свободе,

О праве дышать,

О воле Господней

Вязать и решать.

– Вы – человек простой, и говорите стихами, и все ваши женщины – прекрасные дамы.

– В каком смысле?

– В том смысле, что вы им, вероятно, Блока читаете. Сначала. Но, в конце-то концов…

– Ну, в конце-то концов…

– Так что за разница между вами и тем хуторским мужичком, каковой свою бабу кладет головой задницей на помидоры?

– А вам приходилось так?

– Приходилось.

– И вы чувствовали себя на седьмом небе?

– Разумеется.

– Так вот, вы не были на седьмом небе.

– А где же я был?

– В другом совсем регионе, вспомните анатомию.

– Действительно, с точки зрения анатома – вы правы.

– Ну, нет, увольте. Это ваша правда, вернее, ваш выбор.

– Позвольте, и здесь выбирают?

– Конечно, хоть и непроизвольно: глазами анатома или поэта – всяко бывает, знаете… Это перемежается… объединяется…

– Ладно, с точки зрения поэта я вам скажу:

Нам надоели небесные сласти,

Хлебище дайте жрать ржаной.

Нам надоели небесные страсти,

Дайте жить с живой женой!

– Jedem das seine – каждому свое…

– Вы это из книжек, а я там был.

Действительно, у него страшный опыт. Куда мне до него. Но что же он выберет в конце-то концов? Посмотрим. А пока наши отношения носят характер двойственный. По службе он меня не балует, но разговоры – такие, чтоб до подложечки, – только со мной. А бюрократию не любит.

– Плоскость вашего стола совершенно чистая, свободная, как аэродром. Где же бумаги? – спрашиваю его.

– А у меня для них большая корзина, вот, за спиной.

В этих его словах какая-то доля правды. Во всяком случае, он полагается не на бумагу, а на осанку. И на ораторские свои способности. Говорят, он где-то лекцию читал и доказал до перерыва, что все, допустим, белое. А в перерыве ему начальство подсказало, что хорошо бы – зеленое. Он так и сделал, и доказал, и показал воочию, и все были страшно довольны, что наконец-то зазеленело. И на ледяные коллегии шел, и кромешные комиссии принимал уверенно и легко. Да и что они ему после овчарок Бухенвальда. И все-таки, что же он выберет? Посмотрим. Ох, посмотрим…

А время шло. Судьба вроде бы затаилась и не очень-то размахивала своим указующим перстом. Но вот однажды он забрал в машину меня, еще прихватил профсоюзного лидера – юную Макарову, и мы покатили в область по чьему-то вызову. В дороге был суховат, задумчив, соблюдал дистанцию. А там, уже на месте, собралось много людей – народ сановитый-маститый, в чинах. Они проверенные, крутые, общаются значительно, жесты округлые, лапы бархатные, а когти острые, но в лунки утянуты и мирно пока лежат. Тихие реплики, короткие – последние, значит, приготовления. Еще не началось, а воздух сгустился, дышать пока есть чем и улыбнуться даже, но что-то вибрирует тонко с тревожинкой и поганцей:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю